Текст книги "Любовник смерти"
Автор книги: Борис Акунин
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Как Сенька сидел в нужном шкапу
В разумение стал приходить только на Арбате, когда совсем задохся от бега. Как вылетел из гостиницы «Славянская», не помнил, как по мосту бежал и потом через пустой Смоленский рынок – тоже.
Да и на Арбате ещё не в себе был. Бежать больше не мог, но сесть, передохнуть тоже не догадался. Семенил по тёмной улице, будто дед старый. Кряхтел, охал. И ещё оглядывался часто, всё мерещилось, что сзади калмык гонится со своим порванным горлом.
Получалось, что купца и приказчика он, Сенька, погубил. Его грех. Не захотел бы перед Князем отличиться, не указал бы на схрон, остались бы калмыки живы. А как было не указать? Или он, Скорик, не фартовый?
И сказал себе на это Сенька (это уже на Театральной площади было): какой ты к бесу фартовый, глиста ты паршивая, вот ты кто. Или, иначе сказать, брюхо у вас, Семён Трифоныч, больно хлипкое для настоящего мужчинского дела.
Стыдно стало, что сбежал – мочи нет. Идя по Маросейке, ругал себя за это всяко, корил, казнился, но как вспомнит про калмыков, ясно делалось: назад в колоду ему ходу нет. Князь с бойцами, может и простят – наврать можно, что живот прихватило или другое что, но себе-то не наврёшь. Деловой из Сеньки, как из коровы рысак.
Ох, срамота.
Ноги принесли Скорика на Яузский бульвар, пока ещё самому было невдомёк, для какой надобности.
Посидел на скамейке, замёрз. Походил взад-вперёд. Светать стало. И только когда понял, что уже в третий раз мимо Смертьиного дома идёт, сразумел, что больше всего душу гложет.
Остановился перед дверью и вдруг – рука сама потянулась, ей-богу, – постучал. Громко.
Напугался, хотел убежать, но не убежал. Решил, услышит её шаги, её голос. Когда спросит «кто там?», тогда убежит.
Дверь открылась беззвучно, безо всякого предварения. Ни шагов, ни голоса не было.
На пороге Смерть. Распущенные по плечам волосы у неё были чёрные, а так она вся была белая: рубашка ночная, кружевная шаль на плечах. И ноги, на которые смотрел Сенька, тоже были белые – кончики высовывались из-под края рубашки.
Надо же, не спросила, кто по такому времени стучится. Вот какая бесстрашная. Или всё равно ей?
Сеньке удивилась:
– Ты? – спросила. – Князь прислал? Случилось что?
Он помотал опущенной головой. Тогда она засердилась:
– А что припёрся ни свет ни заря? Чего глаза прячешь, волчонок?
Ладно, глаза он поднял. И опустеть больше уже не мог – загляделся. Конечно, тут ещё и заря штуку сделала: выглянула из-за крыш и высветила розовым цветом верх дверного проёма, лицо Смерти и её плечи.
– Да что ты молчишь-то? – нахмурилась она. – Лицо будто мёртвое. И рубаха разодрана.
Сенька только теперь заметил, что рубаха и вправду от ворота до рукава порвана, висит вкривь. Видно, зацепился за что-то, когда из гостиницы выбегал.
– Ты что, пораненый? – спросила Смерть. – У тебя кровь.
Протянула руку, потёрла пальцем присохшее к щеке пятнышко. Скорик догадался: брызги долетели, когда из купца хлестало.
А палец у Смерти оказался горячий, и от неожиданного этого прикосновения Сенька вдруг взял и разрыдался.
Стоит, ревмя ревёт, слезы в три ручья. Ужас до чего стыдно, а остановиться возможности нет. Уж давил в себе плач, давил, а тот всё прорывался, и, главное, жалкий такой, будто щенок скулит! Тогда Сенька ругаться стал, как никогда не ругался – самыми что ни на есть похабными словами. А слезы всё равно текут. Смерть его за руку взяла:
– Ну что ты, что? Идём-ка.
Закрыла, дверь на засов, потянула за собой, в дом. Он пробовал упираться, но Смерть была сильная.
Усадила за стол, взяв за плечи. Он уже не плакал, только всхлипывал и глаза руками тёр, яростно.
Поставила она перед ним стакан, в нем коричневая вода.
– А ну выпей, – говорит. – Это ром ямайский.
Он выпил. В груди горячо стало, а так ничего.
– Теперь на диван ложись.
– Не лягу я! – огрызнулся Сенька и уж снова на неё не смотрел.
Но все-таки лёг, потому что голова кружилась. Едва откинулся на подушку, и сразу пропало все.
Когда Сенька проснулся, давно уже был день, да не ранний – солнце светило с другой стороны, не где улица, а где двор. Под одеялом – пушистым, лёгким, в сине-зеленую клетку – лежалось хорошо, привольно.
Смерть за столом сидела, шила что-то или, может, вышивала. Была она к Сеньке боком, и сбоку тоже была невозможно красивая, только казалась грустнее, чем если спереди смотреть. Широко-то он глаза открывать не стал, через ресницы на неё смотрел, долго. Тут ведь ещё прикинуть надо было после давешнего, как себя держать. И вообще разобраться, что к чему. Почему это, к примеру, он голый лежит? То есть не совсем голый, в штанах, но без рубахи и без сапог. Это, надо понимать, она его, сонного, раздевала, а он и не помнит.
Тут Смерть голову повернула и, хоть Скорик поскорей ресницы сжал, все равно поняла, что он уже не спит.
– Проснулся? – говорит. – Есть хочешь? Садись к столу. Вот, сайка свежая. И молока на.
– Не хочу, – буркнул, Сенька, обидевшись на молоко – нет чаю или кофею человеку предложить. Хотя конечно, какого к себе можно ждать уважения, если расхныкался, словно дитя малое.
Она поднялась, взяла со стола чашку и булку, подсела к нему. Напугавшись, что Смерть станет его с рук кормить, будто вовсе малька какого, Сенька сел.
Так вдруг жрать захотелось – аж затрясся весь. И давай сайку трескать, молоком запивать. Смерть смотрела, ждала. Долго-то ей ждать не пришлось, Сенька в минуту всё схомячил.
– Теперь сказывай, что стряслось, – велела она. Делать нечего. Голову повесил, брови схмурил и рассказал – коротко, но честно, без утайки. А закончил так:
– Виноватый я перед тобой. Подвёл тебя, значит. Ты за меня перед Князем поручилась, а я, вишь, хлипкий оказался. Куда мне в фартовые. Думал, я коршун, а я – воробьишка облезлый.
И только договорив до конца, посмотрел на неё. Она такая сердитая была, что у Сеньки на сердце совсем погано сделалось.
Несколько времени помолчали. Потом она говорит:
– Это я, Скорик, перед тобой виновата, что к Князю допустила. Не в себе я была. – И уже не Сеньке, а себе, качая головой. – Ох, Князь, Князь…
– Да не Князь это, Очко, – сказал он. – Очко калмыков порезал. Я ж говорил…
– С Очка что взять, он нелюдь. А Князь раньше человек был, я помню. Вначале-то я даже хотела его…
Так и не узнал Сенька, чего она хотела, потому что в эту самую минуту стук донёсся, особенный: тук-тук, тук-тук-тук и ещё два раза тук-тук.
Смерть вскинулась:
– Он! Лёгок на помине, бес. А ну вставай, живо. Увидит – убьёт тебя. Не посмотрит, что малец. Страсть до чего ревнивый.
Скорика упрашивать не пришлось – как сдуло его с дивана, даже на «мальца» не обиделся.
Спросил испуганно:
– Куда? В окошко?
– Нет, открывать долго.
Он – к одной из двух дверей, что белели рядышком одна от другой. Смерть говорит:
– В ванную нельзя. Князь – чистюля, всегда первым делом идёт руки мыть. Давай туда. – И на соседнюю показывает.
Сеньке что – в печку бы горящую залез, только бы Князю не попасться. А тот уже снова стучит, громче прежнего.
Влетел в комнатёнку навроде чуланчика или даже шкапа, только всю белую, кафельную. У стены, прямо на полу, стояла большая фарфоровая ваза, тоже белая.
– Чего это? – спросил Сенька. Она смеётся:
– Ватер-клозет. Нужник с водосливом.
– А если ему по нужде приспичит?
Она засмеялась пуще прежнего:
– Да он раньше лопнет, чем при барышне в нужник пойдёт. Он же Князь.
Захлопнула дверь, пошла открывать. Сенька слышал, как она крикнула: «Ну иду, иду, ишь расстучался!»
Потом голос Князя донёсся:
– Чего заперлась? Никогда же не запираешься?
– Платок из прихожей стащили, залез кто-то ночью.
Князь уж в горнице был.
– Это кто-то чужой, залётный. Хитровские не насмелились бы. Ништо, скажу слово – вернут твой платок и вора сыщут, не зарадуется.
– Да бог с ним, с платком. Старый совсем, выбросить хотела.
Потом разговор поутих, зашелестело что-то, причмокнуло. Она сказала:
– Ну здравствуй, здравствуй.
Милуются, догадался Сенька. Князь говорит:
– Пойду руки и рожу помою. Пыльный весь.
Близко, за стеной, зашумела вода и лилась долго. Скорик тем временем огляделся в нужном шкапу.
Над вазой труба торчала, сверху бак чугунный, а из него свисала цепь с бульбой на конце – для какой цели-надобности, непонятно. Но Скорику сейчас не до любопытствований было. Ноги бы унести, пока цел.
А под потолком как раз окошко просвечивало – небольшое, но пролезть можно. Если на фарфор встать, за цепку ухватиться, после за бак, то вполне можно было дотянуться.
Долго раздумывать не стал. Влез на вазу (ох, не треснула бы!), за цепь хвать.
Ваза ничего, сдюжила, а вот цепь оказалась подлая: дёрнулась книзу и труба вдруг как заревёт, как снизу вода хлынет!
Скорик от ужаса чуть не сомлел.
Смерть заглянула:
– Ты что? – шепчет. – Очумел?
А тут как раз дверь рядом стукнула – это Князь из ванной вышел. Ну Смерть повернулась, тоже вроде как дело сделала.
Закрыла за собой дверь, плотно.
Сенька ещё какое-то время в себя приходил, за сердце держался. Потом, когда малость полегчало, сел рядом с вазой на корточки, стал думать, как это красавицы нужные дела справляют. Со стороны натуры посмотреть, вроде должны, но вообразить Смерть за таким занятием не было никакой возможности. Опять же куда здесь? Не в вазу ведь эту белоснежную? Из такой красотищи разве что кисель хлебать.
Так и остался в сомнении. Вполне предположительно, что у особенных красавиц всё и устроено как-нибудь по-особенному.
Пообвыкся немножко в шкапу сидеть – захотелось узнать, чего они там в горнице делают.
Ухом к двери прижался, хотел послушать, да только слов было не разобрать. Потыкался туда-сюда и наконец на четвереньки пристроился, ухом к самому полу. Там, где под дверью щёлочка, лучше всего слыхать было.
Сначала её голос донёсся:
– Сказано ведь – не в расположении я нынче баловаться.
Он говорит:
– А я те подарок принёс, колечко яхонтовое.
Она:
– Туда положи, к зеркалу.
Шаги. Потом снова Князь, зло (Сенька поёжился):
– Что-то ты редко в расположении бываешь. Другие бабы сами стелются, а ты будто ёршика колючая.
Она же – вот отчаянная:
– Не нравлюсь – проваливай, держать не стану.
Он ещё злее:
– Ты сильно-то не гордись. Виноватая ты передо мной. Ты откуда Скорика этого сопливого взяла?
Ох ты, Господи, сжался Сенька.
– Чем же он тебе нехорош? – спросила Смерть. – Мне сказывали, он будто бы жизнь твою спас.
– Парнишка-то он вёрткий, да больно жидок. Увидишь – скажи: кто к Князю в колоду попал, ход от меня только в два конца: или к псам на кичу, или в сыру землю.
– Да что он сделал-то?
– Утёк.
Она попросила:
– Отпусти ты его. Моя ошибка. Я думала, он тебе сгодится, а он, видно, из другой глины слеплен.
– Не отпущу, – отрезал Князь. – Всех видел, всё знает. Так и скажи: не объявится – сам сыщу и закопаю. Да хватит о пустом болтать. Я, Смерточка, прошлой ночью хороший слам взял, боле трех тыщ. А нынче ещё больше возьму, наводку мне дали знатную. Синюхина знаешь, каляку, что в Ерошенковских подвалах живёт?
– Знаю. Пропойца, чиновник бывший. Он, что ли, наводку дал?
Князь смеётся:
– Не он дал. На него дали.
– Да что с него, голого, взять? Еле жену-детей кормит.
– Можно, Смертушка, ещё как можно! Человечек один шепнул Салу, а Сало мне. Нашёл каляка где-то под землёй клад старинный, злата-серебра видимо-невидимо. Третий день казённую пьёт, рыжиками да сёмгой заедает. Бабе своей платок купил, дитям сапожки. Это Синюхин-то, у которого больше гривенника за душой не бывало! Он Хасимке-сламщику денег древних, серебряных целую горсть продал и спьяну хвастал в «Каторге», что скоро съедет с Хитровки, будет как раньше на собственной квартере проживать, на белой скатёрке разносолы кушать. Потолкую нынче ночью с Синюхиным. Пускай своим счастьем поделится.
Вдруг в комнате стало тихо, да не просто, а как-то по-нехорошему. Сенька ухом к щёлке жмётся, чует неладное.
Князь как гаркнет:
– А эт-та что? Сапоги? И диван помятый?
Загрохотало – стул что ли упал или ещё что.
– Лярва! Паскуда! С кем? Кто? Убью! Спрятался? Где?
Ну, дальше-то Скорик дожидать не стал. Щеколду задвинул, влетел на вазу, за цепь ухватил, подтянулся, окошко толкнул и, уже не обращая внимания на рёв воды, прямо башкой в проем.
Сзади треск, дверь нараспашку, рёв: «Стой! Порву!»
Ага, щас.
Рыбкой вниз сиганул. Как только шею не свернул – промысел Божий. Перекувырнулся кое-как и припустил по щебёнке, по битому кирпичу в подворотню.
Однако недалеко отбежал. Встал. Подумал: а ведь убьёт он её сейчас, Князь-то. Ни за что убьёт.
Ноги сами назад пошли. Постоял под окнами, послушал. Вроде тихо. Или порешил уже?
Подкатил к нужниковому окошку старую бочку из-под вина, поставил на попа, полез обратно.
Зачем лезет – сам не знал и думать не хотелось. В голове вертелось глупое: Смерть убивать нельзя. Как это может быть – смерть убить? И ещё думал: будет, побегал уже ночью. Не заяц, не нанялся вам чуть что стрекача давать, да без сапог, да по кирпичам.
Когда снова в нужный шкап попал, стало ясно, что не убил ещё её Князь и, вроде, не собирается.
И сразу храбрости поубавилось. Особенно как услыхал через сбитую с верхней петли дверь:
– Богом прошу, скажи. Ничего тебе не будет, только укажи, кто.
В ответ ни слова.
Сенька осторожненько выглянул. Мамочки-мамоньки, а у Князя в руке нож финский, прямо в грудь Смерти целит. Так, может, все-таки убьёт?
Он как раз и сказал:
– Не играйся со мной – гляди, не совладаю. Князю человека кончить, что муху прибить.
А она весело:
– Так то человека, а я Смерть. Прибей, попробуй. Ну, что вылупился? Или убивай, или вон пошёл.
Князь ножом в зеркало швырнул, да и выбежал, только дверь наружная хлопнула.
Скорик вытянул шею, видит: Смерть отвернулась, смотрится в треснутое зеркало, и лицо у ней в том зеркале от трещинок будто паутиной затянутое. Чудно как-то она на себя глядела, словно чего-то понять не могла. Высунувшегося Сеньку, однако, увидела.
Оборотилась, говорит:
– Вернулся? Смелый. А говорил, воробей. Нет, ты не коршун и не воробей, ты на стрижа похож.
И улыбнулась – всё ей как с гуся вода. Сенька сел на диван, стал сапоги натягивать, из-за которых беда вышла. Дышал тяжело, все-таки здорово перепугался.
Она ему рубашку подала.
– Видишь, знак свой на тебя поставила. Мой теперь будешь.
Тут он разглядел, что она не просто порванное зашила, а, пока он спал, ещё вышила цветок, диковинный: посерёдке глаз, на её, Смертьин, похож, лепестки же – цветные змейки с раздвоенными язычками.
Понял – шутит она про знак. Надел рубаху. Сказал:
– Спасибочко.
Её лицо было близко совсем, и ещё пахло особенно, одновременно сладким и горьким. Сенька сглотнул, глазами захлопал, про всё на свете забыл, даже про Князя. Не захотела она баловаться, с Князем-то. Выходит, не любит его?
Скорик шажок маленький сделал, чтоб ещё ближе встать, и заклонило его вперёд, будто травинку под ветром. А руками шевельнуть, обнять там или что, робел.
Она засмеялась, потрепала Сеньку по вихрам.
– Не суйся, – говорит, – комарик, в огонь. Крылышки опалишь. Ты лучше вот что. Слыхал, что Князь про клад говорил? Синюхина, каляку, знаешь? Он под Ерошенковской ночлежкой живёт, в Ветошном подвале. Жалкий такой, нос у него, как слива. Была я у Синюхина однажды, когда у него сын в скарлатине лежал, доктора водила. Сходи, предупреди, чтоб забирал своих и ноги с Хитровки уносил. Скажи, к нему ночью собрался Князь наведаться.
Стриж ещё ладно, птица необидная, а вот на комарика Сенька губу выпятил. Она поняла, ещё пуще засмеялась.
– Вот и надулся. Так и быть, поцелую один разочек. Да только без глупостей.
Он не поверил – решил, надсмехается над сиротой. Но губу все же сдул, вторую к ней пристроил и трубочкой вытянул. Ну как вправду поцелует?
Она не обманула, коснулась его устами и сразу давай выталкивать:
– Беги к Синюхину. Сам видишь, каков Князь бешеный стал.
Сенька шёл от её дома и осторожненько, мизинцем, трогал губы – ишь ты, будто огнём горят. Сама Смерть облобызала!
Как Сенька бегал и прятался, а потом икал
Что Скорик к каляке не попал – не его вина, на то свои причины имелись.
Он чести по чести прямиком от Смертьиного дома отправился в Подколокольный переулок, где Ерошенковская ночлежка. В ней поверху квартеры с нумерами, там по ночам до тыщи народу ухо давит, а внизу, под землёй, глубоченные подвалы, и там тоже живут: крохали, которые краденое платье перешивают, нищие из тех что победней, и каляки тоже там селятся. Каляки – народ сильно пьющий, но все же не до последней крайности, потому что им нужно перо в руке удержать и слова на бумаге правильно сложить. Промысел у них такой – для неграмотных письма и слезницы калякать, а кто умеет, то и прошения. Оплата по длине: за страницу пятак, за две девять копеек с грошиком, за три – тринадцать.
Путь с Яузского бульвара до Ерохи (Ерошенковский дом так обычно звали) был недальний, а только не попал Скорик, куда шёл.
Когда из-за угла в Подколокольный вышел (уж и вход в Ероху было видать), углядел Сенька такое, что к месту прилип.
Рядом с Михейкой Филином, держа его за плечо, стоял коротышка в клетчатой паре и котелке – тот самый китаеза, у которого Сенька неделю назад зеленые бусы стырил. Такого раз увидишь – не позабудешь. Щеки толстые, цвета спелой репы, глазёнки узкие, нос тупенький, однако с горбинкой.
Филин держал себя спокойно, зубы скалил. А чего ему бояться? За спиной у китайца (ему-то, дурню, невдомёк) хитровские пацаны стояли, двое. Михейка заметил Скорика, подмигнул: жди, мол, щас потеха будет.
Как было на такое не посмотреть?
Подошёл Сенька поближе, чтоб слышно было, остановился.
Слышит, китаеза спрашивает (говор чудной, но понять можно):
– Фирин-кун, гдзе твой товарись? Который быстро бегар. Такой худзенький, ворос дзёртый, градза серые, нос с конопуськами?
Надо же, всё запомнил, нехристь, даже конопушки. И, главное, как это он Михейку отыскал? Должно быть, забрёл на Хитровку и увидел по случайности.
Но здесь Сенька заметил в руке у китайца старый картузишко с треснутым козырьком. Ну, ушлый! Это он не просто так сюда припёрся, а нарочно, бусы свои отыскать. Смикитил, что парни с Хитровки были (или, может, извозчики подсказали, у тех-то глаз намётанный), порыскал тут и сцапал Филина. Михейка грамоте не обучен, так он на всех своих шмотках, чтоб не спёрли, филина рисует. Вот и дорисовался. Надо думать, азиатец походил с обронённым на Сретенке картузом, поспрошал – чей такой. Вызнал на свою голову. Ох, лучше бы косоглазому сюда не ходить и Филина за рукав не держать. Наваляют ему сейчас по круглой, как блин, морде.
Михейка в ответ:
– Какой такой «товарись»? Ты чё, ходя, редьки китайской обожрался? Впервой тебя вижу.
Красовался Филин перед пацанами – ясно. Китаец помахал картузом.
– А это сьто? Сьто за птитька?
И пальцем в подкладку тычет.
А что толку? Сейчас за шарики эти семидесятикопеечные накидают китаезе по рылу, вот и весь прибыток. Даже жалко стало. Пика, шустрый пацан с Подкопаевского, уж за спиной у баклана на четвереньки встал. Сейчас пихнёт Филин жёлтощёкого, и пойдёт потеха. Без штанов уйдёт, да ещё зубы-ребра пересчитают.
С площади и из переулка глядели зеваки, скалились. Прошёл было по краю рынка Будочник с газетой в руках, поглядел поверх серого листа, зевнул, дальше потопал. Обыкновенное дело, когда баклана чистят. А не лезь, куда не звали.
– Ой, не пугайте меня, дяденька, не то я портки намочу, – снасмешничал Филин. – А за картузик благодарствуйте. Поклон вам за него и ещё вот – от мово щедрого сердца.
И как врежет китайцу в зубы!
Или, лучше сказать, нацелил в зубы, только косоглазый присел, и Михейкин кулак по пустому месту пришёлся, а сам Филин от замаха весь завернулся. Тут китаец двинул разом правой рукой и левой ногой: ладонью Михейке по затылку (легонько, но Михейка носом в пыль зарылся и остался лежать), а каблуком Пике в ухо. Пика тоже растянулся, а третий пацан, постарше Пики, клика ему Сверло, хотел было шустрого басурмана кастетом достать – и тоже по воздуху попал. Китаеза в сторонку скакнул, хлобысть Сверлу носком ботинка в подбородок (это ж надо так ноги задирать!) – тот навзничь запрокинулся.
Коротко говоря, зеваки рты разинуть не успели, а уж все трое пацанов, что собирались баклана китайского чистить, лежат вповалку и вставать не спешат.
Покачали люди головами на этакое диво и пошли себе дальше. А китаец над Михейкой присел, за ухо взял.
– Нехоросё, – говорит, – Фирин-кун. Софусем нехоросё. Гдзе тётки?
Михейка затрясся весь – уж не понарошку, а всерьёз.
– Не знаю никаких тёток! Мамкой-покойницей! Господом Исусом!
Китаец ему ухо немножко крутанул и разъяснил:
– Сярики, зерёные, на нитотьке. В узерке быри.
А Филин возьми и крикни:
– Не я это, это Сенька Скорик! Ай, ухо больно! Вон он, Сенька!
Ну иуда! Простого ухокрута и того не снёс! Его бы дяде Зот Ларионычу в обучение!
Китаец повернулся, куда Филин показывал, и увидел Сеньку.
Встал, нерусский человек, и пошёл на Скорика – мягко так, по-кошачьему.
– Сенька-кун, – говорит, – бегачь не надо. Сегодня у меня не гэга, сьтибреты – догоню.
И на штиблеты свои показывает. Мол, не шлёпанцы, не споткнусь, как давеча.
Но Сенька, конечно, все равно побежал. Хоть и зарекался зайцем бегать, но такая уж у него, видно, теперь образовалась планида – почём зря подмётки драть. Не хошь по рылу – гони кобылу.
Теперь побегать пришлось не в пример против прошлонедельного. Сначала пролетел Скорик по всему Подколокольному, потом по Подкопаю, по Трехсвятке, по Хитровскому, через площадь, снова свернул в Подколокольный.
Отмахивал Сенька шустро, как только каблуки не отлетели, но китаец не отставал, да ещё, пузырь толстомордый, на ходу уговаривал:
– Сенька-кун, не беги, упадёсь, рассибёсься.
И даже не запыхался нисколько, а из Скорика уже последний дух выходил.
Хорошо, догадался на Свинью повернуть, или иначе сказать в Свиньинский переулок, где Кулаковка – самая большая и тухлая из хитровских ночлежек. Спасли Сеньку от идолища поганого кулаковские подвалы. Они ещё мудрёней Ерошенковских, никто их в доподлинности не знает. Одних ходов-проходов столько понарыто – не то что китаец, сам черт не разыщет.
Далеко-то Сенька залезать не стал, там в темноте с небольшой привычки можно было и заблудиться.
Посидел, покурил папироску. Высунулся – китаец на корточках сидит возле входа, на солнце жмурится.
Что делать? Вернулся в подземелье, походил там взад-вперёд, ещё покурил, поплевал на стену (неинтересно было – не видно в темноте, куда попадаешь). Мимо тени шмыгали, кулаковские обитатели. Сеньку никто не спросил, чего тут торчит. Видно, что свой, хитровский, и ладно.
Снова глядеть сунулся, когда у входа уже керосиновый фонарь горел. Сидел сучий китаеза, с места не шелохнулся. Вот настырная нация!
Здесь Сеньке томно стало. Всю жизнь ему теперь в кулаковском подвале торчать, что ли? Брюхо подвело, да и дело ведь было, нешуточное – каляку предупредить.
Снова спустился вниз, зарыскал по колидору (одно название, что колидор – пещера пещерой, и стены то каменные, склизкие, то земляные). Непременно должен был тут и другой выход иметься, как же без этого.
Схватил за руку первого же кулаковца, что из тьмы вынырнул.
– Братуха, где тут у вас ещё выйти можно?
Тот вырвался, матюгами обложил. Хорошо ножиком не полоснул, кулаковские – они такие.
Опёрся Скорик о стену, стал думать, как из ямы этой выбираться.
Вдруг прямо под ним, где стоял, дыра раскрылась – чёрная, сырая. И оттуда попёрла косматая башка, да Сеньке лбом в коленку.
Он заорал:
– Свят, свят! – и прыг в сторону. А башка на него залаялась:
– Чего растопырился? Нору всю загородил! Ходют тут, косолапые!
Только тогда Сенька догадался, что это «крот» из своей берлоги вылез. Было в подземной Хитровке такое особенное сословие, «кроты», которые в дневное время всегда под землёй обретались, а наружу если и вылезали, то ночью. Про них рассказывали, что они тайниками с ворованным добром ведают и за то получают от барыг со сламщиками малую долю на проедание и пропитие, а одёжи им вовсе никакой не надо, потому что зачем под землёй одёжа?
– Дяденька «крот»! – кинулся к нему Сенька. – Ты тут все ходы-выходы знаешь. Выведи меня на волю, только не через дверь, а как-нибудь по-другому.
– По-другому нельзя, – сказал «крот», распрямляясь. – Из Кулаковки только на Свинью выход. Если подрядишь, могу в другой подвал сопроводить. В Бунинку – гривенник, в Румянцевку семишник, в Ероху пятнадцать…
Скорик обрадовался:
– В Ероху хочу! Это ещё лучше, чем на улицу!
Синюхин-то в Ерохе живёт.
Порылся по карманам – как раз и пятиалтынный был, последний.
«Крот» денежку взял, за щеку сунул. Махнул рукой: давай за мной. Что с деньгами сбежит, а подрядчика одного в темноте бросит, Сенька не опасался. Про них, «кротов», все знали, что честные, без этого кто же им слам доверит?
Главное было самому не отстать. «Кроту»-то хорошо, привычному, он и без света всё видел, а Сенька так, наудачу, ногами переступал, только повороты считал.
Сначала прямо шли и вроде как немножко вниз. Потом провожатый на четвереньки встал (Сенька по звуку только и догадался), пролез налево, в какую-то дыру. Скорик – за ним. Проползли саженей, может, десять, и лаз повыше стал. Из него вправо повернули. Потом опять влево, и пол из каменного стал мягким, земляным, а кое-где и топким – под ногами зачавкало. Ещё влево и опять влево. Там навроде пещеры и откуда-то сквозняком потянуло. Из пещеры по ступенькам поднялись, невысоко, но Сенька все равно оступился и коленку зашиб. Наверху лязгнула железная дверца. За ней колидор какой-то. Скорику после лаза, где на карачках ползали, здесь светло показалось.
– Вот она, Ероха, – впервые за все время сказал «крот». – Отсюдова можно либо к Татарскому кабаку вылезти, либо в Подколокольный. Тебе куда?
– Мне бы, дяденька, в Ветошный подвал, к калякам, – попросил Сенька и на всякий случай соврал. – Письмишко отцу-матери отписать желаю.
Подземный человек повёл его вправо: через большой каменный погреб с круглыми потолками и пузатыми кирпичными стояками, снова колидором, опять большим погребом и снова вышли в колидор, пошире прежних.
– Ага, – сказал «крот» и повернул за угол. Когда же Сенька за ним сунулся, тот будто сквозь землю провалился. За углом серело – там, близко, был выход на улицу, только «крот», скорей всего, не туда припустил, а в какую-нибудь нору влез.
– Чего, пришли, что ли? – крикнул Скорик неведомо кому.
От потолка и стен откликнулось: «штоли-штоли-што-ли».
А потом глухо – и вправду словно из-под земли: «Ага».
Стало быть, это он самый и был, Ветошный подвал. Приглядевшись, Сенька рассмотрел по обеим стенам дощатые дверки. Постучал в одну, крикнул:
– Синюхины где тут проживают?
Из-за двери откликнулись, хоть и не сразу:
– Тебе чего, бумагу писать? – спросил дребезжащий голос. – Это и я могу. У меня почерк лучше.
– Нет, – сказал Сенька. – Он, гад, мне полтинник должен.
– А-а, – протянул голос. – Направо иди. Третья дверь.
Перед дверью, на которую было указано, Скорик остановился, прислушался. Ну как Князь уже там? То-то запопадешь.
Но нет, за дверью было тихо.
Постучал: сначала легонько, потом кулаком.
Всё равно тихо.
Ушли, что ль, куда? Да нет. Если присмотреться – из-под низа свет пробивался, слабенький.
Толкнул дверь – открылась.
Стол из досок, на нем огарок в глиняной миске, рядом щепки лежат – лучины. Больше пока мало что видать было.
– Здравствуйте вам, – сказал Сенька и картуз снял.
Никто ему не ответил. Рассусоливать, однако, некогда было – как бы Князь не нагрянул.
Потому Сенька зажёг лучинку и над головой поднял: ну-ка, что тут у них, у Синюхиных? Чего молчат?
На лавке у стены баба лежала, спала. На полу, под лавкой, дитё – совсем мелкое, года три или, может, два.
Баба на спине разлеглась, глаза себе чем-то чёрным прикрыла. Это у дядьки Зот Ларионыча супруга так же вот на ночь вату, шалфеем смоченную, на глаза клала, чтоб морщин не было. Дуры они, бабы, всякому известно. Посмотришь на такую – жуть берет: будто дырья у ней на роже заместо глаз.
– Эй, тётенька, вставай! Не время дрыхнуть, – сказал Сенька, подходя. – Сам-то где? Дело у ме…
И поперхнулся. Не ватки это у ней были, а жижа. Застыла в глазницах, будто в ямках, и ещё по виску к уху пролилась. И не чёрная она была, а красная. Тоже и шея у Синюхинской бабы была вся мокрая, блестящая.
Сенька сначала зенками похлопал и только после допёр: перехватили бабе глотку и ещё глаза выкололи – вот как.
Хотел крикнуть, но вырвалось только:
– Ик!
Присел на корточки, на мальца поглядеть. И тот был мёртвый, а заместо глаз две тёмные прорехи, только маленькие – сам-то тоже невелик.
– Ик, – сказал Сенька. – Ик, ик, ик.
И потом уже икал не переставая, не мог остановиться.
Попятился он от нехорошей лавки, споткнулся о мягкое. Чуть не упал.
Посветил – пацан лежит, лет двенадцати. Рот разинут, зубы посверкивают. А глаз опять нету, повыколоты.
– Ой! – удалось, наконец, Сеньке крикнуть. – Ой, беда!
Хотел к двери дунуть, но вдруг из угла, где темно, послышался голос.
– Митюша, – позвал голос тихо, жалостно. – Ушёл он? Мамоньку-то не тронул? А? Не слышу… Вишь, что он, зверь, со мной сделал… Иди, иди сюда…
Там в углу висела ситцевая занавеска.
Скорик икнул раз, другой. Бежать или подойти?
Подошёл. Отодвинул.
Увидел деревянную кровать. На ней лежал человек, щупал руками мокрую от крови грудь. А глаз у него тоже не имелось, как у прочих. Наверно, он-то и был каляка Синюхин.
Сенька хотел ему объяснить, что и Митюшу этого, и мамку, и мальца насмерть зарезали, но только икнул.
– Ты молчи, ты слушай, – сказал Синюхин, облизывая губы и вроде как улыбаясь. Сенька отвернулся, чтоб этой безглазой улыбки не видать. – Слушай, а то сила из меня уходит. Кончаюсь я, Митюша. Но это ничего, это пускай. Жил плохо, грешно, так хоть помру человеком. Может, мне за это прощение будет… Не выдал ведь я ему! Он мне всю грудь ножиком исколол, глаза вырезал, а я стерпел… Прикинулся, будто помер, а сам-то живой! – Каляка засмеялся, и в горле у него забулькало. – Слушай, сынок, запоминай… Заветное место, про какое я говорил, к нему идти вот как: ты подземную залу, сводчатую, где кирпичные опоры, знаешь? Да знаешь, как не знать… Там, за правой крайней опорой, в самом уголку, нижний камень вынуть можно… Я искал, где от мамоньки бутылку спрятать, ну и наткнулся. Вынешь камень, отодвинешь, тогда можно будет другие снять, которые над ним сверху… Лезь туда, не бойся. Там потайной ход. Дальше просто: иди себе и иди… Выйдешь прямо в камору, где сокровище. Ты, главное, не бойся. – Голос стал совсем тихий, так что Сеньке нагнуться пришлось – ещё и икота, проклятая, слушать мешала. – Сокровище… Большущее… Все у вас будет. Хорошо живите. Тятеньку лихом не поминайте…