Текст книги "«Короткий Змей»"
Автор книги: Бернар дю Бушерон
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
5
…Неизменно водя, по науке Вашего Высокопреосвященства, дружбу с доносчиками, вспомогательными ревнителями Божественного правосудия, я выслушал не одного, явившегося пропеть мне хулу о Йоргене Ульфссоне Йорсалафари, человеке, пришедшем с Востока с обезьяной. Мне сказали, что он увлекся колдовством, преуспел в вызывании духов и в чарах, нашептывали еще, что обезьяна, чьи таланты и ловкость он с готовностью расхваливал, была никем иным, как его собственным сыном, прижитым от козы, животного посредственной нравственности; моя паства совсем не знала, что такое обезьяна, и потому приписывала ей пагубные свойства. Один из осведомителей, настроенный мистически, поклялся мне жизнью своей матери, очень по правде говоря немолодой, что во рту у обезьяны – тридцать шесть зубов, а на левой руке – шесть пальцев: она несет на себе, стало быть, Знак Зверя, согласно патмосскому [41]41
Патмос – остров в Эгейском море, на который был сослан апостол Иоанн, автор Откровения.
[Закрыть]Откровению. Что Святой Иоанн на своем острове, раскаленном солнечным жаром, неведомым в Фуле, заранее извлек квадратный корень из тридцати шести зубов, чтобы вырвать отсюда (если я осмелюсь так сказать) дважды цифру 6; и что он приписал к результату количество пальцев на левой руке, подсчитав, таким образом, Число Зверя – вот чего было вполне достаточно, чтобы удивить меня, паче согласился бы я с этими нелепостями самого низкого пошиба. Но нет такой человеческой глупости, из коей не вырастает зерно, подходящее для помола, глупость сего мистагога [42]42
Мистагог (греч.)– жрец, посвящающий в таинства во время мистерий, прорицатель, мудрец.
[Закрыть]не явилась исключением. Я намекнул ему, что панибратство с чертовщиной может предоставить мне повод отдать его гражданскому суду, а торфяной костер, особенно мучительный своей медленностью, который сверх того согреет людей в сию пору усиливающихся морозов, угрожает поджарить его ноги немножко больше, чем было бы ему по вкусу. Между тем, я дал ему понять со всей мягкостью и твердостью, применению коих я обучился у Вашего Высокопреосвященства, что, возможно, казнь торфяным огнем будет отсрочена, если мистагог соизволит поведать мне подробнее об обстоятельствах, сопутствовавших смерти животного и резне на ферме «Долины», расположенной в месте, известном как Ундир-Хёфди, неподалеку от заброшенной церкви, – резни, как вспомнит Ваше Высокопреосвященство, дымящие итоги коей мы застали, когда, впервые пристав к берегу Новой Фулы, высадились и попали на злополучную ферму. Я сохранил об этом деле мучительные воспоминания, ибо первые христиане, обнаруженные при поисках, на которые я был откомандирован Вашим Высокопреосвященством, были всего лишь призраками, свирепо разорванными на куски. Я заставил мистагога открыть мне, было ли это плебейское злодеяние. Я чувствовал, как он колеблется между желанием заставить ценить себя и признанием в своем невежестве. Он обвинил плебеев с убежденностью столь слабой и со столь большой ущербностью в понимании следствий оного обвинения, что я склонился к убеждению в их невиновности. Ненависть, которую взаимно испытывали плебеи и норманны, рожденная от наполовину рабского положения одних и немого признания другими своей пристойной и бессильной подчиненности, как мне показалось, в достаточной степени доказывала необоснованность обвинений мистагога, чьи голубые глаза и светлые волосы служили верным знаком того, что в его жилах текла самая чистая из наших кровей. Я использовал обольщение и угрозы, суля ему попеременно Небесное блаженство и муки огня как временного, так и вечного, пока он не решился назвать свидетеля. Свидетелем этим оказался Эйнар Соккасон.
6
Ваше Высокопреосвященство представит себе всю торжественность аудиенции, данной мною Эйнару Соккасону. Произнести что-то, кроме слова «вопрос», – значит не сказать ничего, ибо за исключением телесных пыток, кои я был бессилен применить к лицу столь заметному, слывшему богатым, ежели только в Новой Фуле осталось еще какое-то богатство, Эйнар Соккасон испытал все мыслимые муки. Что же до меня, я подготовился посредством молитв и также чего-то вроде епитимьи, если только нужда, которую я испытывал, находясь в гуще народа, чьи лишения я разделял, позволяла мне наложить на себя еще более серьезную кару. Какую похлебку мог я поглотить для умерщвления плоти, если все мы были ограничены чистой водой, в которой болталось несколько водорослей? Какой отвар, гнуснее, чем оскребки шкур морских животных, приправленные копытами павших лошадей? Из-за холода, разогнавшего всех птиц, медвежий жир и тюленье сало, пища в высшей степени и действительно гнусная, кою мои храбрые моряки привезли в нескольких бочонках, избежавших разграбления, нам показалась более приятной, чем аквитанские овсянки, коих итальянцы в томности своей, а провансальцы – в мягкой извращенности, называют ортоланами, то есть садовыми птицами. Мы оставили этот небольшой запас жира и сала для детей и беднейших из бедных. Не только на празднованиях служб, но для неизменной степенности моей осанки, хотел я носить те ризы моего посредничества, кои мудрость Вашего Высокопреосвященства повелела мне доставить на север мира, дабы утвердить присутствие Его и присутствие Бога. Увы, я отдал несчастным мантию и стихарь, остальное было утрачено в море и во льдах. Вместо омофора, [43]43
Часть облачения священника, длинный плат с вышитыми крестами.
[Закрыть]альбы, [44]44
Часть облачения католического священника, широкая белая туника.
[Закрыть]далматики, [45]45
Верхняя риза у католического духовенства.
[Закрыть]паллия, [46]46
Белое оплечье, посылаемое Папой новоназначенному епископу.
[Закрыть]ораря, [47]47
Короткая, расшитая лента, носимая священником на левой руке или на шее (епитрахиль).
[Закрыть]плаща и сутаны на плечах моих болтались жалкие обрезки капюшонов, конфискованные некогда как слишком пышные. В таком-то одеянии я и принял Эйнара Соккасона или, скорее, бросил его к своим ногам. То ли он сопротивлялся, когда за ним пришли, то ли мои моряки, совершенно измученные несчастной экспедицией в Страну без Домов, сорвали на нем справедливую злость, Эйнар предстал моему взгляду как воспоминание о человеческой внешности, облеченное в лохмотья. Трепке, которую он претерпел, лучше бы соответствовал стол для разделки туш, принадлежащий мяснику из Нидароса, что рядом с собором, нежели власть и уважение, которыми он пользовался во фьорде, носившем его имя. Оба его уха были оторваны. Один глаз превратился в кавернозную рану; от зубов, и прежде не слишком многочисленных, остался только один, чтобы помешать языку, распухшему до размеров телячьего, вываливаться изо рта на рассеченные губы. Мое сострадание не освободило его от вопроса, как не спасло оно его, вне всякой связи со мной, от кулаков моих товарищей. Состояние пленника было таково, что мне не оставалось ничего, как самому отвечать за него на вопросы, что я ему задавал. Это было бы странное дознание, если бы Святой Дух, что присутствует во всех сыскных службах и во всех жарковатых комнатах, где ищут истину, не пожелал, чтобы я уже все понял раньше. Таким образом, Эйнар ограничивался тем, по мере раскрытия дела, что высказывал свое мнение по поводу моих речей посредством жалобных стонов или покачивания тем, что ему осталось от головы. Именно этим тихим способом сознался он в ужасах на ферме Долины в Ундир-Хёфди, поблизости от заброшенной церкви, которая в ночи времен была, вместе со всеми окружающими угодьями, капитульной церковью кафедрального собора в Гардаре. Совершенно справедливо, как наставляет меня Ваше Высокопреосвященство, что преступление судят по мотиву, так что Суд вечности или защитник, обвинитель и судья задерживают вынесение приговора, если один из них окажется мнения, будто имеются смягчающие обстоятельства. Рассматривая, что все заразные болезни, пожиравшие Учреждение подобно медленному огню, появились с прибытием Йорсалафари с его обезьяной, рассматривая также тот факт, что народ видит в этой обезьяне Зверя Апокалипсиса, понятно, что этим мякинным головам было недалеко до мысли, что уничтожением обезьяны можно положить конец заразе. Было ли истребление крестьян, приютивших обезьяну, актом порыва предосторожности, рожденным из желания убить все, что окружало ее, дабы иссушить поток миазмов, или завершением драки, в коей крестьяне пытались защитить свое диковинное животное, – вот что я не смог выяснить, даже лживо обещая Эйнару, что он спасет свою бренную оболочку (а не только душу), открыв мне правду. Ибо я решил умертвить Эйнара, что бы ни случилось и что бы он ни сказал. Я не мог забыть, как мы вдыхали испарения этой резни, еще горячие экскременты, извергшиеся из выпущенных внутренностей, кровь, бьющую ключом до самого чердака, тела, обезображенные до неузнаваемости, – жуткая вечерня, устроенная нам под видом приема этими пропащими христианами, коих мы явились спасать на краю света. Я извлек заодно из этой ответной суровости политическую выгоду. Я пришел к мысли, что невозможно в этой тесноте и в этой крайней нищете сохранять в Гардаре две власти: одну, основанную народным согласием, другую – Высочайшими приказаниями и волеизъявлением Вашего Высокопреосвященства. Со времени бунта, едва не разразившегося из-за конских боев, я ощутил нечто вроде расшатанности в древнем союзе плуга и креста. Эйнар Соккасон потерпел неудачу совокупно как в своем долге повиновения, так и в своих обязанностях управления. Слишком внимательный к народным шепоткам, он глухо сопротивлялся наиболее строгим из моих предписаний и наиболее суровым из моих требований. Помимо отвратительной резни, он оказался виновен в наименее прощаемом из преступлений, кои способен совершить вождь, – желании нравиться. Я приказал обезглавить его на берегу, на глазах народа. Голову его бросили волкам. Тело же предано христианскому погребению.
7
Моя власть, укрепившаяся с казнью Эйнара Соккасона, главные народные пороки, с корнем вырванные строгим правосудием, и кое-какое продовольствие, заготовленное благодаря усердию, которое нам удалось вдохнуть в полевые работы, не помешали зиме обрушиться на нас со всей жестокостью. Мороз каждодневно сменялся еще более ужасным морозом – вплоть до того, что я расслышал ропот против Бога и обещания Ему адскому пламени. Кое-кто дошел до того, что пообещал Ему вернуться к своим прежним бесчинствам, если наказанием за них служит огонь. Ибо это награда – быть поджаренным, – больше, чем казнь. Некоторые, в погоне за самыми чудовищными грехами, предались отступничеству и ренегатству в надругательстве над крещением, когда они обсыпали себя дерьмом и отрекались от имени Бога. Я немедля велел повесить этих несчастных, больше за недостаток рассудительности, чем за недостаток веры: ибо на кого им было надеяться, как не на Бога, даже если они были не согласны с наказанием своего отступничества? Торф, источник жизни, стал заканчиваться в домах, несмотря на большие запасы, которые я велел накопать и накопить перед осенью. Никто не решался выходить из деревни, боясь умереть от холода, и даже если бы удалось добраться до торфяников, они так окаменели от льда, что не поддавались кирке и лопате. Глаза леденели в орбитах, иссыхая от слез самых законных. Дети умирали в тростниковых корзинах, устланных сеном, что были им вместо колыбелей; открывая их в час последних таинств, я видел маленькие лица, распухшие и посиневшие. Хорошо еще, если родители не бросали в огонь эти жалкие убежища, принося в жертву собственных детей. Вся провизия была проморожена насквозь, так что даже растолченная в крестьянских ступках, она не поддавалась тем, у кого не было зубов, и вызывала у тех, у кого они еще имелись, ужасные кровавые поносы. Эти испражнения недолго имели удовольствие дымиться, ибо тут же пожирались собаками. Я велел пригнать в собор стадо овец и коров, дабы теплом, исходящим от них, спасались те, кого бедность, жизненные несчастья или злоба соседей лишили пристанища. Я снизошел до того, чтобы спать с ними, а не в своей резиденции, так мое милосердие вознаграждало себя само посредством облегчения, кое этот порыв души приносил телу. Я был измучен опасениями, будто можно списать на счет корыстного интереса то, что было всего лишь исполнением моей миссии. Я сам шел в дома выбирать наименее слабых младенцев или наиболее достойных похвалы, чтобы поместить их под мордами моих животных, которые нежили их своим дыханием. В Рождественскую ночь, когда звезды были так холодны, что прихожане умирали по дороге на мессу, один из этих детей и наименее отощавший из быков воспроизвели, при убогом свете тюленьего жира, священную картину Вифлеема, меж тем как снаружи волки в ожидании добычи завывали у подножия ледника.
В первые дни весны молодая плебейка явилась признаться мне, на коленях, что она опять беременна. Разрешившись на Сретение мертворожденным ребенком, творением развратника из ее расы, она не прекратила, в невинности своей или распутстве, находить вкус в полноте жизни, от коей некогда, напротив, страдала. Я пожелал выслушать ее на исповеди. Уверенный в полномочиях, которые, посредством Вашего Высокопреосвященства, даны мне Богом, считая к тому же, что к моменту, когда Ваше Высокопреосвященство прочтет эту реляцию, меня уже не будет в живых, и пребывая в уверенности, что ложное разоблачение одного мнимого позора мне позволяет не хранить тайну, я простираюсь к ногам Вашего Высокопреосвященства, тем самым умоляя верить больше мне самому, нежели моему жалобному раскаянию. На мои настойчивые вопросы о причинах ее состояния, она стала в дерзкой безнадежности заверять, что повинен в нем я. Что испытания, кои она перенесла, и подавленность, бывшая их следствием, извиняют столь чудовищную ложь – следствие расстроенности ее рассудка и помутнения памяти, – с этим я добровольно согласился и немедленно ее оправдал. Она, тем не менее, стояла на своем и договорилась до того, чтобы потребовать признать сие преступное отцовство. Я дал ей понять, что ее требование выходит за границы исповеди, какова бы ни была, с другой стороны, сущность нашего дела. Она повторила просьбу, наклоняясь над моим телесным низом. Она прижалась ко мне, коленопреклоненная передо мной, если бы таинство, которое я над ней совершал, уже не повергло ее на колени перед Богом. Но для поисков истины нужно было узнать все до последней детали, каким бы отвращением это ни грозило: в конечном счете, не постигли я из наставлений Вашего Высокопреосвященства и господина графа д'Аскуаня, что Бог целостен во всех своих частностях? Я прошу посему Ваше Высокопреосвященство принять благосклонно возвращение к этим низким пустякам. Для начала я приказал этой девушке открыть мне, с кем и в каким позах, запрещенных или дозволенных, имела она любовные отношения со времени ее родов, хоть и прекрасно понимаю, что вне брака даже разрешенные позы запрещены. Она поклялась ребенком, находившимся в ее чреве, что ни для какого мужчины, кроме того, который, по ее словам, является Вашим покорным слугой, она не расстегивала и не спускала, и не срывала плохонькие меховые подштанники, кои носила на стыдных своих частях, дабы защищаться от холода, по моде женщин ее расы. Говоря это, она приподняла юбчонку, обнажая чресла, дабы явить мне, при помощи какого приспособления она прятала то, что открывала. Этого видения было довольно, я признаю это, чтобы меня смутить, несмотря на грязь, запекшиеся подтеки крови и запах нищеты, разгоняющие интимность. Я спросил ее, не случилось ли так, что ее беспутная рука переместила семя из ее рта в закоулок посекретнее. На это она ответила, что я был единственным, кому она могла бы даровать подобное благорасположение, паче оно таковым являлось, дабы вкусить затем лакомство. Я ей растолковал, насколько такое поведение внушает отвращение Небу, посредством объединения четырех смертных грехов: греха Онана, греха фелляции, греха прелюбодеяния и греха чревоугодия. Она сделала вид, что не поняла моего урока, ибо какую разницу мог увидеть Бог между сладострастием, семенем, пролитым впустую или проглоченным, когда это одна и та же вещь и, стало быть, не может складываться сама с собой, чтобы оправдать многократное проклятие. Я увидел в этой словесной уловке, не позволявшей мне признать невинность моего убожества, работу Лукавого, привыкшего грубо вторгаться своими ловкими умствованиями в самые грубые рассудки, тонко соблазняя в то же время умы более изощренные. Я понял, в каких заблуждениях погрязла молодая плебейка, вплоть до того, что, возможно, в безмерности ее злодеяний не было греха. Затем я упомянул содомию. Я умоляю Ваше Высокопреосвященство поверить, что вовсе не любопытство двигало мной, ибо, как и Ему, мне известны повороты и покруче, откуда следует, что никакое разоблачение, как бы крепко оно ни было приправлено перцем, не способно разгорячить нас, ни одного, ни другого. Она страстно отрицала. Я проникновенно настаивал, что, возможно, все дело в ошибочном темпераменте и умеренном беспутстве, если, принужденная распахнуться навстречу требованиям природы, она даровала некой мужской бестактности сени ее excreta 1.Она упорствовала в отрицаниях, тем более живых, что подобное происшествие, по ее собственному небезосновательному мнению, не могло привести к беременности. Я хорошо позабавился, напоминая ей, что в грозу всякий порт ценен не менее соседнего, и плавание, по необходимости остающееся бурным, может нечаянно завести вместо одного в другой. Она упорствовала на этот счет в своих обвинениях, вмещая столько очарования в свою клевету и постоянства в свои наветы, что почти заставила меня сомневаться в моей собственной невиновности. Она дошла до того, что помогала рассказу жестами, в коих я узнал именно те, что и подозревал; исповедь стала, тем самым, вдохновительницей грехов, кои призвана была отпускать. Она вовлекла меня в помутнение рассудка, приподнимая края одежд и приоткрывая сочленения, кои, по сану моему, обязаны быть скрыты днем. Ваше Высокопреосвященство, зная о страданиях людей и о слабостях их, решит и без моего признания, правдоподобно ли, что я мог уступить этому и уступал ли я и прежде, до такой степени и таким образом, что в ней зародилась надежда материнства. Я отказываюсь оправдываться, ибо не мне расхваливать собственные добродетели, после того как я провел достаточно времени, обличая чужие пороки. Пусть Ваше Высокопреосвященство вообразит, однако, ледяную черноту ночи, которую мы только что пересекли; очаги без торфа, когда единственное тепло можно было найти в общей постели, и в главном занятии, состоящем в том, чтобы трястись от укусов паразитов и страданий пустой утробы. Ночи, когда туман, спускающийся с ледника, мешался с испарениями моря, чтобы пробираться во все щели домов, вплоть до тайной интимности тел, самый обволакивающий из саванов; счастливый саван меж тем, что смягчал суровость мороза и о котором сожалели во время ночей еще более жестоких, когда взгляд звезд и безжизненное молчание луны распространяли на наш окаменевший предгорный ледник свет, что был холоднее тьмы. В эти ночи волки умирали и медведи, и по утрам мы выходили разделывать их ударами топора. Ваше Высокопреосвященство рассудит, является ли такая стужа побуждением к сладострастию, дающему немножко тепла своими встряхиваниями и трением и подобие освобождения от летаргической неподвижности, на какую мы были обречены; или, напротив, эта неподвижность и эта летаргия не запрещали ласк и других выходов для любовных порывов.
Наступившее лето, помимо его краткости, которая чуть ли не заставляла сожалеть о зиме, помимо насекомых и усугубления болезней, принесло нам новые беды.
В то время, как мы выбивались из сил, собирая худые плоды скупого и низкого солнца, в боязни зимы, коя должна была стать всего лишь продолжением предыдущей, бесчисленные полчища гусениц обрушились на поля и пастбища, под корень пожирая наш убогий урожай травы, не успевающей превратиться в сено. Иные плебеи, следуя обычаям своего народа, вздумали заморить червячка, но были наказаны за неукротимый аппетит тысячами отравленных жал, которыми, как мехом, были покрыты твари. Безобразная их смерть ясно указывала на пищу, что явилась ей причиной. Несчастные бегали взад и вперед, хлопая руками, в поисках ветра, который их унес бы, с губами и глоткой, распухшими от яда, потом падали на землю, лежали, задыхаясь, трясясь в ознобе, и беззвучно стонали, напоминая мне рыб, выложенных на продажу на рыбачьем причале Нидароса. Некоторые искали спасения в море, бросались в него, чтобы пить и облегчить страдания, но находили только ледяную смерть. Насекомые бестии множились, кишели в домах, хлевах, даже в соборе, облекая пол мантией, что проседала под шагами, сочась чем-то наподобие смолы.
8
Но не только на травы Господни пал гнев Его. Коровы, лошади, свиньи были покрыты личинками подкожного овода до такой степени, что на памяти поселенцев подобного не случалось никогда. Худоба этих недокормленных животных настолько усугубилась, что пора, в которую они должны были тучнеть, превратила многих в живые трупы. Они ходили, шатаясь, покрытые нарывами, из коих сочилась слизистая муть, раскачиваясь, падали наземь и выпускали бессчетное множество паразитов. Мы поняли, что это лишь семя, из коего народятся еще более многочисленные орды и коим иные плебеи норовили подкрепиться. Так наш несчастный скот отбивался от своей казни, готовясь к казни еще более жестокой. Их шкуры, дырявые как решето, стали непригодными ни к какому использованию, и против их истощенной плоти нам казалось лакомством высасывать мозг из самых худых их костей или заглатывать их глаза. Что же до овец, то, поскольку их шерсть мешала насекомым отложить личинки под кожу, они подверглись вторжению через нос, и внутри головы черви прогрызали свои ходы. Злополучные животные шатались, как пьяные матросы, но потешало это лишь детей, ибо тление разъедало трупы до наступления морозов, кои позволили бы нам их сохранить, а солнце было недостаточно жарким, чтобы высушить мясо.
В великую стужу молодая плебейка родила сына, коего упорно приписывала мне. Радость быть матерью загладила стыд материнства. Что же до отца, то не было другого, кроме назначенного ее обвинениями. Несмотря на огласку, я принял милосердно то, от чего должен был юридически отказаться. Шепотки людей, переходящие в громкий ропот, убеждали меня слушать больше мое сердце, чем мой разум, и, в противоречии с движениями природы и крови, я полюбил этого сына, молва о коем больше, возможно, чем порывы плоти, обязывала меня к отцовству. Нужно было ускорить крестины, из опасений, чтобы мороз, оборвав жизнь младенца, не отправил его в лимб, тогда как он был рожден в обетовании рая, несмотря на грех, омрачающий его происхождение. Мы долго обсуждали его имя, не оставляя выбор крестным родителям, касательно коих тоже разразилась меж нами сотня споров. Она хотела дать новорожденному имя ее деда – Соркак, до того искусного, по ее словам, в охоте на медведей, что он стал легендой и примером от Ундир-Хёфди и вплоть до Страны без Домов. Она рассказала мне даже, ничуть не убедив меня, что он со своими собаками в одиночку пересек Верхнюю Страну, эту ледяную пустошь, откуда никто еще, кроме него, не возвращался. Он обнаружил на востоке неизвестное море, промерзшее до дна и черное от тюленей. Я посмеивался над этим пращуром, тем более лгуном, что он зашел слишком далеко, ибо как представить тюленей без воды, плавающих во льду? И не знает ли она от племени своего, почему в древние времена, когда их было много перед Колонией, ее народ ел их с тем же удовольствием, с каким тюлени едят рыбу? Я привел еще такое возражение: не знает ли она, как умер великий Соркак, о коем она повествует с такой гордостью? Она призналась, что, возвращаясь с неудачной охоты и сам умирая от голода, он был пожран собственными собаками. Его дико разодранное тело, обломок саней и сохранные трупы его собак нашли на дне одной из тех расщелин, что прерывали громогласное движение ледника, спускающегося из Верхней Страны к фьорду. Что Соркак встретил смерть, столь постыдную для охотника, было плохим предзнаменованием для того, кто будет носить его имя. Хоть и не зная целиком систему дурацких суеверий, заменяющую плебеям религию, я затронул верную струну: для этих простых душ (речь шла именно о душах) несчастие имени переходит на того, кто его носит, – какое удачное изобретение, не в пример нашим мученикам, чья неудачливость защищает тех, кого помещают под их покровительство! Я разглядел в этом знак превосходства истинной веры. Потому я успешно прибег к обоим источникам, варварскому и христианскому, из коих она черпала ту малость, что складывалась в ее рассудительность. Я предложил имя Эйнар, имея в виду Ваше Высокопреосвященство, кого я представлял себе не кем иным, как крестным отцом, благодаря плодотворным и многочисленным полномочиям, которые были мне Им предоставлены. Тем самым готовился я удовлетворить благородные потребности: Эйнар, как духовный племянник и крестник Вашего Высокопреосвященства; Эйнар, потому что он родился в Эйнарсфьорде; Эйнар, у кого темень и безверие прошлого будут развеяны светом, какой Ваше Высокопреосвященство распростирает вплоть до пределов своей архиепархии. Нашлось, конечно, несколько человек, припомнивших мне имя Эйнара Соккасона, которому я велел как злодею отрезать голову; но то был христианский злодей, тезка и однофамилец Вашего Высокопреосвященства, сбитый с толку слишком бойким чтением Апокалипсиса.
Дабы не выказывать постыдное благоговение, которое вызывала у меня мать, нужно было умышленно кормить ее на плебейский манер. Что же до ребенка, тому хватало молока, коим щедро наделяла его мать в течение трех лет, ибо, как и у всех женщин ее расы, грудь ее отличалась чрезвычайной производительностью. Рассказывают, что иные кормят грудью своих сыновей вплоть до возраста, когда те способны убить медведя. Хоть я и не видел такого собственными глазами, я не устаю восхищаться мудростью Провидения: грубая пища, которую эти люди отбирают у скупой природы, доходящая из-за бережливости до гниения, лучше годится, чтобы заставить детей умереть, нежели чтобы заставить их жить. Материнское молоко защищает их. Я отметил в равной мере такое следствие, что кормление грудью мало располагает к повторной беременности или даже делает ее совершенно невозможной. В результате рождения приостанавливаются, за исключением тех случаев, когда несчастные из-за чрезмерно большого количества ртов слишком часто выбрасывают новорожденных – преступление, о коем я уже докладывал Вашему Высокопреосвященству. Но было необходимо – из-за того у молодой плебейки и было вдосталь молока, – чтобы охота и рыбная ловля обогащали кровь. Вот почему мне пришлось поощрять имитацию обычаев этих варваров – хотя они мало соответствовали моему сану и званию, склонным к пурпуру, а не к звериным шкурам, и к умелому обращению с дароносицей, а не с гарпуном.
Близился день нашего отплытия на Родину-Мать. Я испытывал тысячу душевных мук, разрываясь между необходимостью отчитаться перед Вашим Высокопреосвященством о моей миссии и прислать помощь этому народу, находящемуся в беде, и обязанностью, которую я взял на себя – оставаться с ним, дабы разделить его последние мгновения. С одной стороны, я страшился, не будет ли приписано трусости то, что могло сойти за бегство. С другой стороны, по-христиански ли это было бы – обрекать себя на смерть за компанию и, поддерживая паству словом, отказаться от поддержки делом? Мне хватило – во время долгих приготовлений – удовольствия взвесить, что было бы почетнее: терпеть ежедневно усугубляющиеся страдания до самой смерти – едва ли не единственного из них выхода, – утопив недовольство народа в потоке молитв, или же уйти прочь в океанские опасности. Еще перед тем, как принять окончательное решение, я приказал самым дотошным образом привести в порядок наше судно. Поскольку оно было разрезано на куски для буксировки по льду, я приказал боцману и Капитану провести инспекцию и осмотреть стыки, освободить трюм от всех внутренних обшивок и всех удобств, чтобы иметь из чего соорудить настил и шпангоуты; отчистить, отскоблить, оздоровить дерево удалением его больных частей и освободить его от водорослей и раковин, кои есть корабельная проказа; наконец, законопатить мхом, вымоченным в том, что нам осталось от смолы, щели, трещины, разломы и вмятины. Мне хватило возможностей убедиться, что смола и даже сало значительно дороже золота, имеющего мало значения для здоровья моряков, которые не смогут оплатить дублонами и дукатами усмирение волн и успокоение ветров; отсюда распря с моим народом из-за необходимости удовлетворить корабельные потребности, и прежде всего – великий такелажный спор. Изношенность и налет от соленой воды, что не высыхает никогда, обошлись мне в сотню футов. Я должен был самолично обшарить закоулки домов, чтобы добыть снасти нужной длины, с коими поселяне расставаться не желали. Мне пришлось воспользоваться крестом, коим я потрясал перед собой как Иоанн Златоуст, [48]48
Иоанн Златоуст (347–407) – один из величайших отцов церкви, архиепископ Константинополя, обличал роскошь дворцовой жизни.
[Закрыть]задирающий императрицу Евдоксию, [49]49
Императрица Евдоксия (или Евдокия) – жена императора Аркадия, мать Юстиниана II. По ее наущению Иоанн Златоуст был отправлен в заточение.
[Закрыть]дабы заставить открыть двери, по крайней мере те, что заслуживали еще этого названия, ибо пороги были теперь защищены лишь обрывками шкур да пуками соломы, слишком гнилой, чтобы сгодиться в пищу скоту. Квадратный парус «Короткого Змея» в неменьшей степени, нежели снасти, стал яблоком раздора с моей паствой. Должен сказать, что парус светился насквозь и, потрепанный годами и милями, угрожал разодраться при первом же порыве ветра. Мне безотлагательно и резко возразили, что парус мой не заслуживает того, чтобы пожертвовать ему ту малость тепла, которую сиротам, вдовам или увечным дарят покрывала надлежащей толщины, а если же я собираюсь посвятить этому шкуры животных, как те монахи, о коих рассказывает легенда, что совершали плавания до отдаленной и мглистой Гибернии, [50]50
Старинное название Ирландии.
[Закрыть]это будет равнозначно тому, чтобы проделать дыру в заграждениях от страшного ветра, несущегося из Верхней Страны. Что до провизии, которую я из предосторожности хотел заготовить на месяц, беря в расчет как штиль, так и встречные ветры и бури, об этом нечего было и думать: придется уж мне, так мне сказали, ловить рыбу в открытом море, чтобы кормить мою команду. О себе я не задумывался – я всегда был готов пожертвовать жизнь мою во имя Христа, на чье представительство я заявлял свое право. Эта благочестивая мысль закалила меня, и я прибег к превосходной стратагеме: идти просить милостыню зерном, соленой селедкой, копчеными в золе яйцами, прогорклым тюленьим салом, толкая перед собой молодую плебейку с ребенком, которого ради такого случая я высочайше объявил своим сыном, так что, принимая его на борт в сопровождении матери его, у меня не получалось верить, будто народ мой способен осудить обоих на голодную смерть.