Текст книги "Мастерская Шекспира"
Автор книги: Борис Голлер
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Борис Голлер
Мастерская Шекспира
Вступление
– Зима тревоги нашей позади.
К нам с солнцем Йорка лето возвратилось!
– Ну не с Йорком, конечно! – Со Стюартом! – Но возвратилось!
Шел год 1662-й… И не было ничего удивительного в том, что пожилой джентльмен откровенно радуется концу злосчастной эпохи, когда Время словно вышло из пазов, и тому обстоятельству, что законный король Карл II, сын несчастного отца, смог вернуться в страну после стольких лет изгнания. А воинственный народ Англии принял его восторженно, ибо подустал от бунта, и мгновенно позабыл, как долго дышал воздухом смуты.
– Бедный лорд-протектор! Как мне теперь кланяться вам, когда вы всего лишь полусгнивший скелет, болтающийся в петле? – добавил человек про себя. В этой речи таились и насмешка, и сомнение. – Был весьма щекотливый момент в истории реставрации: по приказу молодого короля бывшего диктатора Кромвеля со товарищи выбросили из могил и останки вздернули на виселицу, на обозрение публики. Это было жестоко и не по-христиански, считали многие, в том числе заядлые роялисты.
Лондон, осень, сентябрь – где-то двадцатые числа сентября… Был четвертый час дня…
Недавно прошел дождь, и казалось, все средние века стекают вдоль улиц потоками нечистот, с двух сторон, параллельно, и даже по Бишопсгейт – вполне почтенной магистрали. Груды мусора у домов то и дело преграждали дорогу. Улицы Лондона плохо убирались.
Джентльмен был в возрасте, но держался прямо. Одет в короткий плащ, как носили тогда, из-под плаща выглядывал небогатый камзол (возможно, не совсем свежий белый воротник), на ногах светлые чулки с башмаками, но на шнурках – что-то вроде розы или другого цветка, являвшегося знаком некоего житейского благополучия. А нижняя часть лица пряталась в шарф или однотонный платок, обернутый вокруг шеи. (Может, простужен?)
Его звали Уильям Давенант, и путь его лежал от Шордича, на севере города, к Саутуорку – на южный берег Темзы. А приведенные мысли посетили его как раз перед вступлением на Лондонский мост. Он представил себе, как Шекспир, идя на работу в театр, переходит через этот мост, где на перилах с двух сторон на высоких шестах стынут головы казненных – среди них, кстати, несколько его знакомых и даже прямые родственники по матери. (Два имени – Соммервила и Арденов – путнику нашему были известны.)
Сам Давенант в те дни не просто скитался по Лондону, но с определенной целью: он искал здания, где прежде, до всевластия пуритан, помещались театры – в Лондоне их прежде было много, о них говорили по всей Европе, – и там могло еще (он надеялся) что-то уцелеть из театрального реквизита.
При Кромвеле театры позакрывали, а некоторые просто сожгли. Пуритане считали сцену развлечением сильно греховным. Правда, они ссылались при этом еще на травлю животных, которая шла в театральных зданиях помимо спектаклей. В своих блужданиях по Лондону Давенант набрел на ужасающую картину: раскапывали для нового строительства место, где был сожжен некий театр – то ли «Лебедь», то ли «Фортуна», оба принадлежали в свое время знаменитому антрепренеру Филиппу Хенслоу, который вывел в люди Марло и, кажется, самого Шекспира. В большой яме на месте бывшего здания нашли огромную свалку костей животных – медведей больше всего: их травля была любимым зрелищем лондонцев.
Несчастное животное привязывали цепями к столбу на сцене и спускали голодных собак. Потом от роскошных театральных костюмов актеров воняло кровью… «И от Шекспира тоже? – спрашивал себя. Давенант. – Наверное!»
Дни представлений в театрах были тогда четко разделены: день – пьеса, а день – травля медведей…
– Англичане – жестокий народ! Впрочем, может, есть и другие такие?
Он был из тех людей, кто ничего не может восхвалить иди осудить вполне определенно. И всегда старался смотреть на предмет с разных сторон.
Он миновал незаметно сады прихода Спасителя, церковь пресвятой девы Марии-Оверн, всегда поражавшую его своей тихой красотой, развалины театра «Роза», тоже принадлежавшего некогда Хенслоу (что-что, а историю лондонских театров Давенант знал назубок!), и «Медвежьего загона» (который помещался рядом с театром «Роза»). И очутился на пустыре, окруженном старыми деревьями, которые явно задел когда-то пожар: часть ветвей выгорела вовсе и сделалась мертвой, а другая еще пыталась жить. Пустырь не просох после дождя и был весь покрыт давним темно-серым пеплом c серебристыми пузырьками воды; и там и сям валялись вычерневшие насквозь и полусгнившие головешки – тоже совсем мокрые. Он стоял на могиле шекспировского театра «Глобус» – который, впрочем, Шекспир и его товарищи называли иначе: «Весь мир».
…Ему показалось, он видит, как некий человек вступает на мост и идет вдоль перил, удаляясь от нас. Несколько времени маячит пред нами. Он молод – года двадцать два, не более. Плащ провинциала, чулки, заляпанные грязью… Идет, насвистывая… Потом вздергивает голову и кричит куда-то в небо:
– Эй, Соммервил, как ты там? Ты уже встретился с Богом? И как он принимает наших стратфордских? (Пауза.)
– Эй, Соммервил!
Дальнейшее – молчанье!..
«Впрочем, – подумал он про Шекспира, – он мог перебираться на лодке. Лодочники всегда, должно быть, толпились у берега. И теперь толпятся».
Он привычным жестом поправил повязку, закрывавшую нижнюю часть лица, и по нечаянности чуть не сдернул ее.
– Жаль только, театр Шекспира придется восстанавливать человеку с проваленным носом! Бедная моя мать! Что бы она сказала!
Из того, что он хранил про себя, к чему не раз возвращался мысленно, что берег в воспоминании, как берегут свою душу, красота его умершей матери занимала особое место. Может, это было связано с его собственным несчастным положением.
Записок сэра Давенанта (он в конце концов стал сэром) и всей истории восстановления театра Шекспира, конечно, не сохранилось. Придется угадывать все самим, и не важно, кто – угадчик.
Часть первая. Ученик
Люди в конце XVI века жили недолго и умирали рано: лет сорок – почти старость, а то и тридцать пять… У них были основания торопиться.
Филипп Хенслоу тоже торопился. Ему было тридцать два, и он считал себя почти стариком. Он сделал все, что мог в свои годы: был лучшим антрепренером в Лондоне, а то и во всей Англии. Женился на богатой вдове много старше себя – обрел крупный капитал, а после заработал и сам немало; хотите завидовать – завидуйте! Зато теперь держал одновременно три или четыре театра. И всюду были актеры. И на всех надо было напастись пьес. Он сам не понял, как сделался докой по этой части и стал разбираться в этой непростой материи! Драматурги крали сюжеты из-под носа друга у друга и без конца переиначивали труды конкурентов и переписывали всякое старье. В XV веке английских пьес почти еще не было, к середине XVII их были уже тысячи.
Потому Хенслоу знал, что делал, когда упрашивал заносчивого, с черными колючими глазами молодого человека (глаза отблескивали странно: наглостью или опиумом, к коему тот был привержен?) переделать для театра некий лежалый товар, из которого, по мнению антрепренера, можно было выжать сок: добиться успеха на сцене. (Он так и говорил, клянусь: «выжать сок»!)
– Ты забыл, что я открыл тебя? – попрекал его Хенслоу.
– Ты ж знаешь, я безнравствен. Я все быстро забываю!
– Оно и видно!..
(Вот это и есть, между прочим, театр! Кто не знаком с предметом – влезать слишком не советую!)
Они долго переругивались – впрочем, вполне доброжелательно.
– Ты можешь использовать того новенького из провинции, о котором я тебе говорил. Считай, рекомендую. Я читал его опусы, недурно, поверь, недурно!
– Но я ж хотел, чтоб это сделал ты!
– Не могу. Вот честно!.
– Опять влюбился? И опять какой-нибудь смазливый мальчишка с толстым задом?
– Кто не любит мальчишек и табаку – те болваны!
– Это я уже слышал от тебя. Звучит слишком громко! Ты можешь угодить в тюрьму в Ньюгейт! У нас не любят содомитов!
– Я – философ! А за что угодил в тюрьму Сократ?
– Да, но ты – не Сократ!
– Но я – Кристофер Марло!
– Это пока имя для немногих. Может, только для меня.
– Я сказал тебе – попробуй его.
– Он разве перестал уже держать лошадей у театра?..
– Он и суфлером был. Его теперь взяли в актеры. К графу Сассексу или к Стрейнджу – уж не помню к кому. Он вообще тертый парень, и с самолюбием. Попробуй! Чем рискуешь? Авось пригодится.
– Хоть как его зовут?
– Его зовут Уилл!
– Так ты не хочешь помочь мне?
– Не могу. Пишу новую трагедию. Про Тамерлана великого.
– Ишь куда хватил! – подумал. – Не знаю. Кто сегодня пойдет в театр на Тамерлана? Да и публика вряд ли слышала, кто это?
– А ты сам-то знаешь – кто?
– Тот, кто таскал в клетке султана Баязета?
– Смотри, какие антрепренеры пошли! Им даже Тамерлан известен. Я полагал, они только считают деньги…
– Но это я тоже могу!
– Конечно. Кто так зарабатывает на нас, бедных? Хочешь пари? Я тебе обещаю успех «Тамерлана»!
– Покуда обещай, что посмотришь работу своего протеже, если я его возьму. Бросишь взгляд… Я не верю новичкам. Еще провинциалам.
– Да уж ладно, ладно!
– Я просил Грина, но он отказывается. Загордился вовсе… А ведь я и его вытащил из грязи. И совсем недавно было!
Через несколько дней в Шордиче, у лодочной переправы, он повстречал того, о ком шла речь. «Новенького»… (Город был еще сравнительно мал, хоть и быстро разрастался, и все могли встретиться со всеми.)
Совсем молодой человек провинциального вида и покуда скромен. Все они пока скромны, если только из провинции!
– Ты, говорят, уже актер? – спросил Хенслоу.
– А как же! У «Слуг лорда Стрейнджа», – ответил тот с гордостью.
– Не у Сассекса разве? Я – Хенслоу. Хозяин театра «Роза».
– Я вас знаю.
– Правда? Что, надоело держать лошадей у театра?
– То было только начало. За Лондон надо платить!
– Ого! – изумился Хенслоу. – Ты, конечно, издалека?
– Из Стратфорда.
– За Оксфордом? Был однажды. Грязное местечко. Один рынок сносен!
– Не знаю. По мне, так красиво! Арденский лес, Эйвон…
– Мне показалось – скучно. Говорят, у тебя там семья?
– Дети. Трое.
– А почему ты не берешь их в Лондон?
Не стоило спрашивать так. Парень явно надулся.
– Моя семья не будет жить так, как здесь живу я! – отрезал он.
– А чем ты плохо живешь?
– Крыс много…
– Где их нету? А в Стратфорде вы живете без крыс?
– Но там дом!
И Хенслоу пришлось сбавить обороты. Он не мог понять: нравится парень ему или нет.
– Слышал, ты пьесу для меня можешь поправить!
– А чья пьеса?
– Ого! А тебе не все равно? Я автора сам не помню. У меня почти все пьесы – переделки. У них много авторов. Ты учился в университете?
– Нет. Только в грамматической школе.
– А-а, как Кид? Но знаешь латынь?
– Немного. И греческий. А платить будете?
– Как новичку. Но поскольку тебя рекомендует Марло… Он теперь пишет сам и не хочет отвлекаться. Чем ты так понравился Марло? Ты его любовник?
– Нет. Я вообще предпочитаю жен…
– Ну это правильно. Прости! А я думал… Если получится, я чуть надбавлю. Возьмешься?
– Да. Я смогу.
– На Марло не рассчитывай. Он не поможет. Если ты ему не любовник.
– Я знаю. Я справлюсь. Если что-то не умею – я научусь!
– Ты честолюбив. Как все провинциалы…
– А разве в наш век можно без честолюбия?
Новенький появился в Лондоне в 86-м или в 87-м XVI века и всем казался сперва человеком заурядным. Из тех, кто пороха не выдумает, а может, считает, что и не стоит выдумывать.
Он снимал небольшую комнатку в Шордиче, у старой вдовы. У него мало кто бывал. Он походил на человека, который ждет чуда судьбы, но покуда не свалилось это чудо – тих и покорен.
Сперва говорили про него: «Это тот, кто держит лошадей у театра?» Он начинал, как «служитель при лошадях». Многие зрители приезжали верхом – дорога к театру была грязной. Театры обычно располагались за чертой города. Он знал толк в лошадях.
Потом услыхали, он принят уже в театр суфлером или помощником. Кто-то из коллег отличил его голос – голос приятный. Даже не мешало типичное уорикширское произношение. Он стал наемным актером. На маленькие роли, проходные. Но не просто статистом.
Все знали, что он оставил семью где-то в провинции – иные злословили: бросил! – но он беспокоился об этой семье и по возможности слал ей деньги. Деньги его интересовали, кажется, больше всего. Это делало его зажатым и несколько осторожным. Он не брал участия в попойках и пышных встречах, избегал дружеских сближений, в которых обязательно надо рассказывать что-то и о себе – не только слушать других. Вообще в кругу, в котором все хотели заработать, но предпочитали хвалиться своим безразличием к благам земным и тратами вперемежку с нищетой, он выглядел белой вороной. Он поднимался в жизни, как по крутой лестнице. Медленно…
Марло подтрунивал над ним. Грин и Нэш откровенно издевались. Он был недостаточно образован, а они как-никак – «университетские умы»… (Кроме него таким же неучем слыл Томас Кид – одна лишь «грамматическая школа» да и то провинциальная, но Кид, считайте, уже знаменит – на сцене его «Испанская трагедия».)
В кругу, где безденежье, несчастье и крутой нрав считались как бы метой художества натуры, новичок меньше других походил на художника.
А кому пришло в голову впервые дать ему переделать старую пьесу для постановки и что за пьеса – по сей день не знает никто и вряд ли узнает.
Но предложение Хенслоу, да еще с подачи Марло, явно было не первым.
Во всяком случае… сэр Уильям Давенант (будущий сэр), сам драматург – а он почитал себя им, – вполне мог сочинить этот диалог с Хенслоу… Да диалог, вероятно, таким и был!
Марло вошел в комнату и сразу, без приглашения, рухнул на стул за чужим столом, как за своим. Стол выделялся в полупустом помещении. Не было больше ничего, кроме кровати и комодика.
– Вина не дашь? – спросил Марло как-то само собой, как естественное.
– Ну конечно, – сказал хозяин комнаты Уилл. Принес тотчас бутылку и два стакана.
– Ты сам-то пьешь? – осведомился Марло.
– Но немного…
– А-а…
Ну и порядок у тебя, – сказал гость чуть не с отвращением. – Кто-то прибирает, что ли?
– Да нет, я сам.
– Я бы так не мог. Ты бы видел, что творится у меня!
– Я видел. Я же был…
– Ах да. Я запамятовал. Но художник не должен жить в таком порядке! Знаешь Пиля? Здесь пишет, здесь и жрет, и срет. А жена и дочь жарят ему жаворонков на ужин. Все рукописи в масле подсолнечном… И полный ночной горшок у стола.
– Да я не умею в беспорядке! Мне не работается!
Марло глотнул вина, много глотнул, С удовольствием. Даже показалось – он им полощет горло, прежде чем заглатывает.
– А ты не будешь пить? – осведомился. Пожал плечами. – Ты странный! Это та самая пьеса? «Генрих VI»?
– Да, – сказал Уилл.
Марло принялся читать рукопись из разрозненных листков. Бумага была в те поры дорогая, ее берегли, потому рукопись была заполнена правкой до отказу.
Марло читал внимательно, ничего не скажешь. А Уилл зажег и поставил пред ним еще одну свечку.
– О-о! – сказал Марло. – Ты даже не жалеешь денег на свечи?
– Как их жалеть? Я при них работаю.
– Странный ты. У вас в провинции все такие?
Уилл пожал плечами.
– Есть всякие! – он знал, что пойдут вопросы.
– У тебя там семья?
(Разумеется. Этого разговора новенький не любил, как мы уже поняли.)
– Да. Дети. Трое, – сказал с неохотой.
– А почему ты их не возьмешь сюда?
– Им тут будет неуютно. И как я буду тогда зарабатывать для них деньги?
– Ходишь по мальчикам?
– Нет.
– По девочкам? Учти, розы в этом районе – сплошь заразные! – «Розами» именовали проституток. И театр «Роза», что скрывать, был назван в их честь – для привлечения публики. И почти не было антрепренера театра, который не владел бы еще борделем. – Винчестерских особенно бойся!
(«Винчестерскими» звались жившие в доме епископа Винчестерского.)
– Да и женщины вообще, от них дурно пахнет, – сказал Марло. Он, верно, ожидал продолжения разговора, но Уилл промолчал тактично. И он вновь уткнулся в рукопись. Читал с интересом. А Уилл с известным авторским волнением смотрел на него.
– Про королеву Маргариту и Сеффолка сам придумал?
– Ну да…
– Это хорошо. Впрочем… Но это ж второй сюжет, как-никак… параллельный!
– А пусть! – сказал Уилл.
Марло снова отвлекся.
– Ты что, у винчестерских никогда не был?
– Почему? Только редко. Раза два или три…
– Смотри, не заразись! Вот почему мальчишки лучше! А Маргарита тоже любит его?
– Сеффолка? Конечно! – откликнулся почти радостно. – Он и вытащил ее из Франции королю Генриху в жены. Надеялся на ее милости.
– И как? Добился? Милостей?
– А как же!
– Мне нравится, пожалуй, – Марло стал читать вслух:
Маргарита
Под знойным солнцем тает снег холодный.
К делам правленья холоден король.
Его морочит Глостер, как стенаньем
Прохожих завлекает крокодил
Иль как змея с блестящей пестрой кожей,
Свернувшаяся под цветами жалит
Ребенка, что смятен ее красой…
– Ишь! – сказал он. – Неплохо… Только… жирно пишешь!
– Что значит – жирно?
– Метафор много.
– Может быть! – согласился собеседник.
Гость снова оглядел стол. С непониманием или завистью. Стол был лыс, как череп. «Аккуратист!» – выругался про себя. Ничего, кроме рукописи и принесенной гостю бутылки с двумя стаканами. Да еще на самом углу – две книжки в стопку. Холиншед, конечно – куда денешься от Холиншеда? И кипа исписанных листков, скрепленных каким-то металлических зажимом. Марло взглянул: это был, конечно, Холл: книга про «союз благородных и величественных семейств – Ланкастеров и Йорков» (это тех, что развязали войну Алой и Белой розы). Хозяин сам переписывал, должно быть!
Марло покачал головой:
– Художники так не живут!.. Но у тебя что-то получается. Скажу Хенслоу, – почти без перехода: – Ты у меня украл несколько фраз. Но мне все равно. На театре все крадут…
– Я их просто помнил!
– И слава богу! Но мне все равно. Все крадут!
Никто не верил в затею Давенанта. Если по правде – он сам не верил. То и дело слышал вопросы: «А вы полагаете, кто-нибудь еще способен идти сегодня в театр?» (Подразумевалось: «после всего, что произошло?»)
Англия как бы начиналась с чистого листа. И это была уже не та Англия. По слухам даже сам молодой король жаловался, что вернулся в другую страну. И что, если б знал заранее, может, и не вернулся б. Страна была как после дубления кожи – другой цвет, другой материал, даже запах другой… Она вовсе изменилась лицом. Иная страна.
Трудное это дело – смена формации. А реставрация еще трудней. Все равно ничего нельзя вернуть в прежнем виде. Что-то сломалось. Люди стали какие-то сухие и вчуже друг другу. И чересчур практичные. Кроме того, они набрались страху. А страх – лекарство от иллюзий, и поэтических в том числе. Революция испортила Англию. Или перекрасила – в другой цвет.
Тем не менее городской совет Лондона дал разрешение на открытие театров. Но деньги?.. Давенант уже собрался для начала продать единственное свое наследство: долю в таверне «Корона» в Оксфорде. Он мог это позволить себе, ибо благодаря несчастью с ним был холост и одинок. Три другие доли принадлежали братьям и сестре – уже умершим, и за эти доли цеплялись их дети. Хотя он сам испытывал оторопь при мысли, что, если затея провалится, он останется без средств. Да и мучил стыд перед памятью родителей. Как-никак – торг семейным достоянием! Его стесняла память – особенно матери. Отца он просто жалел. С матерью было хуже…
Деньги явились, как всегда, неожиданно. Многим захотелось вдруг, чтоб затеи революции рухнули. Ишь! На театры посягнули! Когда-то Англия на всю Европу гремела театрами. Даже у французов такого не было. Уж на что петушиная нация! В общем… Потомки графа Пембрука вспомнили, как их отец относился к Шекспиру. И как помог Хемингсу и Конделу издать знаменитое Фолио 1623-го. (Через семь лет после смерти автора.) Кажется, их отцу – еще мальчику 16 лет – были посвящены первые сонеты Шекспира. А может, не ему, даже скорей – не ему! Неважно!
Но была еще главная трудность: актеры. После закрытия театров в 42–43-м году они расползлись по стране. При Кромвеле запреты соблюдались строго. Особенно после поражения монархии и казни короля Карла I. Актеры или поумирали, или обратились к другим ремеслам. Они больше не учили в труппах младших учеников, и им не платили родители за обучение мастерству своих чад. Театр в конце прошлого века и в начале нынешнего казался выигрышным делом. А теперь… Не было школы театра и, стало быть, самого театра, и создавать его было, в сущности, не из чего.
С такими мыслями Давенант вышел впервые на репетицию к труппе, взятой вроде, из воздуха. Из случайных людей. Он чему-то должен был их учить, чему – не знал сам. Женщин, как прежде, должны были играть юноши или подростки. Как при Шекспире.
Надо признать, даже имени такого – Шекспир – актеры Давенанта до сих пор не слышали. Разве только из его собственных уст…
Он взял в работу для начала первую хронику автора – «Генрих VI». Репетировали в одном из помещений гостиницы «Слон». Театр как таковой был еще далек – скрывался за горизонтом. Актеры его ничего не умели, да и он сам ничего не умел…
Потрудившись две-три недели, он дал себе отпуск для раздумий – сел в дорожную карету и поехал к Оксфорду. В родные края. Он еще хотел навестить впервые Стратфорд и могилу Шекспира. Может, это придаст ему силы или решимость продолжать. Или наведет на какие-то мысли, которых он ждал от себя… А вдруг заставит отказаться от затеи?
Он не знал еще.
В карете попутчик быстро понял, что под шейным платком соседа скрывается, верно, проваленный нос. И, подумав, отсел от Давенанта. Тот не обиделся, он привык к такой реакции – понял все, чего обижаться? Та связь, что искалечила ему жизнь – коротенькая и пустая, – не принесла ему никакого удовольствия. А девица, возможно, даже повинна не была: ее кто-то перед тем заразил, она и не знала… Болезнь была плод случайного приключения… читай – Судьба!
Дороги были плохи, и его укачивало. Он попытался уснуть и в Оксфорд приехал совсем больной…
Незаметно для себя они стали вместе работать над хроникой «Генрих VI». (Над Первой частью, конечно, которая после станет Второй. Вступительную, Первую, Шекспир напишет сам, поздней.) Но Марло как-то втянулся в работу над «Генрихом». Увлекся.
Он был ужасным соавтором – его приходилось терпеть, но Шекспир нуждался в нем. Если не в нем – так в школе, и он терпел… Школа была тяжелая.
Теперь Кристофер – так звали Марло – не входил: он вваливался в его комнату. Производил в ней смуту и беспорядок. Притом являлся поздней позднего. Шекспиру это было неудобно: он актер, и ему приходится рано вставать для других дел. А Марло – бродяга и свободный художник. И он не садился за стол, а перся с ногами на кровать хозяина (кровать была узкой), и Уилл с готовностью придвигал к ней табурет и ставил подсвечник со свечой.
– Ну давай! – говорил Марло и величественно протягивал руку за листками.
И было не понять: читает он с удовольствием или с порицанием.
– Э, нет! Тут чего-то не хватает! – и начинал сочинять сам…
– Нужно, чтоб жена Хемфри сильно поссорилась с королевой!
– По какому поводу?
– По любому. Они ж ненавидят друг друга? Пусть королева уронит веер, а жена протектора откажется его поднять!
– И что дальше?
– Ничего! Маргарита дает ей пощечину, и Глостерше придется… – изобразил, лежа на кровати, притом очень театрально:
Марло
Дай веер мой! Что, милочка, не хочешь?..
Жест, будто дает пощечину. Трах!..
Прошу прощенья! Ах, это были вы?..
Шекспир
(продолжил, подумав).
Да, чужестранка злая, это я!..
Когда б могла я до тебя добраться,
Все десять заповедей… написала б
Ногтями на лице твоем прекрасном!..
Марло (довольный). Годится!
Шекспир. Не слишком грубо? Это ж как-никак при короле?..
Марло. А мы живем в грубом мире! И учись быть грубым!.. А при дворе – и того хуже. Поверь мне!..
Шекспир. А ты откуда знаешь?
Марло. А я всё знаю. (Хвастливо, но после пояснил.) Король здесь пытается все смягчить, как ему свойственно. Покрывает и ту и другую сторону…
Марло
(за короля)
Она нечаянно. Поверь мне, тетя!..
(Это – жене Хемфри.)
Шекспир
(неуверенно):
Нечаянно, племянник?
Смотри, она
Тебя запеленает, станет нянчить!
Марло
Но все ж… хотя и юбка правит здесь,
Сумеет отомстить Элеонора!
– Ну вот! Она и уходит. Глядишь, сварили сценку! Пошли дальше!
Шекспир
(за королеву)
И здравый смысл подсказывает мне:
Покинуть должен он скорее землю,
Чтоб страх пред ним скорей покинул нас.
Марло. Можно и так! Вот женщины! Никогда им не верил! Злей их нет на свете! Густо пишешь. Кто это будет слушать? А кто понимать? Ты представляешь себе своего зрителя? Ладно. Мне нравится! Если б ты знал, какую я задумал пьесу, Уилл!..
– Про парижскую резню?
– Про Фауста. Доктор Фауст! Старинная легенда. Слышал такую?
– Нет.
– А «Резню» пока оставил! Пусть полежит. А про Фауста молчу. Это еще рано! У нас стоит разболтать – подхватят. Новое время – значит, время воров! Да ты и не поймешь… Зачем тебе?
Он рассеянно и не без раздражения оглядел лысый стол хозяина и приметил нечто новое. Там прибавился Плутарх в переводе Мора и еще, отдельно, несколько листков, чем-то аккуратно скрепленных. Сверху значилось: Les Essais по-французски, но дальше шел английский текст…
– Монтень? Ты откуда это взял?
– У Флорио. Он теперь переводит. Только начал…
– Ты знаешь и его? Ты успел со многими познакомиться здесь! – то ли с одобрением, то ли ревниво. – А тебе нравится Монтень?
– Пожалуй! Пожалуй, да, нравится!
– А мне – так нет. Я читал по-французски! – добавил небрежно.
Странно, но он сам как-то привязался к Шекспиру – или начинал привязываться. Внешне казалось, он никого не любил. И в лондонских труппах (а их было много) его не жаловали – даже в тех, где ставились его пьесы. О нем шла дурная слава, начала которой неизвестны, а хвосты терялись. Да и он демонстрировал всегда почти откровенное презрение к актерам и театру.
Давенант вошел в дом, в котором вырос и не бывал лет двадцать. Здесь когда-то помещалась известная не только в Оксфорде, но на всем пути от Лондона в Уорикширское графство, хотя и небольшая, таверна «Корона». В доме никто не жил давно… Братья, сестра и он сам со смертью родителей долго не хотели расставаться с домом. Но когда он, Уильям, в своем поколении семьи остался один, племянники, как все молодые, у которых пристрастия к этой памяти вовсе нет или почти нет, стали поторапливать с продажей. И он сдерживал их рвение, как мог, ибо с приходом новой власти – так уж вышло – дела его нежданно пошли в гору, и он надеялся вот-вот выкупить их доли и в итоге оставить дом за собой. У него-то не сложилась судьба, и он тянулся к прошлому – не хотел распродавать его. За домом ухаживала соседка (Давенант ей платил), и к его приезду все было прибрано. Так что он мог лечь в чистую, когда-то его собственную постель. Все равно что утонуть в мечтах своей юности! Для человека с проваленным носом это чего-то стоит. Ну да, не удалось, но ведь мечтал когда-то!.. И как хорошо это было, когда еще никто не мог ничего предвидеть!
В общем… он поднялся поздно, отдохнувший и свежий. Умылся, надел сравнительно новый халат, который, разумеется, взял с собой, и спустился в семейную столовую (была еще зала таверны, где когда-то толпились посетители, но туда он пока заглядывать не стал). Сюда прислуживавшая ему женщина принесла завтрак: омлет с беконом и эля немного. Эль был недурен, но как-то сладковат.
Он сидел один за столом, где некогда сбиралась его семья, и чувствовал себя будто среди мертвых. Только это было вовсе не какое-то огорчительное ощущение или болезненное… Просто они все сидели сейчас вместе с ним за столом, и он озирал пустые стулья, встречался глазами с одним, с другим и слышал голоса, он даже обонял ушедших своим проваленным носом. Место отца, место матери, брата Ричарда (старшего), сестры, другого брата. И два стула для гостей, куда обычно усаживали не посетителей таверны, а близких и друзей семьи. Мать с отцом сидели всегда напротив друг друга, по разные стороны стола: мать имела привычку вставать во время трапезы и отправляться на кухню с распоряжениями…
Отец был старше матери – немного, всего на несколько лет, но это было почему-то заметно. Ее часто принимали за его дочь. Тогда он улыбался, что бывало редко. Отец по природе был раздумчив и мрачен, а мать – красива и необыкновенно легка: возраст очень долго не сказывался на ней, хотя семья до переезда в Оксфорд схоронила уже четверых детей. Но дети в то время чаще являлись на свет только затем, чтоб успеть едва оглядеться в нем… А те дети, кто сейчас (то есть тогда) сидел за столом, родились уже здесь, в Оксфорде. В таверне «Корона», которая сперва звалась просто «Таверной».
Уилл Давенант тогда был младшим и особенно любимым матерью и был привязан к ней необыкновенно. И иногда ревниво следил за ней – за её общением с другими детьми, с братьями, сестрой. Отличал, как взирают на нее мужчины в таверне – даже друзья семьи, не только гости. Наблюдал за тем, как глядит на нее отец. И раза два или три он, еще совсем маленьким, увидел при этом в глазах отца слезы.
Давенант помолился прилежно и принялся за еду.
– Мама, прости меня! – сказал он про себя в очередной раз без всякой связи и смысла. – Прости!
Когда он это сказал, в глазах отца вновь блеснули слезы, будто отец тоже с ним сей момент глядел на мать. Давенант эти слезы ни раньше, ни позже не мог ни отереть, ни объяснить.
Однажды на его глазах в совсем не обеденное время она вышла из задней комнаты на втором этаже, где порой останавливались гости, и у нее было странное лицо. Полное гордости – будто отметавшей все вокруг и совсем не связанной ни с ним, маленьким Уиллом (ему было всего шесть), ни с кем другим из ближних. Такое чуждое всем счастье и не зависевшее ни от кого. Она прошла мимо сына, слегка задев его щеку шуршащими юбками, пахнущими духами, и он опять охмелился этими запахами, как охмелялся всегда… А она даже не заметила его, чего не бывало прежде.
Он взглянул на еще один гостевой стул за семейным столом. И стул на сей раз был занят. Его крестным отцом, иногда навещавшим их. Тот жил в Лондоне. Лица его Давенант почти не помнил – только то, что он был весьма нежен с ними, с детьми, особенно со старшим – Ричардом.
– Он меня обцеловывает! – хвастался Ричард, ибо вообще любил похваляться.
– Почему именно его, – спрашивал себя маленький Уилл, – когда он – мой крестный, не его?
На такие вопросы в детстве уж точно не знают ответа! Однажды, когда он был чуть старше и шел из школы (он, как все дети более или менее состоятельных родителей, сперва посещал грамматическую, а потом уж университет, если кому удавалось), навстречу попался сосед, живший на той же улице через несколько домов и частенько как посетитель заглядывавший к ним в «Таверну».