Текст книги "Старые колодцы"
Автор книги: Борис Черных
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Мальчик-ковбой из Техаса
Попытка воспоминания
– Мальчик, тебя как звать?
– Чарли.
– А сколько тебе лет?
– Много. Четырнадцать.
– А где ты живешь?
– В Техасе.
– Кто твои родители?
– Ковбои.
– У вас есть лошади?
– Наивный вопрос.
– И у тебя тоже своя лошадь?
– Да,– сказал он с гордостью,– ее зовут Ланни.
– Ну, хорошо. А вот этого дяденьку ты знаешь?
– Это полковник Смит.
Полковник Смит колыхнулся огромным телом, его лицо радостно опало: «Какой славный парнишка. Никто не знает, а он знает, что я полковник».
– Ладно, Чарли. А это кто?– я показал на замшелого мужичка с отекшими веками. Мужичок крепко спал после двойной инъекции.
– Что вы пристали, кто да кто. Это фермер Брэдли. У него стадо в тридцать семь коров и сто пятьдесят акров земли. Мы соседи.
– У тебя есть друзья?
– Еще бы. Мы все дети ковбоев и сами ковбои.
Тут ввалилась компания подростков в подтянутых шароварах на резинке, в широкополых соломенных шляпах. На шее у каждого повязан цветной платок.
– Знакомьтесь,– жестом показал Чарли,– это Джимми по кличке Крокодил (мальчики рассмеялись). А это Бешеный Стэнли.
– Почему бешеный?
– Потому что только бешеный мог укусить быка. Да, а этот слоненок по имени Кинг. Вы не смотрите, что он малой. Он самый сильный. У вас в России таким был Никита Кожемяка, удавивший половца[13]13
Никита Кожемяка – легендарный отрок в древнем Киеве. Когда половецкие войска подступили к Киеву, они предложили единоборством богатырей закончить тяжбу. Русские выставили маленького крепыша Никиту Кожемяку. Прозвище у него случилось такое оттого, что в гневе он схватил быка за бок и вырвал кусок шкуры вместе с мясом. Гигант-половец, увидев Никиту, посмеялся. А напрасно. Маленький силач железными руками захватил половца, поднял его и удавил. Половцы ушли с позором от Киева.
[Закрыть]. Кинг, подними полковника!
– Полковника не трогайте, ему плохо,– сказал я.
Полковник взъярился:
– Затвердили, «полковнику плохо». Иди, Кинг, подними меня. Не бойся, я не сахарный, не рассыплюсь.
Мальчик-крепыш подошел к кровати полковника и легко приподнял ее. В полковнике было не меньше ста килограммов, да железная кровать тянула килограммов на пятнадцать. Сила Кинга произвела впечатление.
– Сколько же тебе лет, силач?
– Скоро пятнадцать.
– Ого, почти возраст пятнадцатилетнего капитана!
– Вы о сыне Гранта? Бездельник в матросской куртке!
– Бездельник? Он плыл через океаны в поисках отца.
– Все равно бездельник.
– А вы не бездельники? Дурака валяете.
– Дяденька, с ковбоями не шутят,– молвил Чарли.– Вы схлопочете по шее.
– Ладно, ладно, Чарли, теперь скажи, а кто, по-твоему, я? В очечках, с мундштуком в желтых зубах?
Чарли снисходительно посмотрел на меня и отвечал:
– Клерк.
Я расхохотался, ибо ответ был стопроцентно точен. Писатель-клерк, кто же еще.
Тут Джимми выглянул в коридор и воскликнул:
– Хок!– компания сорвалась и убежала, а по коридору поползли динозавры в белых халатах. Динозавры шипели:
– Опять! Где они взяли шляпы?! И кто им разрешил шлындать по чужим палатам?..
Динозавры ворвались к нам и грозно вопросили меня:
– Потворствуете безобразию?
– Потворствую. Но в чем безобразие? Кинг приподнял полковника на двадцать сантиметров от пола. Силушку некуда девать. В чем же безобразие?
– Как? Пацан поднял лежачего больного!
– Я не больной, черт побери!– взревел полковник.
– Успокойтесь, Гаенко. Нам лучше знать ваше состояние.
– Состояние,– прохрипел Гаенко.– Вы меня довели…
– Не довели, но доведем,– рявкнул старший из динозавров, и они удалились.
Теперь надо сказать,что действие сей крохотной пьесы развернулось в психоневрологическом диспансере города И-ска, время свершения пьесы 1978 год. А мальчики – Чарли, Джимми, Стэнли и Кинг – все из Г-го предместья, некогда основанного уральскими казаками, к 1978 году вполне обустроенного, с широкими улицами, покрытыми асфальтом, с палисадами. А средняя школа в Г-во та община, которая поторопилась отречься от мальчиков. Разумеется, я не мог не полюбопытствовать у докторов, почему школа отреклась. Мне не должны были отказать. В этом отделении я сохранял особое положение. Меня не трогали, не обследовали, не дергали по пустякам. Не навязывали медицинские препараты, хотя робкие попытки делались: «Б.И., надо успокаивающее недельку попринимать. Пустячок, неделю»,– однако я и без того оставался спокоен.. Пласт жизни, тяжелой, смурной, в трудах и испытаниях, иногда изнурительных, отошел, и мне казалось, я не уклонился исполнить положенное мне Провидением. Родил сына и дочь, сходил на баррикады. Под баррикадами я имею в виду вот что: начитавшись Герцена, Плеханова и само собой Владимира Ильича (от корки до корки все пятьдесят томов), в 1965 году написал письмо съезду комсомола, назвав его «Что делать? Некоторые наболевшие вопросы нашего молодежного движения». Я предложил махонькую поправку в переустройство общества. Разумеется, я был свирепо бит, лишился партбилета, но достоинства не потерял, напротив, чувствовал себя в нравственной силе. Я шел по жизни, осознавая, что Голгофа впереди. И я понял, у меня есть перо. Сам Борис Николаевич Полевой вызвал меня к себе после очерка «Весенние костры»,– очерк о военном топографе Владимире Питухине и о городе Свободном (тогдашняя цензура запретила называть город, Свободный остался в очерке под грифом С.),– усадил напротив и сказал, пыхнув сигаретой: «У тебя перо, бъющее сердце навылет! Я велел строки не трогать в “Кострах”. Работай, и все состоится». Я и работал втихомолку. В последние годы я успел написать «Старые колодцы», или исследование «История одного колхоза», где не сфальшивил и не слукавил, спрятал подальше, ибо в стране не было смельчака-редактора, который бы решился печатать «Колодцы». Почему я и был спокоен.
Но и доктора, к коим доставили меня чекисты в воронке, понимали, что перед ними не отрок-ковбой Чарли, и пребывали все время с виноватыми глазами, вежливыми до приторности… Да, но мальчики. Что они успели натворить? Письмо съезду комсомола не написали. В журнале «Юность» и в «Литературной России» не печатались. Дерзкие публичные речи не произносили, «Старые колодцы» не сочинили и не спрятали в тайник. Может быть, они баловались наркотиками? Или с кастетами у подъездов в сумерках стояли?..
С настырными вопросами я пристал к заведующему отделением диспансера. Крупный и добродушный еврей, но весь в комплексах, каждодневно он демонстрирует пациентам увлечение пудовыми гирями. Психов, стало быть, пугает, осознавая, что они не совсем психи, поймут-де. Завотделением вскипятил чайник. В обеденный перерыв, когда коллеги его удалились, мы присели накоротке. За решеткой окна тенькают синицы, зав походя, сквозь железные завеси, ссыпает синицам хлебные крошки. И молчит, обдумывая, как дипломатичней повести себя, но, махнув толстой, волосатой рукой, говорит:
– Б.И., вы славянин, и на том стоите. Так представьте, славянин, в окраинной школе, хотя Г-во отнюдь не окраина, но тем опаснее, появляется группа сильных подростков, а их семеро, это мы сюда забрали четверых, а трое остались под надзором органов. И все семеро (великолепная семерка, усекаете?!) одержимы культом Америки, или скажем прямо, буржуазностью…
– Но ковбои не буржуазность…. – фраза эта прозвучала несколько косноязычно, но по сути точно: скотоводы, дельцами ковбои никогда не были.
– У них и кодекс чести есть, сродни казаческому,– добавил я.
– Заблуждаетесь,– отвечал зав,– сто пятьдесят лет тому назад ковбои несли знамя своеобразной чести. Впрочем, казаки ваши (пардон!) тоже хороши. Могли за так убить соперника.
– Мушкетеры льют рекой кровь, а мы все читаем и читаем Дюма.
Зав издалека с прищуром посмотрел на меня. Я поежился. Я совсем запамятовал, что я пациент психушки, и даже в этой беседе меня слушают двойным слухом.
– Так эта семерка стала диктовать советской школе заокеанский стиль. Малыш Кинг навязал старшеклассникам обращение к девочкам «Моя мадонна», ни больше, ни меньше…
Я тихо усмехнулся:
– Мадонна – Богоматерь.
– Бога мать!– воскликнул зав. – Они вкладывают совсем другой смысл в это понятие.
– Какой?
– Догадайтесь, Б. И.
– Не могу.
– Две мадонны уже понесли. В девятом классе.
– И что же дальше?
– Дальше они выпустили стенную газету «Манхэттен», напичканную сплошь американизмами, вражескими идеалами, где свобода нравов на первом месте. Правда, директриса успела сорвать газету. Но экая буря разразилась. Ведь в школе объявили конкурс стенных газет, а «Манхэттен» вдруг сняли. Произвол-де!
– Интересно, в самом деле. Объявлен конкурс стенных газет. Условия конкурса наверняка невнятные. И мальчики перестарались в творческом раже. Но последствия со стороны учителей?! Репрессии?
– Снять разнузданную газету, вы полагаете, репрессии?
– Похоже на первый этап репрессий.
– Далее парни провели несанкционированный митинг с требованием убрать из школьной программы обществоведение. Потом они предложили заменить в эмблеме школы, на фронтоне, профиль Павки Корчагина на профиль Веньки Малышева.
– ??
– Ну, этот тип из Нилинской «Жестокости». Который застрелился. Застрелился потому, что, по повести Нилина, плененный в Гражданскую войну повстанец был арестован и этапирован. В то время как оперативный сотрудник Малышев обещал повстанцу, в обмен на добровольную сдачу, свободу. Совестливого Веньку Малышева на место бессовестного-де Корчагина. Каково?!..
Разговор с завом крайне заинтриговал меня. Но более всего занимала концовка. Чем все это завершилось? Бузой? Школьным бунтом?
– Нет,– спокойно отвечал зав.– Спектаклем. В прекрасный майский день, тому полтора месяца, теплынь на дворе, к школе явились тридцать подростков, наряженных ковбоями, с пистолетами на задницах…
– То есть?
– Сделали деревянные кобуры и деревянные пистолеты, черные, лакированные. Брезентовые ремни само собой. Где-то добыли старую кобылу, в поводу привели. Привязали у парадного входа школы, потоптались для антуража. Сбегается вся школа. Уроки сорваны.
– Да, сюжет.
– Теперь смотрите, что далее ждало бедных учителей. Школьный буфет пацаны переименовывают в бунгало, или как там на диком Западе? Хотя Техас это юг Штатов? Но потом что? Казино? Ночной жокей-клуб?.. Не дай бог зараза эта пойдет буйным цветом по школам. Но мы их остановили.
– Но почему таким способом, дичее дикого Запада?
– А что иное можно придумать? Они же не уголовники. И они у нас на профилактике, понимаете? Мы наблюдаем за ними в условиях частичной изоляции, и только.
– Но выводы делаете?
– Неадекватность поведения налицо. Они смещенно видят мир. Значит, есть серьезный психический сдвиг.
– Но разве этот самый сдвиг опасен для общества?
– С выводами погодим. Но себе, похоже, судьбу они надломили.
– А если бы талантливый педагог включил в эту самую игру (условно говоря, ковбойскую) всю школу?
– Б. И., вы на Севере включили всю школу в игру и создали всего лишь Республику Советов депутатов учащихся! А что получилось?
– Получилось бы, и великолепно, если бы не насели перестраховщики – из области, из района, из тайных ведомств.
– Но модель Республики Советов – наша. А ковбойская вольница, с чуждыми индивидуалистическими установками, уводит ребят на обочину. Между прочим, школьный комсомол сразу пал.
– Таков комсомол.
– Не таков, смею вас заверить, – зло посмотрел на меня зав, но опомнился и сказал: «Простите».
Он выдохнул это слово «простите» и неожиданно признался: «На меня давят. Им мало, что вы здесь, в отстойнике. Они хотят крайнего диагноза».
Я промолчал.
Вечером я беседовал с ковбоями. Они смиренно слушали мои увещевания. Но Чарли признался, за всех: «Скучно в школе, Б. И. Скулы сводит». – «Но кроме школы есть дом. Есть любимая девочка. Есть город. Стадион и прочее». – «Но главное время мы проводим в школе. Это наш штат».
Чарли был прав. Школа – страна единственная, там наше главное гражданство в годы отрочества и ранней юности. Пройдут десятилетия, позади останется институт или университет, моря и горы, пылкие любови, борьба за жизнь. Но ковчег спасения, в памяти и наяву, – школа. О да, я идеалист и старый романтик, у меня привязанности не меняются. Никогда. Если 9-я средняя школа была моей колыбелью (где, скажу честно, временами казалось чудовищно одиноко и грустно) – 9-я колыбелью и осталась, смею думать, не только для меня одного, а и для моих однокашников. Почему? Потому что школа – остров бескорыстия. В школе о карьере не думают. Но, сказал я ребятам, кто вам обещал, что жизнь будет сплошным праздником и карнавалом? На свете счастья нет, но есть покой и воля, давно завидная мечтается мне доля, давно усталый раб замыслил я побег в обитель тихую трудов и чистых нег. Пушкин это, ковбои. На свете счастья нет…
Поздним утром вокруг нашей палаты забегали маленькие динозавры в белых халатах. Они вынюхивали что-то, с любопытством смотрели на меня, словно видели впервые, а прошел целый томительный (для меня томительный) месяц моего отбывания рядом с полковником Смитом и фермером Брэдли (на самом деле лейтенант ГАИ и начальник ЖЭКа, оба погоревшие на взятках), и динозавры всегда враждебно следили за каждым моим движением. Скоро прошелестела державная группа с казенными лицами. Они остановились в проеме снятой двери (в психушке двери палат снимают напрочь) и скорбно смотрели на меня. Два часа спустя я понял, что скорбное их настроение было адресовано не мне: они себя жалели, а не меня. Все пошло прахом. Все их построения, химеры, титанические усилия раздавить старовера.
Скоро я был позван к заву. Он встал навстречу, пожал руку, но тоже как-то грустно. Он сказал:
– Они внезапно отступили. Вы сейчас пойдете на волю. Но один совет, если вы воспримете его. Дайте им передышку. Пожалейте их. Они устали,– он усмехнулся, – смертельно устали, с семнадцатого года.
Во! Я должен дать передышку прохиндеям. Они прессуют тебя двенадцать лет, и они устали.
Собрав вещички в авоську, я пошел к ковбоям, попрощался. Я назвал Чарли мой домашний телефон и попросил об условной фразе. Если станет слишком тяжко, Чарли должен сказать: «Опять грачи улетели».
На свежем воздухе я перевел дух. Было сказочно красиво в академической узкой улочке, сквозило солнце. Через июльские купы берез. Но невыразимая печаль захлестывала сердце. О такой ли жизни мечтал я в 1956 году, прощаясь с 9-й школой и друзьями? И сколько я еще вынесу окаянную ношу? И сколько выдержит Андрюша, сынок, боком-то удары и по нему…
Тихохонько плелся я по городу. Возле памятника Ленину в газетном киоске я увидел кипу известинской «Недели». В куртке я нащупал мелочь, купил «Неделю», сел подле вождя на скамью, стал листать. «Гибель Титаника», мой рассказ, шел на двух полосах, с отменной иллюстрацией. Так вот почему выпустили меня из психушки. Миллионный тираж «Недели» напугал опричников.
«Гибель» приняли к публикации давно, но я просил придержать рассказ до подходящего случая. Помню, грузинка, начальница отдела литературы, посмотрела тогда на меня с изумлением. Обычно авторы жаждут увидеть себя напечатанными, а этот, из Сибири, просит не торопиться. Но за моей спиной был Искандер, он нас свел, грузинка согласилась положить рассказ в редакционный стол. И случай явился, мои друзья сработали аккуратно. Но невольно подумалось, почему в малом городке Урийске у майора Советской Армии, в сущности, совершенно космополитическое прозвище Титаник? Почти ковбой... Причем майор стал со временем откликаться на Титаника. Фронтовик, он признал над собой власть инородного имени. Что с нами происходит?
Через полмесяца ночью раздался телефонный звонок, я поднял трубку и услышал о том, что грачи у л е т е л и. Горестные мои детушки. Утром я пришел в диспансер и потребовал, чтобы уколы остановили. Зав отвечал: «Парни стоят на голове», – «Пусть стоят». – «Да вам-то, Б.И., легко, со стороны», – «Не со стороны». – «А лучше я вышвырну их к чертовой матери, пусть родители занимаются чадами», – «Правильно. Пусть родители. Пусть улица. Река Иркут. Стихия. Пусть школа». – «Школа-то больше всех озабочена. Учителя приходят, просят о милосердии». – «И отпустите. А уколы что. Сверзят мозги набок».
Зав позвал к себе динозавров в белых халатах. Он показал им «Неделю» с моей дарственной надписью и безотносительно сказал:
– Ковбоев в прерии выпустим?
Динозавры согласно кивнули. Зав приказал привести ковбоев. Их привели. Лица мальчишек казались синими. Зав объявил им о своем решении.
– Сэр, – Чарли прижал руку к груди, – мы бесконечно тронуты вашим мудрым решением. И вам, господин клерк, благодарны.
Но я видел по заторможенным лицам, что мальчикам не до шуток…
Прошла вечность. В 2001 году, возвращаясь с Урала, проездом, я остановился в И-ске на пару дней. Из той четверки я нашел только Кинга. Крепыш осел, постарел. Он гараж превратил в слесарку и подрабатывал мелким ремонтом. Он не сразу признал меня, но признал. «Аа, – протянул и вздохнул, – Превратили всю страну в Бродвей. На Большой (это центральная улица в И-ске, имени Маркса. – Б.Ч.)не осталось ни одной русской вывески», – «Вы начинали», – упрекнул я. «Да те наши забавы просто лепет по сравнению с нынешним обвалом». – «А что с ребятами?» – «Что положено. Нарожали детей. Теперь их черед играть в ковбоев. Но они почему-то не хотят. Играют в комиссаров и по-моему всерьез. Собираются спасти родину от окончательного погрома».
Кинг, когда я уже уходил, вдруг вспомнил:
– Недавно, Б.И., к нам пожаловали гости из Техаса. Их привечали как дражайших, в школьной столовой накрыли столы. И позвали нас, вспомнили ковбойские шалости. Мы что, надели светлые рубашки, пошли. Американцы встали шпалером и дружно исполнили свой гимн. Теперь наш черед. Мы тоже встали и молчим. Нынешнее поколение не знает русский гимн. Тогда наша семерка выступила вперед, и мы исполнили гимн, но тот, советский. Американцы, правда, не врубились…
– Странные вы были ковбои. Гимн СССР знали на память.
– Советские ковбои, – рассмеялся Кинг.
Мы расстались, видимо, уже навсегда. В Благовещенске, сойдя с поезда, я добрался до дома, выпил, закурил в одиночестве. Не спалось. В полночь я услышал позывные:
– Говорит амурская радиостанция «Манхэттен». По заявке слушателей передаем песню «Возле школы твоей я купил героин», – да, открытым, наглым текстом. В городе с благословенным именем вещает чудовищно гадкая радиостанция.
Господи, забери меня в Дубки[14]14
Дубки – погост в г. Свободном (Урийске).
[Закрыть].
г. Благовещенск на Амуре Март 2003 года
Таинственный сундучок
Однажды на собрании Ярославского мемориала ко мне подошла строгая пожилая дама и спросила, готов ли я познакомиться с некоторыми домашними ее разысканиями. Пришлось полюбопытствовать о характере и содержании разысканий. Елена Ивановна Дедюрова – так зовут даму – протянула тетрадные листки, исписанные аккуратным учительским почерком. Вот что я прочитал там.
«He так давно я заглянула в нижний сундучок шифоньера в маминой комнате и обнаружила книги и фотографии, также письма и дневники. Вынув все на белый свет, я прочитала внимательно содержимое сундучка и пришла в крайнее замешательство. Дело в том, что в нашей семье принято с почтением называть имя Высокопреосвященного митрополита Агафангела. Не раз я ходила с мамой на Леонтьевское кладбище, где в склепе под церковью нашел он свое успокоение. Между строк, и всегда почему-то на улице, вне дома, – позже я поняла, мама боялась быть подслушанной, – она коротко говорила, что ей довелось быть сестрой милосердия при Агафангеле. И каким-то образом последние годы митрополита сопрягались с Ярославским белым мятежом 1918 года. Подрос мой сын, он стал расспрашивать маму, бабушку свою, об Агафангеле, однако она выдержала характер и никогда не проговорилась ни мне, ни внуку о сундучке с таинственными документами.
В 1994 году мама занемогла. Я позвала знакомого священника для исповедования и причастия. «Что, я умираю?» – спросила мама. Я объяснила ей, что она давно не причащалась, и мама поняла меня. 27 апреля 1994 года она скончалась, всего за несколько дней до Пасхи. Говорят, в это время открыты ворота в рай.
И вот мамы нет. Но остался этот, в такой бережной тишине хранимый, сундучок»...
Я вслушался в имя – Агафангел. Огненный знак, а не имя. Знаменье из прошлого, а может быть, из будущего? Что знал я об Агафангеле ранее? Единственное. В завещании последний, не сломленный большевиками, русский патриарх Тихон своими заместителями назвал троих старейших иерархов, среди них Агафангела. По неясным причинам митрополит Агафангел отказался стать преемником Тихона, и после кончины Тихона местоблюстителем Патриаршего Престола оказался Петр Крутицкий (Полянский), затем воспоследовало сильнейшее давление властей, и церковь возглавил митрополит Сергий. Тяжкие испытания пали на всю русскую паству.
До последнего времени было принято вскользь говорить о потрясениях нашей церкви; будучи нравственным центром национального бытия, она оказывалась как бы на обочине. Но безвестная в миру старуха Алевтина Владимировна Преображенская смиренно несла и донесла память о том, кто мы и откуда пошли. В течение шестидесяти лет А. В. Преображенская не выдала тайны, притом доброй тайны. Да, тайна сих письменных свидетельств прострельно добрая, она источает прямо-таки благостный свет. Вообще тезис, или постулат, о втайне творимом добре – древен, полагаю, и в добиблейские времена он был в силе. Но, высвобождаясь из условностей (в том числе и необходимых, подчас консервативных), мы постепенно вошли в смутные обстоятельства. Но не случайно еще в 18-м столетии страдалец, мирно пропутешествовавший из Петербурга в Москву, застеснялся, когда ему пришлось на миру сказать: «Я оглянулся окрест, и душа моя страданиями человечества уязвлена стала», – и пошел по этапу в Сибирь.
Итак, Елена Ивановна Дедюрова, подняв из забвения домашнюю тайну, смутила не только свое сердце – она смутила и мое сердце. Готовя эту публикацию, я горестно думаю о том, что Высокопреосвященный митрополит Агафангел не будет понят и принят сонмом нынешних воцерковленных. Ибо Агафангел идет к нам и к ним, вооруженный всего лишь кроткой улыбкой любви, а они (и мы тоже) ждут бойца о насупленным челом. Но, думаю я следом, может быть, невоцерковленные примут Агафангела проще и, может быть, оттуда, из пока колеблющихся пред алтарем, придет свет в порушенные храмы…
В пятидесятые годы прошлого столетия в селе Мочилы Кормовской волости Вишневского уезда Тульской губернии в семье деревенского батюшки родились погодками и росли шестеро мальчиков, русоголовых и непоседливых. Отец учил их грамоте и счету, приваживал к пахотным и конюшенным делам. Все вместе братья вставали на утренние и вечерние молитвы. Скоро отец начал пристраивать сыновей к ремеслу, освоив которое, те сумели бы подняться на ноги. Но среднему, Саше, он наметанным глазом определил – быть прямым наследником отцу и перенять со временем Мочиловский приход. Саша поехал учиться в духовную семинарию. Между отцом и сыном установилась переписка. Вот что Лаврентий Иванович писал Саше 4 июня 1868 года: «У меня мерин охромел тому третья неделя. Посылаю три рубля серебром, коими распорядись, отдай за остальную меру крупы хозяйке в харч 1 р. 28 коп., остальное возьми для себя на что нужно. Хоть купи чаю и сахару да дай так по 5 копеек и Коле, и Саше. Родители Ваши Священник Лаврентий и Анна Преображенские». Приписка: «Птичек не успели приготовить, потому что вдруг услышали, что едут. В случае большого притеснения касательно муки, то не дадут ли Глуховы взаймы, но не деньги, денег у меня нет»... Примечайте деталь – денег у батюшки нет и, судя по всему, не предвидится и далее.
Отец наставляет Александра, чтобы тот одевался теплее, кушаком обвязывал бы горло. И повсюду: «Благодарим Бога и тебя за хорошие твои успехи». Тут же роняет сугубо бытовое: «А резиновых калош не покупай – пустая обувь»... И новолиберальное, хотя и обыденное: «Чай пить тебе не запрещаю – кушай на здоровье, не пожалею для тебя и никогда не откажу в этом удовольствии, зная, что он служит пищею. Прощай, прощай, милый Саша, будь здоров» (12 ноября 1871 года).
Перечитывая эти строки, я немедленно вообразил не только внешний облик автора писем, но и характерные черты родительского сердца, и повседневную озабоченность хлебом насущным.
«Быть в Тулу невозможно. Прежде невозможно было по времени поста, потом по случаю возки соломы и ремонта кровли дома. Сейчас же возка соломы и пахота пара... Благословляю тебя рукою своею грешною именем Господа на хорошие ответы экзаменические» (июнь 1871 года).
«Домашние обстоятельства идут по обыкновению – то сидим почти без хлеба, потому что от сильного дождя молотьбы нет, то... Извини, Сашенька, что денег посылаю мало, только три рубля, право, обеднял, распорядись ими, как и куда знаешь» (октябрь 1872 года).
«Саша, если у тебя останутся деньги, купи мне пеньковые перчатки – большие, на мои руки» (апрель 1872 года).
«Посылаю за тобой лошадей. Ради Бога не перегоняйте к станции, делайте для них терпимые (переходы)... Приехавши в Венев, возьмите у Николая Ивановича Глухова покупку – маслину, да посмотри, все ли он отправил, особенно чтобы судак был крупный, а не мелкий... Потом заезжай в Грыбовку к Петру Ильичу и возьми мои теплые сапоги, которые отдавал валять... Прощай. Твой Лаврентий Иванович. Февраля 12 дня 1873 года» (Приписка – «Тульской духовной семинарии ученику 11 класса Александру Преображенскому».)
В 1873 году отец делает первую проговорку о пошатнувшемся здоровье: «Мною было замечено, что ты отправился из Дома (с большой буквы! – Б. Ч.) с грустными печатками сердечными.
Извини меня за холодное провожание, потому что в то время было самому не до себя... Но все кончилось (кровотечение, как можно догадаться, от физической надсады. – Б.Ч.) благодарность Всевышнему» (май, 1873), – следом: «Здоровье переменчиво, кой-когда прихворну... Больше писать нечего, да и голова что-то дурна от разных фантазий» (июнь 1873 г.).
В приведенных строчках много сказано о той жизни, о тяготах тех. Вот еще сокрушительная правда – «Чтобы лошади не пришли понапрасну, это составит лишний хозяйственный расход», видно, как зажат суровыми обстоятельствами отец многодетной семьи. И косвенно узнается ложь советских учебников о попах-мироедах. Они были тружениками, священники, не только на ниве духовной. А у крестьян не было никого ближе, чем сельские батюшки, вместе бедовали, вместе праздновали.
«В Похожем сего июня 10 числа был сильный пожар, сгорело дворов до 150 до последнего дерна, в числе других несчастных не миновал пожар и духовенство, у которых все строение погорело до последней чурочки», – опять проговаривается и летнем письме от 1875 года отец, не сразу раскрывая случившуюся катастрофу, но в процессе писания письма решается на прямое признание: «К нам в Мочилы долетали тучи горелой соломы, пожар начался в 1 часу дня и окончился в 10 часу ночи».
Пожар подкосил Лаврентия Ивановича. Сыновья оказались сиротами. Здесь было бы уместно процитировать письма Саши Преображенского. Но прежние, ранние, письма пожрало, очевидно, пламя пожара, а поздние сохранились, они написаны в совсем другие времена, впрочем, не менее трагические, когда уже не Мочилы и Похожее горели, а полыхала вся Россия. Но надо отдать должное породе Преображенских. Жена Лаврентия Ивановича и мать шестерых сыновей взяла бразды управления пошатнувшимся хозяйством в свои руки и вместе со старшими сыновьями подняла усадьбу из праха. И письма пошли Саше, но писанные уже рукой вдовы.
В 1877 году будущий митрополит учится в Московской духовной Академии (того хотел покойный отец, и сын не нарушил его воли), а восставшая из пепла мать пишет: «Крышу у дома переделала, купила соломы 20 копен по 50 копеек и покрыла, теперь нигде не протекает, перестроила сарай и конюшню, взяла земли десять десятин с лугами на 5 лет ценою за все 43 рубля в год, еще посеянного десятину ржи, заплатила заранее 17 рублей, но не знаю, как Господь пошлет урожай» – чувствуется сила в слове, дух восстановлен и являет мужество: «Я по милости Бога здорова. Ржи навеяли мало, только одиннадцать четвертей, из двадцати копен, овса обмолотили только десять мер, и хочу продать, цена у нас три рубля за четверть, яблок продала двенадцать мер по рублю двадцати копеек за меру, здесь, дома, что еще тебе сказать? Да, у нас скоро будет освящение Храма, певчие из Михайлова, потому там подешевле веневских (певчих).
Затем, милый Саша, будь здоров, да пошлет тебе Бог силы и крепость. Целую тебя нещетно раз. Остаюсь многолюбящая мать Анна Преображенская. 14 сентября 1878 года».
В одном из писем мать невольно перекликнется с письмом покойного мужа: «Ты поехал от меня в таком грустном положении, я никогда не провожала тебя такого». И я подумал, что юный Александр Преображенский с болью отторгается от родного дома и близких. Но во имя чего придется и, собственно, уже пришлось, уйти из дома и в какие Палестины?
Александр Преображенский блистательно завершает Академию. Он кандидат богословия. Недолго он преподает древние языки в Раненбургском духовном училище, избирается помощником смотрителя Скопинского духовного училища, женится, у молодых родится первенец. И тут удар настигает Преображенского: сын и юная жена умирают скоропостижно. Испытанию, посланному свыше, Александр Преображенский отвечает достойно. Он навсегда порывает связи со светской жизнью, теряет родовое имя и становится иноком Агафангелом. 10 марта 1885 года архиепископ рязанский Феоктист посвящает инока в сан иеромонаха. Начинается долгая работа отца Агафангела на пространствах России. Фраза эта несколько выспренная, тогда как труд, который будет исполнен Агафангелом, окажется не только праздничным, но и рутинным. В Томской духовной семинарии инспектор отец Агафангел великолепно справляется с возложенными на него Святейшим Синодом обязанностями, и его назначают ректором Иркутской духовной семинарии. Он, игумен, возведен в сан архимандрита. А 14 июня 1889 года ему Высочайше повелено стать Епископом Киренским и викарием Иркутской епархии. Десять должностей и работ придется совмещать Агафангелу в Восточной Сибири, он не отказывается ни от одного поручения, тянет воз исправно. Иркутяне, спохватившись, воздают ему должное в последний момент, когда пришло новое назначение. Агафангел в самом деле заслужил высоких похвал уже потому, что инородцам посвящал много времени, зная: Сибирь станет опорой России, если инородцы породнятся с русскими духовно.
Но истоки подвижнического поведения Агафангела, истовых трудов его были не только в следовании догматам. Вот речь священника, донесенная до нас домашним сундучком Алевтины Владимировны Преображенской. С этой речью пастырь обратился к иркутской пастве: «Живо помню, как будучи еще учеником низшей духовной школы, я любил часто и подолгу оставаться на кладбище, и здесь, среди могил и крестов – безмолвных, но красноречиво свидетельствующих знаков, что вся персть, весь пепел, вся сень здесь, – со слезами на глазах молил Господа, чтобы он, милосердный, сподобил меня быть служителем алтаря и приносить бескровную умилостивлительную жертву... – Когда, по окончании училища, представилась полная возможность поступить в одно привилегированное столичное учебное заведение, я с настойчивостью, непонятной в отроке, и несмотря на советы, убеждения и принуждения, отказался и вступил в рассадник духовного просвещения. Годы шли, возрастало тело, укреплялся дух, но – увы – не возрастало, не укреплялось, а скорее умалялось желание послужить церкви Христовой. Дух времени, модные идеи, свободная наука туманили неокрепший ум, пленяли воображение, и я готовился сделаться не врачом духовным, а врачом телесным. Уже готов был я стучаться в двери светского заведения. Но здесь было сделано мне первое предостережение. Серьезная продолжительная болезнь заставила на цельй год прекратить всякие занятия. Когда и после этого я не забыл своего намерения, явилось второе предостережение – смерть моего родителя.