Текст книги "Судьба (СИ)"
Автор книги: Борис Сотников
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Настала зима. 106-ю бригаду вывели за ворота лагеря и повели через сугробы к далёкой узкоколейке – разгружать из прибывших вагонов цемент.
Серпик месяца под утро стал бледным от мороза и льдисто мерцал над белыми просторами тундры.
«Спартак» сразу почувствовал, как прожигает мороз всё тело, хватает за колени, за нос. Больше 20-ти, решил он, вытирая с бровей иней. В белом поле впереди что-то чернело. Брошенный трактор, кажется, заметаемый снегом. До полного рассвета было уже недалеко, небо на востоке наливалось молочным светом. Но солнца так и не будет – на тот бок земли ушло, за полюс. Просто будет короткий рассвет, и ночь опять сомкнёт свои чёрные полярные ресницы.
Как только вышли на открытое заснеженное поле, сразу потянуло встречным ветерком и протягивало до самых лопаток. Сколько ни прятал «Спартак» лицо в ворот арестантского ватника, всё равно оно задеревенело.
Шли долго. За сугробами впереди положила, наконец, на край неба свой скудный свет несмелая тундровая заря. И тогда показались вагоны на запасных путях. Было и несколько цистерн, в которые цемент засыпается, как мука. Заключённые знали, лучше разгружать бумажные мешки с цементом, чем лезть в цистерну и выгребать оттуда ведром. И так холод собачий от настывшего металла, да ещё и дышать будет нечем.
Мороз прижал зеков вовсю – на работу набросились, как на спасение. Но и сумасшедшей работой здесь не согреешься. Лица у всех задубели, подбородки стали каменными. Мешал дышать и цемент в обжигающем воздухе. Мороз обнял всех по-молодому, под грудь и, казалось, вынимал не только последнее тепло, но и покорившиеся души.
Прошло 2 часа. «Спартак» опустил на землю лопнувший мешок и собирался пойти за другим, но подошёл уголовник Сидоркин и остановил:
– Сходи в бало`к за «бугром», играет там в карты. Конвоир сказал, щас начальство сюда припрётся.
– А чего сам не идёшь?
– Бугор оставил меня здесь за себя. Сходи, заодно и погреешься.
Душу охватила не то неясная тревога, не то предчувствие чего-то недоброго. Но, прихватив с собой стальной прут, валявшийся на полу в вагоне, «Спартак» пошёл – хотелось погреться.
Бало`к виднелся справа вдали, за насыпью железной дороги. Там валил из трубы белый дым. «Спартак» шёл молча. Холод! Собачий холод! Наверное, поэтому не было ни чувств, ни мыслей.
В балке` действительно резались в карты. Гудела печка.
– Тебя Сидоркин зовёт, – объяснил свой приход «Спартак» уставившемуся на него Вахонину. – Сказал, какое-то начальство тащится к нам. Позови, мол, бригадира.
Вахонин незамедлительно, чего никогда не бывало, поднялся.
– Кончай, хевра, банковать. Пошли!.. – скомандовал он, пряча карты. Поглядев на стальной прут в руке «Спартака», усмехнулся, сказал: – Можешь погреться тут с полчаса. И возвращайся...
– Спасибо, – пробормотал «Спартак», пропуская мимо себя выходивших на мороз уголовников. Когда те вышли и прикрыли за собой дверь, он подошёл к печке, сбросил брезентовые рукавицы, развязал тесёмки под подбородком и присел к гудящему теплу. Лицо его с мороза пошло чёрным румянцем, брови оттаяли, в горькой улыбке шевельнулись ожившие угольные губы.
И опять не было мыслей. Только блаженное тепло и потрескивание поленьев в огне ощущал. Стал разминать тёмные заскорузлые пальцы.
Мысли пришли позже, когда показалось, что скрипнули за дверью шаги на снегу. Прислушался – тихо, никаких шагов больше не было. Подумал, ветер. Ровно гудел в печке огонь – тяга была сильной. Но вот в трубу опять заехало ветром на верху, из печной дверцы высунулись языки красного пламени, лизнув заслонку, и пошёл едкий древесный дым. Правда, быстро всё улеглось.
Потом он удивился тому, что печка – топится, а в бало`к – никто из уголовников не идёт. Такого ещё не было, чтобы они добровольно оставили тепло. Но почему-то и к этому отнёсся теперь равнодушно. Нет их, и хорошо! И чёрт с ними... Думать о ворье, об их охоте за ним, не хотелось – устал от напряжения. Полгода история уже тянется... С тех пор, как проучил тех двоих, опасаются нападать – силу везде уважают.
Он стал думать о доме, жене. Представилось, что сейчас не зима, а лето, и что он с женой в Крыму; сидит на пляже санатория ВВС и смотрит на Генуэзскую крепость далеко справа, на горе. А вся Судакская долина освещена заходящим солнцем, и воздух сух и чист. Над морем плавится закатная эмаль неба; солнце уже утонуло, и вода там, на горизонте, где оно окунулось, тоже золотая и на неё больно смотреть. Курорт. Блаженный отдых. Море, переворачиваясь вдоль берега сонной волной, лениво скребётся галькой. Скребётся и дышит по всему побережью. И дышит возле тёплого плеча жена – совсем ещё саратовская девчонка, хотя родила уже сына и училась в институте. Волосы у неё после купания влажные, а дыхание – тёплое. И пахнет она водорослями.
Господи, да было ли?..
Было.
И помнится мучительно остро. 28-й год. Только закончил лётную школу. Младший лётчик. Синие брюки, «курица» на рукаве гимнастёрки. Жизнь впереди представлялась сплошным розовым счастьем.
Запомнился потом и 38-й, когда был уже командиром эскадрильи и носил в петлицах по 4 кубика. Приехали летом в отпуск к старикам жены в Саратове. Но гостили не долго. Отец Вики, старый доктор Максимилиан Станиславович Жебровский, бурчал в первый же вечер после семейной рюмки за общим столом:
– Интеллигенция – это же мозг народа! А её – выдёргивают с корнем из жизни. Как сорняк на огороде. Народ – останется без интеллигенции. И жить будет – только желудком! Без совести, чести... И нация – выродится, как пшеница от перетравленных семян. Вот увидите! Вспомните потом мои слова...
В стране сажали всюду «врагов». Доктор Жебровский хотя и был из семьи польского офицера, сосланного в Сибирь ещё при Александре Втором, но родился и вырос в России и ощущал себя её патриотом. Он и женат был на русской красавице. Тёща Олега была во девичестве Батаевой, из волжских купцов. Слушая своего разошедшегося мужа, Екатерина Ивановна сердилась:
– Ну, будет тебе каркать-то, завёл пластинку!..
Тесть не сдавался:
– Как же не заводить! Если полным ходом идёт, говорю это, как врач, растление общества, и нас ждёт разнузданность скотов и всеобщая безнравственность.
– Да почему сразу безнравственность?
– А потому, что каков верх, такова и жизнь в государстве! По-другому не бывает.
Господи, как старик был прав! А тогда сидели всей семьёй за столом не то, чтобы очень уж напуганные – свои все, но какие-то онемевшие. Молчала Вика. Молчала её младшая сестра, хромая Людмила – смотрела на отца тёмными глазами испуганно, с недоверием. Так и осталась, бедная, одинокой из-за своей хромоты после полиомиелита. Молчал и сам, жалея, что поехал не к своим родителям в Смоленск – из Ленинграда было бы почти по пути – а вот сюда, в Саратов, к этому ворчуну, который ещё накличет беду на всех своим языком.
Беды ни на кого старик не накликал – скончался перед войной, заразившись в клинике от своего пациента, пришедшего к нему на приём с брюшным тифом. О тёще потом ничего не слыхал, как и о своих родителях, неизвестно, выживших в войну или погибших. Но это всё было уже потом, после. А тогда, летом 38-го, один Вовка ничего не понимал – 10 лет пацану было, играл на диване с котом Филей. Гостить им в Саратове после этого не захотелось, да и скучно было у стариков, поехали в Крым.
И опять была красота. Над бликующим морем стояло густое знойное марево, в котором плавился и мерк диск маленького далёкого солнца. В Царской бухте Нового Света, куда они пешком пришли из татарского Судака, скопился густой солнечный зной, море рябило и сверкало слюдяными иголочками, в кряжистых соснах на отвесных каменных скалах неумолчно пилили цикады – так, что звенело и шумело в ушах. Пахло нагретой смолой. Раскалились, обожжённые солнцем, камни. Вода в бухте была прозрачной и тёплой. Никого вокруг не было, только они с Викой. И Вика разделась донага и легла в воду возле самого берега. Её тело слегка покрывало мелкой прозрачной рябью, которая перекатывалась через её смуглую спину серебристыми шариками и стекала опять в море. Какой был покой, какое счастье!..
И был ещё один день в Крыму – последний, который тоже запомнился на всю жизнь. Вовка в то лето остался в Смоленске помогать бабушке лечить прихворнувшего дедушку, а они с Викой поехали в санаторий ВВС по путёвкам. Однажды, после экскурсии в Ялту, возвращались вечером на пароходике к себе в Судак. Море казалось громадно-необъятным, возле парохода – изумрудным, а вдали – горбилось, лоснилось тёмными боками, с белыми барашками наверху, шумно ухало, как перед штормом, и обдавало запахом водорослей и порывистым ветром. Быстро темнело.
А потом, когда подходили к Судаку в чёрной непроглядности безлунной ночи, над морем вспыхивал, на дальней косе впереди, огонь маяка с равными чёрными промежутками. Ночь от этого казалась тревожной, тревожно бухало в берег запенившееся, забурлившее море. Эта тревога передалась тогда Вике, но она не могла её объяснить, только всё время жалась к нему.
На другой день они в последний раз сидели вдвоём на мирном пляже и смотрели, как мальчишка из поселка ловил удочкой кефаль на морского червя, а за ним внимательно наблюдала его серая, пыльная собачонка. Чувствовалось, мальчишка и пёс были большие друзья, любили друг друга. Да и день был такой неожиданно тихий, ласковый, не то, что ночью. Пахло мокрой рыбой, плыли по небу ватные облака. И вдруг – война!.. Это было воскресенье, 22 июня, и радио с пляжного столба заговорило голосом Молотова, извещающего всех о том, что мирное время кончилось.
Рядом был нежный, прихваченный загаром, овал щеки. Шею щекотали тёмно-каштановые волосы Вики – их трепал ветерок. И даже запах прохладной кожи чудился: ведь это же Вика, жена! Какие у неё были тёмные от страха – до бездонности! – глаза. Какие любящие, молящие...
Всё было – нежность, любовь, мирная счастливая жизнь.
И не стало. Ни Вики он больше не видел, умчавшись на свой аэродром под Ленинградом, ни родителей, ни подросшего, наверное, теперь сына. Жена – свернула от Москвы в Смоленск, за сыном, чтобы вывезти его к своим в Саратов, где собиралась жить и сама. Её хромая сестра перед войной куда-то уехала от родителей – в какую-то артель для инвалидов: не хотела сидеть у матери на шее... А он поехал дальше, на войну... Всё рухнуло, перепуталось с той поры в его жизни.
Синее море и вольную жизнь сменила белая тундра. Тоже безбрежное море – только волны не скребутся галькой, а скрипят десятками тысяч валенок.
А потом нары всю ночь, и тёмный потолок над тобой. Скрип часовых на снегу. Загляни в такую минуту в глаза не спящего зека – бездна...
Такие глаза он видел на фронте у товарищей, вылезавших из кабин самолётов после воздушного боя: с холодком смерти, который ещё не выветрился и парит, с внимательной задумчивостью. Чёрные губы, белый окурок, и пальцы подрагивают – повидал человек! Сам он – летал только ночью: бомбил немецкие дальние города.
Пальцы подрагивали теперь и у него. Только не так, как у друзей после воздушного боя – от горькой обиды дрожь тяжелее.
Вспомнилась другая тюрьма – у немцев. На морской косе за Ригой, в сторону Кенигсберга, был у них аэродром. Аэродромчик этот часто бомбили, нужно было его ремонтировать, и командование перевело туда небольшой лагерь для военнопленных. Тоже охрана, и проволока, вонь из параш по ночам, а было не так тяжело на душе. Потому, что была надежда: временно это всё, да и враги эти немцы. А теперь вот – самого считают врагом, предателем. Свои!..
Тогда, прыгнув в кабину вражеского истребителя, боялся погибнуть не от страха, что могут убить. Из страха, что Родина правды о нём не узнает. И был дико рад, дико счастлив, что сел к своим: не сбили! Пальцы дрожали от радости.
А потом уже не дрожали, а прыгали губы – от неправды, обиды пекучей: «Сознавайся, сука, подослан?!.»
И опять нельзя умирать, опять правды о нём не узнают – жена, сын. Заместитель командира полка ночных бомбардировщиков Олег Петрович Драгин не был бесчестным офицером! Не был предателем, как какой-нибудь власовец! Но лишён был права переписки с родными, не поддался ни уголовникам ни разу, ни особому режиму, и получил за это в награду кличку «Спартак» – от заключённых.
А может, самую верную правду сказал ему тогда тот власовец?..
Сидели в одном карцере – мест не хватало. Карагандинская степь и ночью, как духовка, такая там жара. А им ещё и воды не давали: «Всё равно заговорите, падлы, сознаетесь!..» Власовец этот и заговорил под утро – странно заговорил:
– Послушай, лётчик! Умираю я, так уж ты послушай меня... – Он лежал в жару, капельках пота, но сознания не терял. – Какой я им там власовец! Не знал ведь ничего, подчинился приказу командира, а оно – вон как завертелось потом!.. Сколько одних речей после, сколько обмана наслушался всякого! Да поздно схватился своим-то умом жить... Взяли как власовца в плен. Просил, конечно, помиловать. Потому, какой же я враг своему народу? Ни одного выстрела не сделал я по своим! Говорю тебе это, как попу на духу. Всё мимо старался – повыше голов. Да и чешский город Прагу – думаешь, кто освобождал? Наша, Первая русская, дивизия.
– Власовская, что ли?
– А то чья же! Полковник Буняченко командовал. Мы – второго мая как раз – на отдых отошли после боёв. В Сухомястах остановились. Прага эта – почти рядом была. А четвёртого – прибыли к нам ихние офицеры. Восстание, мол, у нас против немцев. Помогите. Ну, 5-го числа наш комбат майор Синицкий поднял нас по тревоге. На Прагу, мол, надо идти – выручать. 6-го – мы уже заняли в Праге целый район, Слихов назывался. Начались у нас тяжёлые бои с частями эсэсовцев. Наша дивизия – окружила немецкие казармы в городе и аэродром в Рузине. А 7-го мая – в наших руках была уже вся Прага. Чехи вышли к нам с цветами, плакали от радости, обнимали нас. На стадионе в Петржине, да и в Градчанах – целый праздник устроили, митинги. А потом, когда Сталин отказался от нас, опять все чехи отвернулись тоже, хотя мы ж их – своей кровью спасали! Пришлось нам снова отступать за Влтаву – наседали уже вы. Сразу тремя фронтами на нас двинулись. Вот вам – мы и посдавались все в плен. Вам – медали потом «За освобождение Праги», хотя от немцев-то освобождали её мы, а нам – карцеры пошли да истязания. Я же не был им врагом, а, знаешь, как меня били?!. Сапогами, в живот. Разве ж это люди?.. И вот теперь призна`юсь тебе: помираю – врагом всех людей на земле, не только своих! Кажный – токо и доказывает всем: его правда – самая верная, всё идёт хорошо и правильно. А я ж вижу, не слепой – все врут, ни у кого нет правды! И не верю я теперь – никому и ничему. Одна подлость кругом. Нету на земле ничего хуже, чем человек. Самая это распоследняя тварь! Не верь, Драгин, никому: живи сам по себе. Ты – навроде честный мужик.
– Ну вот, а говоришь, все плохие... – пробовал было Олег объяснить умирающему его ошибку. Уверял, что всё зависит от воспитания. Но власовец запросил пить, начал метаться, силы его покинули, и он к утру умер. Охранник так и не открыл дверь: «Подыхайте, двумя предателями будет меньше!»
Олег ничего не сказал тогда ни охраннику, ни умирающему. Но слова его запомнил. Может, потому, что были это слова умирающего. А может, и потому, что насмотрелся на всё тоже и был согласен с ним. В обстоятельствах лагерной жизни, действительно, хуже человека – нет твари. Ну, а коли так, то надо и жить, не доверяясь никому. Сам – сильный, за себя как-нибудь заступится, не пропадёт. А заступаться за всех и защищать каждого своей силой, силы может и не хватить. Да и нужно ли? Разочаровался он в людях тоже.
На севере у него это прошло. Но вот начали нападать уголовники, и опять он засомневался в людях – жмутся, боятся все. Анохин хотя и подошёл, а видно же было – лица нет. Татарин тоже говорил, что жизнью не дорожит, а смотрел-то издалека, не подошёл. Да и что от них, доходяг, толку? Один – слепой, другой – стар и немощен. Разве что Крамаренцев понадёжнее. Организовал ночную охрану первое время, потом припугнул ворьё, что передушит их самих, если случится что по их вине. Но – парень он молодой для дружбы. Да и сегодня он здесь, а завтра – переведут куда-нибудь, как вот перевели самого. Короче, в бараке Олега больше не трогали, и он тоже решил не лезть из-за каждого в драку – вон как оно всё оборачивается потом!.. А оно так всё и вышло: и Крамаренцева, и Анохина перевели в какой-то другой лагерь. В общем, жил он с тех пор сам по себе. Но совсем без веры в людей трудно жить человеку. Как ни тяжела работа зека, какая ни подлая жизнь вокруг, а на раздумья времени хватает. Как-то сравнил ночью, когда не спалось...
Взять вот море. Каждый день штурмовые шеренги волн идут на приступ скалистого берега. Сшибаются. А что толку? Всё равно, пенные и клокочущие, опадают вниз, в расселины. Скал – не одолеть...
Но ведь с течением времени обрушиваются же от дружных ударов волн неприступные, казалось бы, берега. Даже скалистые. Выходит, всё-таки, что и людям нужно так – вместе?..
Вспомнился в подробностях ещё один день. Там, на морской косе, у немцев... Бликовала под солнцем вода, вспыхивали на ней, как на зеркале, солнечные зайчики – казалось, загоралось там спичками. Да и так залив сверкал, будто посыпанный слюдяным блеском.
Солнце опустило свой светлый душ и на прибрежный мелкий песок. Небо смотрело на землю сквозь белые кучки облаков глубокими синими колодцами. Облака отражались в заливе и плыли там, плыли – глубоко, снежными сугробами. Плыла, уходя в море, чёрная лодка, брошенная кем-то на берегу. Медленно кружили над стайкой рыбёшек, парусно покачивая белыми крыльями, морские чайки.
А у него крыльев тогда не было.
Плен. Полосатая роба. Тачка в руках.
Прощально крикнул вдалеке чужой пароход. И словно вторя ему, короткой судьбой прокричала кукушка на ближнем острове – всего 6 раз. Всё стихло. А ведь он – загадал на неё, ждал... Но слышно было только, как плотничал дятел на дальней сосне.
От самолётов отходили последние немцы – выстраивались для встречи командира на середине стоянки. До крайнего истребителя – 20 шагов... Мотор техником уже прогрет. Может, попробовать, если ещё 6 лет жизни впереди?..
Он присел возле своей тачки – с колесом, мол, нелады, надо поправить. А сам смотрел на самолёт. Рядом с ним, казалось, присела сама надежда. Вот она рванула его вперёд, понесла, словно на крыльях.
А оторвали крылья... уже на своей стороне, вместе с надеждой. Нет у Олега теперь ничего впереди – одни уголовники, да сугробы вокруг. Кончается и 6-й год, что накуковала кукушка.
«Спартак» пошевелил возле печки пальцами и представил себе спящую в сугробах Россию. Утро. Из всех городов рванулись вперёд поезда. Грохот до самого неба. А в вагонах едут люди: смотрят на белые бесконечные равнины, телеграфные столбы и думают: «Ро-сси-ия!». И никому в голову не придёт, что где-то далеко, за снегами и лесами, сидит в тундре за колючей проволокой тоже сын Родины, ничем не провинившийся перед нею, но оторванный от её вольных просторов и родной семьи. И стало ему от этого так горько, словно и впрямь о нём кто-то забыл и не хочет уже вспоминать – даже Вика.
Что-то «Спартаку» мешало, заставило его оторваться от грёз. Пахло палёным. Понял, что, наверное, задремал, и рукавицы его чуть не загорелись. Ещё ему показалось, будто снаружи кто-то приоткрыл и тут же прикрыл дверь – она 2 раза скрипнула. «Спартак» отодвинул от печки рукавицы и осмотрелся.
Гудела печь.
Ровно дул ветер за стенами балка`.
Проскрипели по снегу чьи-то осторожные, словно крадущиеся, шаги и затихли.
«Спартак» мгновенно насторожился. За дверью кто-то его ждал – он это необъяснимо почувствовал. Что это, западня? И стемнело уже опять...
Охваченный недобрым предчувствием, он достал из кармана кисет, оторвал на закрутку полоску бумаги и начал сворачивать цигарку. Уминал махру осторожно, боясь просыпать хоть крошку.
Когда те двое вошли, он прикуривал от раскалённой печки.
Он их не знал, но всё равно понял – уголовники. В руках они держали по лому, и он поднялся с корточек – сильный, огромный, с тёмными настороженными глазами. В руке у него дымила самокрутка. А у тех – почему-то слегка парили мокрые рукавицы. А может, показалось со страха – не до того было, чтобы присматриваться.
– Ну, падла, иди, чё стоишь! – выкрикнул уголовник, что стоял от «Спартака» слева. У него горло было перевязано вафельным полотенцем и он сипел.
«Спартак» выпустил на пол цигарку и пошёл на них. На таких надо идти самому, не ждать, иначе... Он лишь внимательно следил за ломами, чтобы успеть перехватить.
Как правило, трусливые вне стаи, уголовники дружно попятились. В глазах, кажется, плеснулся ужас. Знали, сволочи, на кого шли. А отступать – больше некуда: упёрлись спинами в стенку балка`.
– Не подходи, сука!.. – выкрикнул уголовник с полотенцем на шее, пугаясь жутких чёрных глаз «Спартака» на светлом славянском лице. Губы у блатных побелели.
«Спартак» сделал к ним ещё шаг, растопыривая руки в стороны. Уголовники, как по команде, подняли пики-ломы и прижались друг к другу боками.
«Спартак» внутренне приготовился к рывку. Улучив мгновение, он резко прыгнул вперёд и успел развести ломы в стороны, чтобы рвануться вперёд ещё раз, до конца, и смять этих бандитов. Но страшная боль прошила, прожгла его ладони, и он, вскрикнув от невыносимого ожога, выпустил из рук ломы, за которые успел ухватиться. На какую-то секунду рассудок его помутился, и он потерял уголовников из вида. Те ударили его разом, острыми, до синевы раскалёнными ломами – 10 минут калили в соседнем балке`, пока он тут грелся, обманутый бригадиром и его воровским кодлом. А на свои руки надели по 2 пары мокрых брезентовых рукавиц, чтобы не так пекло с другого конца.
Новая, на этот раз смертельная, боль прошила тело «Спартака». Она была такой лютой, что подбросила его. И он, рванувшись от муки и ненависти, как зверь, достал рукой до кисти уголовника, выпустившего лом, и крутанул её так, что послышался хруст. Уголовник вскричал – мелькнуло белое полотенце, но сознание уже оставляло «Спартака». Мыча от боли, он ещё перешагнул в агонии через упавшего бандита, раскрыл лбом дверь и рухнул на пороге, обливаясь кровью, теряя шапку и зачем-то переворачиваясь лицом к небу и словно преграждая собою путь к выходу своим убийцам. В мозгу его пронеслось: «Эх, зря откололся я от людей! Вика, милая, умираю...»
В глазах бывшего лётчика было темно. Он не видел уже ни света электролампочки под потолком балка`, ни второго уголовника, глядевшего на него с оскаленным торжеством, ни крови на полу. До сознания только слабо доходило, будто забыл закрыть на кухне кран, и вода льётся на пол. Ноги его слабели, отнимались. Хотел крикнуть, позвать кого-то на помощь, и не мог – не было уже сил.
Уголовник бросился к лежащему «Спартаку» с финкой и с размаха всадил её в грудь. «Спартак» дёрнулся. Тогда уголовник выдернул финку и всадил ещё раз. И вдруг отпрянул от своей жертвы в ужасе – «Спартак» ещё дышал, лежал с раскрытыми глазами и смотрел так, будто хотел запомнить.
– А-а-а!.. – закричал бандит, вскакивая и выбегая из балка` на мороз. Психованный, как и вся шпана, подверженный нервным кошмарам, он побежал почему-то не по дороге, а по глубокому снегу. Проваливаясь в сугробы, он всё оглядывался, всхлипывал, что-то без конца бормотал, то кому-то угрожая, то перед кем-то оправдываясь: «Он – сам... он сам на нас бросился!..»
За ним выскочил из балка` и второй. Придерживая у груди правую руку левой, с развевающимся на шее полотенцем, бросился по дороге к соседнему балку`, в котором калили ломы.
«Спартак» лежал на пороге без шапки, со светлой от стриженных льняных волос головой и с неожиданно тёмными бровями и открытыми, чёрными, как угли, глазами. Он был мёртв. Кровь на полу уже подмерзала, становилась густой и было её очень много – сильный был человек.
К балку`, размахивая руками, что-то крича, бежали зеки. Бердиев видел, как вошли к «Спартаку» в бало`к уголовники с ломами, и сообщил об этом товарищам. Но заключённые опоздали.
Скрипела под ветром раскрытая дверь: тр-р... тр-р... тр-р!..
Конец