355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Поршнев » О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии) » Текст книги (страница 12)
О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 19:03

Текст книги "О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии)"


Автор книги: Борис Поршнев


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц)

В. И. Кочеткова была превосходным морфологом, но совсем не психологом – ее попытки "палеоневрологического" толкования своих данных о макроструктуре мозга лежат далеко от современной неврологии и психологии. Объективные результаты ее выдающихся работ не могут быть совмещены с субъективной приверженностью автора к традиционному (ныне устаревшему) представлению о троглодитидах как о "людях", о наличии у них "труда", а тем самым с выдвинутой некогда Е. К. Сеппом и его сотрудниками схеме, согласно которой исходным пунктом развития специфических человеческих функций и структур мозга является бурное развитие задних областей коры и координации расположенных здесь анализаторов. Но как бы ни разрослась эта затылочно-теменно-височная часть мозга, ведающая его сенсорными функциями, без резкого поднятия ввысь лобной доли о человеке и его психике не может быть и речи. А в результате исследований В. И. Кочетковой перед нами отчетливо выступает филогенетическая цепь существ с дочеловеческим мозгом. Так, самым тщательным изучением эндокрана так называемого Homo habilis (презинджантропа), объявленного было западными и некоторыми советскими антропологами наидревнейшим человеком (ибо он найден был в очень древних геологических слоях, но в несомненном сопровождении искусственных галечных орудий так называемого олдовайского типа), В. И. Кочеткова была приведена к неоспоримому выводу, что его мозг ничем существенным не отличается от мозга австралопитеков, не имевших никаких орудий. При этом мозг австралопитеков в свою очередь по основным признакам подобен мозгу антропоидов вроде шимпанзе и не имеет ничего специфического для мозга Homo sapiens. Выходит, "основное отличие человека" – изготовление искусственных каменных орудий – совместимо с вполне обезьяньим мозгом. Тут иные авторы пускают в ход уж вовсе схоластическую уловку: орудия Homo habilis еще не имели вторичной обработки, такие орудия они милостиво разрешают создавать и обезьяне, но вот орудия со вторичной оббивкой – это уже собственно орудия, и там, где есть они, есть и человек! Как будто сложнейшую проблему науки – проблему выделения человека из животного мира – можно свести к элементарной механике, к количеству ударов, нанесенных камнем по камню по той или другой его стороне, или к той или иной очередности и взаимосвязанности этих ударов.

Но вот мозг следующего эволюционного звена, археоантропов, тоже не содержит отделов, специфических и неотъемлемых для нашей речевой деятельности, следовательно, для нашей трудовой деятельности в выше определенном смысле – в смысле Маркса, хотя объем его увеличился, некоторые области и поля разрослись сравнительно с мозгом высших обезьян и австралопитеков. У палеоантропов эти изменения строения мозга пошли значительно дальше, но и у них недостает развитой верхней лобной доли, именно того, что у человека осуществляет речевое регулирование и программирование деятельности, т.е. прежде всего его трудовые действия. В частности, у них интенсивно росла зрительно-обонятельная, затылочная область мозга, которая у человека, т.е. у Homo sapiens, снова сокращается настолько, что теряет весь относительный прирост, накопленный за время эволюции этих предковых форм.

Из этих точных анатомо-морфологических данных, строго рассуждая, можно сделать и надлежит сделать единственный вывод: речь и труд человека не могли бы возникнуть на базе мозга обезьяны, даже антропоморфной.

Сначала должны были сложиться некоторые другие функциональные системы, как и соответствующие морфологические образования в клетках и структурах головного мозга. Это и произошло на протяжении эволюции семейства троглодитид. Оно характеризуется нарастанием в течение плейстоцена (ледникового периода) важных новообразований и общим ростом головного мозга. Но это отвечало не уровню второй сигнальной системы, а еще только специализированной в некоторых отношениях высшей нервной деятельности на уровне первой сигнальной системы. Только позже, т.е. в конце у палеоантропов, она стала биологическим фундаментом, на котором оказалось возможным дальнейшее новшество природы – человек.

Предшествовавший обзор некоторых современных представлений психологии речи, нейропсихологии и нейрофизиологии речи, хотя и в высшей степени неполный, все же раскрывает перспективу, когда наука будет говорить о психологии человека не как о ряде отдельных явлений, более или менее автономных, а как о едином разветвленном явлении. Слова "психология", "психика", вероятно, будут сохранены только для человека, – понятие "зоопсихология" давно оспаривается и сохранилось на деле только в смысле "сравнительной психологии", где преобладает выявление у животных (так же как у людей в раннем детском возрасте и в патологии) черт различия тех или иных фактов их поведения с психикой человека. Остальное в изучении поведения животных отошло к физиологии, этологии, экологии – словом, к биологическим дисциплинам без соучастия собственно психологических понятий и методов. Психология же выступит как наука, неразрывно связанная с прямыми или косвенными проявлениями второй сигнальной системы. Это тоже биологическое понятие, но лишь одной своей стороной, лежащее на самой грани с социальными науками. Как мы сформулировали выше, психология и есть физиология высшей нервной деятельности на уровне наличия второй сигнальной системы. И. П. Павлов однажды заметил: "Я резко с самого начала говорил, что зоопсихологии не должно быть. Если человек имеет субъективный мир явлений, то в зоопсихологии его не должно быть, потому что животные нам ничего не говорят, – как же мы можем судить об их внутреннем мире?". Суть этих слов не в том, что субъективный внутренний мир животных непознаваем из-за отсутствия с ними речевого контакта, а в том, что этого внутреннего мира и нет у них из-за отсутствия речи.

Угадывая, в каком направлении движется совокупность главных отраслей современной, в частности советской, психологической науки, мы должны в то же время с вниманием отнестись к иным мнениям и прогнозам.

Так, отнюдь не все думают, что слово – управляющий, направляющий фактор при чувственном восприятии. Не все согласятся, что поток образов, например, сновидений или фантазий является не более чем попыткой зримого декодирования внутреннего бессвязного говорения. Нет, отнюдь не все так думают, есть немало психологов, продолжающих отстаивать взгляд, что нижний этаж человеческой психики и познания человеком материального мира – это чувственное, образное познание, осуществляемое индивидом независимо от какого бы то ни было воздействия речевых знаков и речевой коммуникации. Не меньше, пожалуй, еще больше число психологов, видящих нижний этаж психики в деятельности человека-"единоличника", индивида самого по себе, рассматриваемого без обязательного включения его в речевую межиндивидуальную сеть. Сторонники этих взглядов убеждены в том, что их позиция – материалистическая. Их аргументы нельзя отбросить, можно лишь выразить прогноз, что общий ход развития психологической науки в конечном счете снимет эти аргументы, даже если сегодня они выглядят сильными.

С другой стороны, есть и такие объективные психологические факты, как мгновенное "интуитивное" схватывание (инсайт), минующее и мышление, и речь, или автоматизация какого-либо действия, когда оно в конце концов протекает явно вне соучастия второй сигнальной системы, вполне машинально; таковы, между прочим, многие трудовые действия. Никакой "панлингвизм" не может и не станет оспаривать и исключать их. Речь в совокупности свойств и отправлений человеческой психики выступит, несомненно, в качестве не отмычки, но ключа к замку, распахивающему единственные ворота в крепость. В частности, все явления автоматизации действий, может быть, удастся свести к передаче навыков, первоначально выработанных через посредство левого (в норме), доминантного полушария, где локализована речевая функция, в правое, субдоминантное. Последнее, оказывается, сохраняет не только ставшие машинальными действия, но и затверженные, т.е. ставшие автоматическими речения и целые зазубренные стихотворения, когда левое доминантное полушарие даже вовсе выбыло из строя вследствие тех пли иных органических поражений. В человеке происходит постоянная смена автоматизации и деавтоматизации, перемена сознательно-словесной мотивации действий на неосознаваемые, машинальные и обратно, что, видимо, в не малой мере связано со взаимными отношениями в работе двух полушарий.

Но проблемы асимметрии работы полушарий мы здесь не можем коснуться. Это очень обширная тема, привлекавшая и привлекающая большое внимание ученых, в том числе исследователей речи, как и ее патологических нарушений (Лурия, Блинков, Ананьев, Пенфильд и многие другие).

Наконец, сказанному выше могут противопоставить мысль Энгельса, что анализ происхождения человека правильно начинать не с головы (что является отражением такого общественного устройства, где одни командуют, другие лишь исполняют), а от руки и процесса ее постепенного "освобождения" на пути от обезьяны к человеку, в ходе овладения все более сложными движениями и действиями. Философский смысл этой идеи Энгельса ясен: под "головой" он подразумевает дух, мысль. Но, по-видимому, в наши дни не будет нарушением материалистического замысла Энгельса, если акцент будет снова перенесен на "голову", но не в смысле духа, а в смысле мозга как органа, вне которого в глазах современной науки не может быть никаких управляемых действий ни руки, ни других частей тела. Рука хоть и эволюционировала морфологически на пути от обезьяны к человеку, все же не слишком сильно, и уж совсем ограниченно – от палеоантропа к неоантропу. Если она стала, по выражению Энгельса, "свободной", то в смысле более функциональном, чем морфологическом. Из чего по современным воззрениям складывается понятие "рука"? Из кисти, предплечья, плеча и их сочленений? Нет, рука идет значительно дальше. К примеру, человек с ампутированной рукой продолжает отчетливо чувствовать все ее звенья и как бы управлять ею. Это не просто иллюзия. Вспомним о протезах, управляемых биопотенциалами. Рука продолжается в нервах, ведущих в спинной мозг и от него. Она продолжается в нервах, ведущих в головной мозг и от него. На прецентральной извилине коры головного мозга имеется "представительство" или проекция всех частей тела, управление движениями которых осуществляется оттуда, и рука, особенно пальцы, занимают видное место в этом как бы скрытом в мозге моторном "человечке"; точно так же в постцентральной извилине имеется "представительство" или проекция всех сенсорных, чувствительных частей и органов тела, и опять-таки рука здесь занимает существенное место. В свете этих фактов уже невозможно понимать под "рукой" только анатомический член от пальцев до плечевого сустава. От такого развития мысль Энгельса нимало не пострадает. Не исказим мы ее и если напомним, что премоторный отдел, где находится проекция руки, непосредственно примыкает к префронтальному, управляющему выполнением всех сложных программ действий и тех речевых инструкций, которым подчинено поведение человека в труде.

V. Речь и реакция на нее

Полученная оценка широкой роли речи не означает, что речь мы будем понимать в тривиальном смысле. Напротив, встречная работа психолингвистики должна состоять в пересмотре и новом анализе самого феномена речи.

Поразившая в свое время умы идея Сепира-Уорфа, восходящая в какой-то мере к В. Гумбольдту и имеющая сейчас уже длинную историю дискуссий и обсуждений, состояла в том, что язык навязывает человеку нормы познания, мышления и социального поведения: мы можем познать, понять и совершить только то, что заложено в нашем языке. Прав В. А. Звегинцев, что по существу эта гипотеза пока еще и не Опровергнута и не отброшена. "С ней не разделаешься, -продолжает он, – простой наклейкой на нее ярлыка, что она "ложная" или "идеалистическая"". И В.А.Звегинцев по-своему преобразовал эту идею: "Лингвисты, пожалуй, даже несколько неожиданно для себя обнаружили, что они фактически еще не сделали нужных выводов из того обстоятельства, что человек работает, действует, думает, творит, живет, будучи погружен в содержательный (или значимый) мир языка, что язык в указанном его аспекте, по сути говоря, представляет собой питательную среду самого существования человека и что язык уж во всяком случае является непременным участником всех тех психических параметров, из которых складывается сознательное и даже бессознательное поведение человека".

Одна крайность – думать, что язык представляет собой некую полупрозрачную или даже вовсе непрозрачную среду, которой окружен человек и которую мы не замечаем, полагая, что непосредственно общаемся с окружающим миром; противоположная крайность – представления классического сенсуализма, что индивид с помощью своих органов чувств и ощущений общается с миром, познает его и воздействует на него без всякой опосредствующей среды. Этот сенсуалистический Робинзон завел философию в тупик. Поэтому новейшая идеалистическая философская мысль пытается отбросить "ощущение" и погрузиться в спекуляции о "языке".

Материалистическая философия рассматривает "субъект" (как полюс теории познания) в его материальном бытии как существо телесное, чувственно общающееся с внешним миром, и как существо социальное, глубоко насыщенное опытом других людей и отношениями с ними. Наконец, диалектический материализм историчен по своему методу. И это последнее обстоятельство особенно важно для разрешения указанных лингвистических споров. Если бы даже в какой-то отдаленный момент человек был отделен от объективного мира совершенно непрозрачной языковой средой, мы обязаны были бы сразу внести в эту умозрительную картину динамику: непрозрачная среда становится все более прозрачной, на полпути она уже полупрозрачна, чтобы в некоей предельной перспективе стать вовсе прозрачной; ведь нельзя брать язык в его неподвижности, а человека в его бездеятельности по отношению к объектам, если же поправить обе эти ошибки, мы получим указанную уже не статическую, а динамическую схему. Да и в самом деле, чем глубже в прошлое, тем более словесная оболочка негибка и неадекватна подлинной природе вещей, развитие же технической практики и научного знания энергично разминает ее, делая из хозяина слугой человека.

Другая важная сторона современных лингвистических споров состоит в том, что многими авторами язык берется не как языковое или речевое общение, а как самодовлеющая система, усвоенная индивидом, и рассматривается помимо проблемы обмена словами между людьми. Эта проблема обмена или речевой реципрокности опять-таки оказалась довольно большой неожиданностью, лишь сравнительно недавно во весь рост возникшей перед другими лингвистами и психолингвистами. Данная ситуация тоже дальновидно констатирована в цитированной книге В. А. Звегинцева: "Возникает также необходимость исследований, исходящих из недавно осознанного факта, что акт речевого общения двусторонен и что одинаково важно изучать его с обеих сторон. Ведь в речевом акте не только что-то "выдается" (значение или информация), но это что-то и "воспринимается" (опять-таки значение или информация, но уже "с другой стороны")".

Выше мы рассматривали экстероинструкцию и аутоинструкцию как в основном эквивалентные. Теперь после этого короткого лингвистического вступления надо обратить внимание и на их противоположность, на их противоборство.

В. С. Мерлин показал, что словесная инструкция затормозить проявление ранее выработанной оборонительной двигательной реакции на условный раздражитель действует у одних испытуемых с хода, у других с заметными затруднениями. В последнем случае на помощь привлекались поощряющие мотивы: например, экспериментатор говорит, что опыт проводится не просто в научных целях, но имеет задачей выяснить профпригодность испытуемых, – и теперь они успешно справляются с задачей затормозить движение. Значит, эта мотивировка устранила, сняла некое противодействие инструкции, которое имело место. У некоторых испытуемых В. С. Мерлин обнаружил, наоборот, ярко выраженную преувеличенную ("агрессивную") реакцию после получения словесной инструкции на торможение: вместо отдергивания пальца при появлении условного сигнала (которое инструкция требовала затормозить) они с силой жмут рукой в противоположном направлении. Значит, к инструкции приплюсовался некоторый иной стимул: либо гетерогенный, либо просто негативный, антагонистичный. Н. И. Чуприкова со своей стороны констатирует: "Степень стимулирующей и тормозящей роли второй сигнальной системы при выработке и угашении условных рефлексов у человека варьирует в достаточно широких пределах... Эта сила (второсигнальных воздействий. – Б.П .) может определяться... характером словесной стимуляции экспериментатора, наличием или отсутствием противоположной второсигнальной стимуляции (недоверие испытуемых к словам экспериментатора) и т.п.". Что лежит, какая психофизиологическая реальность, под этими словами: «Недоверие к словам экспериментатора»? Очевидно, меткое выражение «противоположная второсигнальная стимуляция» наводит мысль на правильный путь: здесь может иметь место действующий комплекс прежде накопленных данным индивидом в течение жизни или на каком-то недавнем промежутке, находившихся в латентном состоянии стимуляций; но ведь тут может иметь место не просто случайное столкновение двух противоположно направленных инструкций, а явление отрицательной индукции: словесная инструкция в некоторых случаях индуцирует противоположную, хоть и лежащую в той же плоскости, собственную второсигнальную стимуляцию, негативную аутоинструкцию, которую в этом контексте можно называть волей.

Ее негативный характер может не бросаться в глаза. Она может у человека вне экспериментальных условий выглядеть как вполне спонтанное, а не негативное формирование желания, намерения, планов, программ. Может показаться, что инструкции экспериментатора просто осложняются прежним жизненным опытом испытуемого. Но все-таки, как и в случае прямого недоверия к экспериментатору, сложнейшая внутренняя второсигнальная активность индивида в конечном счете является, по-видимому, ответом, отрицательной индукцией на какие-то, пусть следовые, второсигнальные воздействия других людей, на слова и "инструкции" окружающей или окружавшей в прошлом человеческой среды.

Таким путем можно расчленить экстероинструкцию и аутоинструкцию, иначе говоря, внушение и самовнушение, еще точнее, суггестию и контрсуггестию. Первичным останется внушение, которое наука и должна подвергнуть анализу, прежде чем перейти к вторичному и производному – негативному ответу на внушение или его отклонению или, напротив, его возведению в степень.

Это очень важный шаг – выделить в речевом общении, второй сигнальной системе, как ядро, функцию внушения, суггестии. Тем самым ядро находится не внутри индивида, а в сфере взаимодействий между индивидами. Внутри индивида находится лишь часть, половина этого механизма. Принимающим аппаратом внушения являются как раз лобные доли коры. Очевидно, можно даже сказать, что лобные доли есть орган внушаемости. Мы уже отмечали, что, согласно А. Р. Лурия, массивные поражения лобных долей приводят к невозможности для больных подчинять свое поведение словесным инструкциям экспериментатора, хотя, собственно, речевая деятельность этих больных и не проявляет признаков разрушения. Подчеркнем это выражение: подчинять свое поведение словам другого. Внушение и есть явление принудительной силы слова. Слова, произносимые одним, неотвратимым, "роковым" образом предопределяют поведение другого, если только не наталкиваются на отрицательную индукцию, контрсуггестию, обычно ищущую опору в словах третьих лиц или оформляющуюся по такой модели. В чистом виде суггестия есть речь минус контрсуггестия. Последняя на практике подчас выражена с полной силой, но подчас в пониженной степени – в обратной зависимости от степени авторитета лица, являющегося источником суггестии.

Понятно, что у современных (а не доисторических) людей во взрослом возрасте чистая суггестия, т.е. полная некритическая внушаемость, наблюдается только в патологии или в условиях гипнотического сна, отключающего (впрочем, не абсолютно) всякую "третью силу", т.е. сопоставление внушаемого с массой других прошлых второсигнальных воздействий. Это равносильно отсутствию недоверия к источнику слов, следовательно, открытому шлюзу для доверия. Доверие (вера) и суггестия – синонимы. У детей внушаемость выражена сильно, достигая максимума примерно к 9 годам. В патологии она сильна у дебилов, микроцефалов, но в подавляющем большинстве других психических аномалий она, напротив, понижена, недоразвита или подавляется гипертрофированной отрицательной индукцией.

О внушении написано много исследований, но, к сожалению, в подавляющем большинстве медицинских, что крайне сужает угол зрения. Общая теория речи, психолингвистика, психология и физиология речи не уделяют суггестии сколько-нибудь существенного внимания, хотя, можно полагать, это как раз и есть центральная тема всей науки о речи, речевой деятельности, языке.

На пороге этой темы останавливается и семиотика. Один из основателей семиотики – Ч. Моррис выделил у знаков человеческой речи три аспекта, три сферы отношений: отношение знаков к объектам – семантика; отношение знаков к другим знакам – синтаксис; отношение знаков к людям, к их поведению – прагматика. Все три на деле не существуют друг без друга и составляют как бы три стороны единого целого, треугольника. Но, говорил Моррис, специалисты по естественным наукам, представители эмпирического знания преимущественно погружены в семантические отношения слов; лингвисты, математики, логики – в структурные, синтаксические, отношения; а психологи, психопатологи (добавим, нейрофизиологи) – в прагматические. Принято считать, что из этих трех аспектов семиотики наименее перспективной для научной разработки, так как наименее абстрактно-обобщенной, является прагматика. Существуют пустопорожние разговоры, что можно даже построить "зоопрагматику". Однако из трех частей семиотики прагматика просто наименее продвинута, так как наиболее трудна.

Примером может послужить неудача специально посвященной прагматике в семиотическом смысле книги немецкого философа Г. Клауса. Дело тут сведено к довольно внешней систематике воздействия знаков на поведение людей по "надежности", силе, интенсивности. А именно выделяются четыре функции: 1) непосредственно побуждать человека, т.е. прямо призывать к тому или иному действию или воздержанию; 2) информировать о чем-либо, в свою очередь побуждающем к действию; 3) производить положительные или отрицательные оценки, воздействующие на поступки информируемого; 4) систематизировать и организовывать его ответные действия. У Ч. Морриса они расположены в другом порядке, а именно на первое место он ставит знаки-десигнаторы (называющие или описывающие, несущие чисто информационную нагрузку), затем аппрайзеры (оценочные), прескрипторы (предписывающие) и, наконец, форматоры (вспомогательные). Все они, по Моррису, тем или иным образом влияют на поведение человека и составляют неразрывные четыре элемента прагматики (и их не может быть более чем четыре) как науки о воздействии слова на поведение, которая в свою очередь – часть более широкой науки семиотики. Однако, будучи расставлены в таком порядке, как у Морриса, они лишают семиотику, в частности прагматику, сколько-нибудь уловимого социально-исторического содержимого. А на деле исходным пунктом является удивительный механизм прескрипции (он лишь на первый взгляд сходен с механизмом словесной команды, даваемой человеком ручному животному). Выполнение того, что указано словом, в своем исходном чистом случае автоматично, принудительно, носит "роковой" характер. Но прескрипция может оказаться невыполнимой при отсутствии у объекта словесного воздействия, необходимых навыков или предварительных сведений. Тогда непонимание пути к реализации прескрипции временно затормаживает ее исполнение; следует вопрос: "как", "каким образом", "каким способом", "с помощью чего" это сделать? Такой ответ потребует нового "знака" – "форманта", разъясняющего, вспомогательного. После чего прескрипция может сработать. Но торможение прескрипции способно принять и более глубокий характер – отрицательной индукции, негативной задержки. Тогда, чтобы усилить воздействие прескрипции, суггестор должен уже ответить на прямой (или подразумеваемый) вопрос: "А почему (или зачем) я должен это сделать (или не должен этого делать)?"

Это есть уже критический фильтр, недоверие, отклонение прямого действия слова. Существует два уровня преодоления его и усиления действия прямой прескрипции: а) соотнесение прескрипции с принятой в данной социально-психической общности суммой ценностей, т.е. с идеями хорошего и плохого, "потому что это хорошо (плохо), похвально и т. п."; б) перенесение прескрипции в систему умственных операций самого индивида посредством информирования его о предпосылках, фактах, обстоятельствах, из коих логически следует необходимость данного поступка; информация служит убеждением, доказательством.

Такой порядок расстановки прагматических функций разъясняет социально-психологическую сущность явления, уловленного в "прагматике" Морриса.

Но ясно, что если мы и выдвинем "прагматику" на переднее место в семиотике, а в составе прагматики в свою очередь выдвинем на переднее место "прескрипцию", это ничуть не снимает капитальной важности и семантики, и синтаксики, ибо, чтобы знак подействовал на поведение, он в отличие от команды, даваемой ручному животному, должен быть "понят", "интерпретирован", иначе он не знак, а просто условный раздражитель, и тем самым не имеет никакого отношения к великой проблеме суггестии, следовательно, и контрсуггестии, пожалуй, не менее, а еще более важной стороны речевого отношения.

По Моррису, речевой знак заключает в себе поведение, поскольку всегда предполагает наличие интерпретатора (истолкователя). Знаки существуют лишь постольку, поскольку в них заложена программа внутреннего (не всегда внешне выраженного) поведения интерпретатора. Вне такой программы, по мнению Морриса, нет и той категории, которая носит наименование знака.

Сходным образом Л. С. Выготский утверждал, что знак в силу самой своей природы рассчитан на поведенческую реакцию, явную или скрытую, внутреннюю.

Моррис подразделяет речевые знаки на "общепонятные" ("межперсональные") и "индивидуальные" ("персональные"). Индивидуальные являются постъязыковыми и отличаются от языковых тем, что они не звуковые и не служат общению, так как не могут стимулировать поведения другого организма. Но хотя эти знаки как будто и не служат прямо социальным целям, они социальны по своей природе. Дело прежде всего в том, что индивидуальные и постъязыковые знаки синонимичны языковым знакам и возникают на их основе. Уотсон, на которого ссылался Моррис, называл этот процесс "субвокальным говорением". Многие теоретики бихевиоризма просто отождествляли это беззвучное говорение с мышлением. Советская психология стремится расчленить внутреннюю речь на несколько уровней – от беззвучной и неслышимой речи, через теряющую прямую связь с языковой формой, когда от речи остаются лишь отдельные ее опорные признаки, до таких вполне интериоризованных форм, когда остаются лишь ее плоды в виде представлений или планов-схем действия или предмета. Но во всяком случае на своих начальных уровнях "внутренняя речь" – это действительно такой же знаковый процесс, как и речь звуковая. Но Моррис обнаруживает между ними и большую разницу. Внешне последняя проявляется в наличии и отсутствии звучания, в первичности языковых знаков и вторичности постъязыковой внутренней речи. Однако она проявляется также в различии функции обоих процессов: социальной функции языкового общения и индивидуальной функции персональных постъязыковых знаков. Внутреннее же различие между языковыми и персональными постъязыковыми знаками состоит в том, что последние хоть синонимичны, но не аналогичны первым. Различным организмам, различным лицам свойственны различные постъязыковые символы, субституты языковых знаков. Степень же их различия зависит от целого ряда особенностей человеческой личности, от той среды, в которой человек рос, от его культуры, т.е. от всего того, что принято называть индивидуальностью. По этой причине, как указывает Моррис, знаки внутренней речи не являются общепонятными, они принадлежат интерпретатору.

Ближе к языку психологии прозвучит такой пересказ процесса превращения или не превращения слышимого или видимого языкового знака в акт или цепь актов поведения. Сначала имеет место психический и мозговой механизм принятия речи. Это не только ее восприятие на фонологическом уровне, но и ее понимание, т.е. приравнивание другому знаковому эквиваленту, следовательно, выделение ее "значения", – это делается уже по минимально необходимым опорным признакам, обычно на уровне "внутренней речи"; затем наступает превращение речевой инструкции в действие, но это требует увязывания с кинестетическими, в том числе проприоцептивными, а также тактильными, зрительными и прочими сенсорными механизмами, локализованными в задней надобласти коры, и превращения ее в безречевую интериоризованную схему действия. Либо на том или ином участке этого пути наступает отказ от действия. Машинальное выполнение внушаемого уступает место размышлению, иначе говоря, контрсуггестии. Отказанная прескрипция – это рождение мыслительного феномена, мыслительной операции "осмысливания" или выявления смысла, что либо приведет в конце концов к осуществлению заданного в прескрипции, пусть в той или иной мере преобразованного, поведения, либо же к словесному ответу (будь то в форме возражения, вопроса, обсуждения и т.п.), что требует снова преобразования в "понятную" форму – в форму значений и синтаксически нормированных предложений, высказываний.

Все четыре функции прагматики, по Моррису, как и по Клаусу, не связаны непосредственно с истинностью или неистинностью знаков: надежность или сила воздействия знака не обязательно соответствует – и в пределе может (как увидим, даже должна) вовсе не соответствовать объективной верности, истинности этих знаков. Обе характеристики по крайней мере лежат в разных плоскостях (если мы и отвлечемся от допущения, что они генетически противоположны). На этой основе Клаус разработал описания разных методов воздействия языка на реакции, чувства, поведение, действия людей, а также классификацию типов или стилей речи: проповедническая, научная, политическая, техническая и др. Однако все это скорее порождает вопрос: получается ли в таких рамках и возможна ли в них "прагматика" как особая дисциплина? По самому своему положению, как составная часть семиотики, носящей довольно формализованный характер, она обречена заниматься внешним описанием воздействия знаков речи на поступки людей, не трогая психологических, тем более физиологических, механизмов этого воздействия, следовательно, ограничиваясь систематикой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю