Текст книги "Небелая ворона"
Автор книги: Бенджамин Леберт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Бенджамин Леберт
Небелая ворона
Посвящается Лиллемор Малин Брандт
Действующие лица и события этого повествования вымышлены, какое-либо сходство с ныне здравствующими или ушедшими из жизни личностями случайно. «Бель ами», упоминаемый в романе, также вымышлен, а тот, что находится в Берлине на Флатов-аллее, не имеет к этой истории никакого отношения.
Школу я закончил в Мюнхене. А в двадцать лет поехал в Берлин изучать этнологию. Снял квартиру в Шёнеберге, где и жил с еще двумя студентами: парня звали Рэндалл, а девушку София. Учебой я особо не заморачивался. Плевать мне было на учебу, да и на все остальное тоже. Целыми днями шлялся по городу. Болтался по кафешкам и клубам. Встречался с людьми, занятыми тем же самым. Большинство из них тоже оказались приезжими. Даже не большинство, а все. И каждому хотелось, чтобы ему повезло. Конечно, они прекрасно понимали, что для этого нужен поиск. Чем они и занимались. В какой-то степени. Но все равно больше всего им хотелось, чтобы удача сама шла в руки.
Сегодня пятница, 22 часа 26 минут, 4 января. Стою на платформе № 18 Главного вокзала города Мюнхен. Рядом со мной – большая зеленая сумка. Холод собачий. Щеки буквально отваливаются. Вокруг летают несколько голубей, один спикировал на рельсы. Вокзал ярко освещен. Народу, прямо скажем, не много. В нескольких метрах от меня – пожилая дама в черном пальто. Уши белой шапки опущены вниз. Мечется туда-сюда, левую руку прижала к груди, в правой зажат телефон. Большим пальцем постоянно давит на кнопки. Еще пара каких-то фигур. Поезд опаздывает уже на шесть минут. Тот самый поезд, который увезет меня от родителей обратно в Берлин. Туда, где море огней… По крайней мере, все об этом твердили. Со всех сторон. Те придурки, которые без ума от Берлина. Тебе, мол, обязательно нужно туда. Там прикольно. Такой город – словами не описать. Сплошное движение. Блеск. Воздух там – это же не просто воздух. В нем настоящая золотая пыль. Люди вдыхают золотую пыль, сечешь? А девочки! Не передать! Причем без разницы, родились они там или только что приехали. Сразу видно, что они уже наглотались золотой пыли.
На самом деле все оказалось не так. Я имею в виду девочек, которые попадались мне в Берлине. В массе своей они действительно уникальны. Но вот надышались явно не золотой пыли.
Своими чудными носиками они вдыхают исключительно тоску. Но, если говорить честно, и не только девочки.
Смотрю на табло: 22 часа 29 минут. Теперь уже недолго. Пожалуй, можно пока подумать о трех днях, проведенных в Мюнхене. О маме. Она врач. Если я ночую у родителей, то она с вечера ставит мне на тумбочку белую миску с нарезанными киви. Как раньше. Сейчас это почему-то раздражает. Но в Берлине я обязательно про это вспомню. Когда приду в какой-нибудь клуб и буду наблюдать за такими же, как и я, приезжими, которые расслабляются в диком танце. И у всех в глазах – ожидание. Это видно даже в полумраке клубного зала. А в темноте так особенно. Глаза становятся как у кошек: в них все отражается. Вот тут я и задумаюсь: а есть ли у них где-нибудь человек, который, что бы ни случилось, будет ставить им на тумбочку тарелку с кусочками киви.
Объявляют поезд, он уже виден. Колеса шуршат, трутся о рельсы. В дверях мне становится не по себе – такое чувство, что я сейчас вывалюсь обратно на платформу. Но не вываливаюсь. Сумку повесил на плечо. Протискиваюсь по коридору. Пролезаю мимо двух девиц, которые с недовольным видом освобождают мне дорогу. У одной жвачка. Где же спальный вагон? У меня купе тридцать девять. Идти приходится довольно далеко. Даже через вагон-ресторан. Посетителей полно. Над столиками – облако голубого сигаретного дыма. Голоса и смех. Чувствую, что поезд тронулся. Наконец-то, мое купе.
В двери ключ – белая карточка. Открываю. Вторая полка пока еще пуста. У меня нижнее место. Как тут узко! На столике – два банана и два яблока. Два перевернутых стакана и две бутылки воды. На окне – серая занавеска в фиолетовую крапинку. Узенькая дверца в туалет. Душ, унитаз и крохотная раковина Всё в купе серо-фиолетового цвета. Почему-то пахнет пластмассой, а не свежим воздухом. Не тем свежим воздухом, который через девять часов на въезде в Берлин превратится в золотую пыль. Вешаю свое коричневое пальто на крючок. Сажусь на постель. Не знаю, стоит ли раздеваться. Может быть, лучше подождать, пока придет попутчик. Шум из соседнего купе слышен совершенно отчетливо. Женский голос: «Я больше не хочу, я больше не могу».
Когда я в прошлый раз ехал в спальном вагоне, то на верхней полке надо мной лежал старый козел, который все время вопил, что я должен залезть к нему и заняться с ним любовью. Тогда это было как-то не в тему. Сейчас тоже. Именно поэтому мне не терпится узнать, кто же появится на этот раз. Стук в дверь. Открываю. Парень примерно моих лет. Мелкий, худенький. Короткие каштановые волосы и черный рюкзак, который он тут же ставит рядом с моей сумкой. По его движениям, по тому, как он переносит вес с одной ноги на другую и двигает головой туда-сюда, сразу же понимаю: хвастлив, хвастлив как ворона.
– Салют! – говорит он.
– Привет, – отвечаю я.
Оба улыбаемся.
– В ресторан пойдем?
– Давай сходим.
В принципе я не голоден, но почему бы и не поболтать перед сном. Думаю, мне это будет полезно.
В ресторане как раз освободился маленький столик. Что будем пить? Он заказывает яблочный сок, я пиво. На улице уже совсем темно. За окном ничего не видно. Кроме пары огней. В стекле отражаются наши лица. Вот и напитки. На столе горит маленькая уютная лампа. Парень хочет еще яичницу и шпинат.
– Я чертовски голоден! – говорит он. – Кстати, меня зовут Генри.
– А меня Пауль.
Рельсы делают поворот, проходящая мимо официантка пытается удержать поднос. Откуда такое странное настроение? Может быть, из-за стука колес? Анонимное доверие. Мы как два встретившихся у реки путешественника. Садимся рядом. Совсем незнакомы. И связывает нас только река.
– Мне нужно в Берлин, – говорит Генри, – иначе крышка.
Приносят яичницу. Я еще ни разу в жизни не видел, чтобы человек так быстро заглотил два яйца со шпинатом. Вытирает рот салфеткой и смотрит на меня.
– У тебя в глазу коричневая точка. На белке. Откуда?
– Мать тоже спросила, когда заметила. Понятия не имею, что это. Появилась три дня назад.
Какое-то время кажется, что он спит с открытыми глазами. И только я собираюсь спросить, когда он последний раз ел, он вдруг начинает рассказывать:
– У меня было двое друзей. Единственные мои друзья. Мы все время держались вместе. С ними я ничего не боялся. Йенс и Кристина. Оба старше меня. Йенсу двадцать три, Кристине двадцать восемь. Мне восемнадцать. Теперь мы расстались. Навсегда.
Молчание длится целую минуту.
– Тебе не помешает, если я закурю? – спрашивает он. Ответа не ждет. Достает «Мальборо», вытаскивает сигарету и протягивает пачку мне. Берет зажигалку. Мимо окна промелькнуло несколько ярко освещенных домов. И снова темно.
– Я никак не могу понять, – продолжает Генри, – совершенно не врубаюсь, как это получилось. Поэтому мне просто необходимо с кем-нибудь поговорить. Если я буду рассказывать, то получится, что все это повторится еще раз. Я снова их увижу. Воспоминания – они ведь чертовски важны. Чтобы забыть, нужно вспомнить. Мне нужно еще раз… – Он обрывает сам себя. – Ты меня понимаешь? – Это он уже позже.
– Да. – И осторожно добавляю: – Чего тут понимать.
– Нечего! – он чуть ли не орет. Внезапно в его глазах загорается огонь: Я понятия не имею, как у нее дела. Не знаю даже, увижу ли я ее когда-нибудь еще. После всего, что случилось.
Поезд останавливается возле освещенной платформы. Входит мужчина, садится за стол и пытается заказать кофе. Официантка возражает: «Мы уже не обслуживаем». Мужик начинает злиться. Но ее это не интересует. Она подходит к нам и просит расплатиться.
А я даже не заметил, что в ресторане почти никого не осталось.
– Платить будете вместе?
– Да, – отвечает Генри и кладет кошелек на стол.
– Семнадцать евро или тридцать четыре марки.
К своему соку он так и не прикоснулся. Возвращаемся в купе. Лежим на полках. Свет погашен. А я еще и занавеску на окне задернул. Мимо пролетает чернота. Как полчища темных насекомых. И все это – под перестук колес.
– Ненавижу темноту, – говорит Генри. – Может, это и смешно, но темнота освещает отвратительные вещи, притаившиеся где-то внутри меня. – На секунду он замолкает. А потом говорит не переставая.
– Не знаю, как у тебя, а у меня самая большая проблема – это девушки. Мне всегда хотелось иметь девушку. Но никогда не получалось. Самое ужасное – это школьные вечеринки. Я все время смотрел, как они танцуют. Не со мной. У многих сваливались бретельки, а придурки-партнеры поправляли их с противной улыбкой. Мне так хотелось подтянуть бретельку на плече у девушки! Но случая не было. А девчонки выглядели просто здорово. Прямо светились изнутри. И запах такой, как будто они только что побывали в другой галактике, в другом мире, лежали где-нибудь на волшебном душистом лугу. Я все время стоял рядом, а был так далеко от них! При этом физически очень даже близко. Народ в зале казался окутанным невидимым облаком. А я так и оставался снаружи. Если задуматься, то все это странно. Я ведь мог подойти к какой-нибудь девушке, мог прикоснуться к ее спине. Но на самом-то деле я бы до ее спины не дотронулся. Между нами облако, понимаешь? Я знал, что танцую плохо. На таких праздниках я хорошо делал только одно. То, что я всегда умел лучше всех, – гадил. Регулярно у меня начинался дикий понос. Я несся в туалет и гадил от души. Меня всего аж выгибало. Потел так, что одежда приклеивалась к телу, даже трусы стаскивал с трудом. Из меня выходила куча дерьма, а вот тоска оставалась. Да и злость на девиц тоже. Я представлял себе, как они танцуют и глупо хихикают. Груди трясутся. На теле руки этих чертовых партнеров. И еще я думал, что девки – это не чудесные создания, которыми они мне кажутся, не нежные, не изящные, не мягкие и хрупкие. И не ранимые вовсе. Девки – это мерзость. Которая совершенно четко осознает, чего хочет.
Надо мной скрипит полка. А потом снова раздается его голос:.
– Кристина была первой. Первой, в которую я по-настоящему влюбился. На самом деле мы родственники. Седьмая вода на киселе. Но я знаю ее с детства. Она жила в Бельгии. Иногда мы встречались на семейных праздниках или в каникулы. Помню, она всегда была очень надменной. Загорала, высоко задрав подбородок, как будто старалась удержать на нем шарик. И никогда не играла со мной в саду в футбол. Не то что ее младший брат, который поэтому казался мне очень даже милым. Но все это до тех пор, пока она не переехала к моей бабушке в Мюнхен. Лет в двадцать шесть. И больная. Мы с матерью тоже жили в Мюнхене. Бабушка – это мамина мать. Я часто бывал у нее. Она жила на окраине города. Мы вместе ходили гулять. Она рассказывала о тех днях, которые давно канули в Лету. О тех, кто давно уже на небесах, спрятались так, что их не видно, затерялись между яркими звездами. Их можно вернуть словами о прошлом. У бабушки хорошо получалось. Она умела вытаскивать на свет божий старые истории. Когда появилась Кристина, я стал захаживать к бабушке еще чаще. Иногда даже ночевал. Я и понятия не имел, что с Кристиной. Бледная, молчаливая, на лице отсутствующее выражение. Позже я узнал, что это тоже часть ее болезни. Никакого хихиканья (я это у девиц терпеть не могу). Она только и делала, что сидела в кресле или лежала на диване, и всегда с голыми ногами. У нее крошечные ступни. Я все время их разглядывал. Уж больно они не похожи на те ноги, которыми ходят по земле. Кожа нежная, как и на всем теле. У Кристины безупречное тело. Длинные тонкие ноги, тонкие руки, маленькая грудь, под футболкой ясно видны соски. Лифчик она не носила. Да, еще: кожа у нее золотистая. И длинные волосы, каштановые. Она спала наверху в голубой кровати. А я, если не уезжал вечером домой, спал на тахте в гостиной. Один раз, представляешь, я ночью поднялся по лестнице и сидел на верхней ступеньке. Целых пять часов. Лишь бы быть рядом с ней, только подумай! – Генри откашливается и неожиданно переводит разговор совсем в другое русло: – Значит, мы на пути в Берлин. Замечательно! Расскажи мне об этом городе. Что там, в Берлине?
– В каком смысле?
– Мне хотелось бы что-нибудь узнать о Берлине. Неужели тебе нечего рассказать? Это меня отвлечет. Расскажи хоть немного, пожалуйста.
Я задумываюсь. Совсем не рассчитывал, что придется что-то рассказывать. Да и не хочется мне ничего говорить. Замечаю, что слова даются мне с трудом.
– Берлин… Этот город может сожрать с потрохами. Только это мне и приходит в голову. Откусывает по кусочку, одну часть тела за другой. Правда. Если ты шатаешься по городу, все равно где, то видишь, что справа и слева валяются люди, которым, например, город откусил ноги. Или руки. Когда-нибудь он догрызет остатки. А если от кого-то еще ничего не откусили, то все равно его уже облизали. По улицам маршируют обслюнявленные Берлином люди. И ты один из них. Пока маршируешь, такое чувство, что ты в походе. Болят ноги. Мне кажется, что этот город серого цвета. А небо почти всегда белое. Мерзкий белый экран, натянутый над крышами. Сдвинуться можно.
– Замечательно, – откликается Генри, – чудесные предпосылки! Тепло, все блестит, и много света, как я понял из твоих объяснений. Придется поехать и испытать на себе.
– К сожалению, город именно такой. Для меня. А люди…
– Что люди?
– Занимаются гнусными вещами.
Несколько ударов сердца, тишина. Наконец он снова говорит:
– Понимаешь, люди, естественно, все занимаются гнусными вещами – я имею в виду, в общем и целом. Они преотвратные и всё такое. Но при этом берут за душу. Знают, что когда-нибудь умрут. И понятия не имеют, что будет после этого. Ведать не ведают, одиноки ли они в бесконечном космосе, есть ли кто-нибудь, кто за ними наблюдает и может подумать: «Вот сегодня они были отважны». Они даже не знают, есть ли у каждого свое предназначение. Может быть, их существование – просто случай, несчастный случай. Что-то типа того. И все равно пытаются радоваться – да вот хотя бы чашке чая – или рассказывают друг другу истории. Ночью в поезде. Или путешествуют на каникулах от одной стороны своего крохотного по сравнению с космосом шарика к другой. Валяются там на пляже и пытаются быть счастливыми.
– Да, – откликаюсь я, – а поезд доставляет тебе удовольствие?
– Поезд перевозит меня в новое место, – говорит Генри, больше самому себе, чем мне. А через какое-то время спрашивает: – И сколько нужно времени, чтобы Берлин обслюнявил человека с головы до пят?
Я приехал в Берлин на грузовике. Сзади, в кузове, – моя кровать, мои шмотки, мой письменный стол, мои диски. Впереди, за рулем, – мой отец. Он решил, что первый в жизни самостоятельный переезд надо пережить на все сто. Нужно всё сделать самому. Он взял напрокат машину. Чересчур огромную. На ней можно перевезти весь зоопарк «Хеллабрунн». Может быть, папа лишний раз хотел напомнить, что у него есть права на вождение грузовика. Дело было летом. В жару. Я до сих пор вижу зависшие у него на висках капельки пота.
Он сказал, что через две недели будет в Берлине и заедет ко мне. Через две недели. Он один из тех, кто всегда берет дело в свои руки. Клещи, дрель, клюшки, новогодние петарды… Собирается презентовать нам с ребятами стиральную машину. И сразу же ее подключить.
Если в жизни что-то идет не так, а он не может ничем помочь (так было, например, когда умер его младший брат), то он замирает и ведет себя тихо-тихо.
Генри говорит:
– Истощение – очень странная болезнь. Раньше я про нее даже не слышал. Человек просто ничего не ест. Все худеет и худеет, пока не помрет. Такая болезнь была у Кристины. Началось это, когда она жила одна в Брюсселе. Сначала было незаметно. Просто хорошенькая тоненькая девушка, каких много. Ее родители думали, что она придуривается. Потому что за столом она всегда тихонько ковырялась в тарелке. Когда приезжала домой, всегда привозила с собой бутылку соевого масла. Смазывала им сковородку, поджаривала крошечный кусочек индейки и отъедала от него чуть-чуть. Иногда шла в туалет и выплевывала даже это.
– А почему так бывает?
– Что-то связанное с психикой. Если не лечиться, то человек может умереть. Кристину положили в клинику в Баварии, там, где живет моя бабушка. Ее родители живут под Парижем и сначала даже не знали, что делать. В клинике она провела три месяца. А потом перебралась к моей бабушке. Кроме нас, она не знала в Германии никого. Но хотела остаться. Через пару недель она показала мне эту клинику. Мы ехали в поезде, стоял чудесный солнечный день, вода в Химзее блестела. Клиника потрясная, настоящая усадьба. На балконах герань. Террасы, парк. Мы ночевали в маленькой гостинице на одной кровати. Представь себе – мы с Кристиной на двуспальной кровати! Стоит ли говорить, что я всю ночь даже глаз не сомкнул. Считал ее вдохи и выдохи. Тело стало таким тяжелым, что даже грудная клетка отказывалась шевелиться. А вот сердце дышало. Утром за завтраком она рассказала мне про Йенса. Йенс был в клинике одновременно с ней. Он страдал не от истощения, а от обжорства. Тоже связано с психикой. Эта клиника вообще для людей с нарушениями питания, для ужасно худых и ужасно жирных. А еще для таких, которые нормально едят и нормально выглядят, но после каждой еды суют себе пальцы в рот, чтобы их вырвало. Называется булимия. Йенс жил в Мюнхене один. Изучал политологию и уже, как сказала Кристина, писал диплом.
Потом в один прекрасный день я познакомился и с Йенсом, в ресторане, где-то в Швабинге. У меня аж поджилки затряслись, когда я его увидел. Высоченный и при этом жирнющий. Круглое плоское приветливое лицо, выступающий подбородок, голубые глаза и короткие светлые волосы. Он сказал, что в клинике сбросил пятьдесят фунтов, а раньше был еще толще. Мне он сразу понравился. Мы договаривались встретиться в этом кафе. А Кристина еще не пришла. Йенс осторожно подошел к моему столику и спросил высоким, но сиплым голосом: «Ты Генри?»
Я кивнул. На нем была светло-коричневая кожаная куртка, рубашка навыпуск в красную и синюю клетку и светлые джинсы. Мы улыбнулись друг другу. Он снял куртку, повесил ее на стул и сел.
«Кто бы сомневался, что ты опять опоздаешь, счастье мое!» – сказал он появившейся Кристине. Они все время называли друг друга «солнышко», «зайчик», «мышка». И все потому, что им не нравились люди, употребляющие такие слова. Они пытались их передразнивать. Но постепенно и сами привыкли. Уже не чувствовалось, что они кого-то передразнивают. Как бы погано им ни было – все равно: они буквально тонули в «кошко-мышко-солнышках». И звучало это так же отвратительно, как у других. Если не хуже. А я все время задавал себе вопрос, что такого они нашли друг в друге. Он жирный – она стройная, он под два метра – она маленькая, все оборачивались на нее, потому что она была хороша. И на него тоже оборачивались, но не из-за его небесной красоты. И ничто не предвещало того, что мы трое окажемся в одной не очень счастливой упряжке.
Слышу, как скрипят тормоза. Поезд останавливается. Вокзал. Нет, не просто вокзал, а остров желтых огней. На одеяло падает свет. Почти уютно. Появилась какая-то защищенность. Если в моей жизни вообще еще остались уют и защищенность. Выходит всего один пассажир, вот он – двигается мимо окон. И поезд снова трогается.
Генри шуршит одеялом. Потом скребет ногой по матрацу, скрипит чем-то. Наверное, сейчас он поднимет голову. Голос его звучит четче и тверже и уже не так мрачно. Слова обращены не только к подушке. Слышно, как он трет ладонью наволочку, как будто ласкает собственную душу.
– Ну, в общем, в тот раз мы сидели втроем. Йенс пил колу и ел огромный чизбургер, который держал своими розовыми – нет, не ладонями – лопатами. Он сдавливал булку так сильно, что соус все время капал на тарелку. Кристина клевала какой-то салатик. Я прекрасно помню, как она клада на колени салфетку. Это было ужасно мило. Ее движения, руки, касающиеся ткани. И сама салфетка. Прямо на бедрах.
Йенс рассказывал, как раньше он проводил летние каникулы: «На летние каникулы я всегда ездил в санаторий на Балтийское море, чтобы сбросить вес. Каждый год. И каждый раз действительно худел. Килограммов на пятнадцать. Но эффекта никакого, потому что я тут же снова возвращался на исходные позиции. Из-за того, что много жрал. Пока я торчал в этом чертовом санатории, родители с сестрой все время путешествовали. По Австралии, например». Проглотив очередной кусок чизбургера, он продолжал: «Когда я родился, я уже весил больше десяти фунтов».
Кристина вытащила из лежавшей на столе пачки сигарету. Задула спичку и бросила ее в пепельницу. Йенс взял свой стакан и поднес его ко рту так близко, что ледышки застучали о зубы.
Я смотрел на входивших в ресторан парня и девушку. Они шли легкой походкой, взявшись за руки. Обоим лет по двадцать. Девушка подошла вслед за парнем к столу, буквально в двух шагах от нас. Он сел. Она немного подождала, а потом тоже скользнула на стул.
Она была замечательно хороша. Длинные светлые волосы, короткая черная юбка, облегающая белая кофточка. Между передними зубами – маленькое серебряное колечко. Парень был черноволосый, коротко стриженный и загорелый, возле губ – жесткие складки. Они не разглаживались, даже когда девушка хихикала и громко сообщала, что она буквально с ума сходит от радости. Что этот день, который они провели вместе, великолепен до безумия. Я запомнил эту парочку еще и потому, что в какой-то момент снова повернулся к Йенсу и понял, что он тоже их разглядывает. Тут я впервые заметил выражение его глаз. Потом я видел это выражение много раз. В таком взгляде людям просто нет места. Он долго таращился на парочку. А потом посмотрел прямо на меня и сказал: «Быть жирным – это довольно просто: все над тобой смеются, девушки тобой не интересуются, а собственный отец заявляет, что за каждый сброшенный фунт готов платить по сто марок. Другими словами – просто отпад». Он хотел сказать что-то еще, но тут подошел официант, чтобы забрать пустые тарелки. Когда он отошел, Йенс обратился к Кристине: «Ну а ты что скажешь, зайчонок? Что ты скажешь, а?» Кристина стряхнула пепел. «А что я должна сказать? Что у тебя крыша поехала?»
Знаешь, у нее легкий французский акцент. Настолько легкий, что большинство этого просто не замечают. «Ну уж нет, не увиливай. Мышонку явно есть что сказать. Насчет крыши, это ведь ты серьезно». Он улыбнулся. «Вот уж правда, – воскликнула Кристина, – у мышонка всегда найдется, что сказать. И насчет крыши, это я действительно серьезно». Ее глаза вызывающе заблестели.
Надо мной что-то промелькнуло. Я не сразу понял, что это болтается рука Генри. Он свесил ее со своей верхней полки. Смотрю в окно – там абсолютно ничего не разобрать.
– Знаешь, говорят, что нет ничего постоянного. Все течет, все проходит. Человек не может сохранить при себе что-то неизменным на своем долгом пути. И самое главное – человек ведь тоже не бесконечен. Люди из-за этого злятся. И часто говорят, что время должно остановиться.
Чтобы некоторые вещи никогда не исчезали. Чтобы оставались незыблемыми. Они никак не могут понять, что время должно идти. Ведь только движение времени может удовлетворить стремление к бесконечности, к вечности. Время должно идти. Предметы должно смывать волной. Чтобы о них можно было вспоминать. Чтобы они оживали в воспоминаниях. Тогда они останутся у человека во время его пути, может быть даже навсегда. Следовательно, возможно и то, что тогда мы сами тоже будем существовать бесконечно долго. Ты меня слушаешь? – Да.
– Вызывающий блеск ее глаз. Как ты думаешь, его тоже должно смыть волной?
Оона. Мои воспоминания об Ооне. Сколько нам было? Пять? Шесть? Семь? Восемь? Пока она не переехала? У нее были каштановые волосы до плеч. Нежное лицо. Изящные черты. Бледная кожа. Тонкие губы. Во всем облике что-то ранимое. Мама все время старалась ее чуточку принарядить и всегда перебарщивала. Когда я про нее вспоминаю, то вижу маленькие голубые бантики у нее в волосах. Я часто приходил к ней домой, мне хотелось играть вместе с ней маленькими пластмассовыми фигурками – уродцами, которых в то время можно было купить в любом магазине. Но родители не разрешали Ооне брать в руки такую гадость. Ее отец целыми днями торчал дома, потому что у него была какая-то болезнь, говорить о которой запрещалось. Он сидел на тахте в гостиной. А я тайком проносил уродцев под свитером и проходил мимо него, поднимаясь наверх, в комнату Ооны. Сегодня открытка от нее висит у меня на кухне в берлинской квартире. Приклеена скотчем к кафелю. На открытке – летний домик где-то в Швеции. Надпись на обратной стороне не видна, но я знаю ее наизусть: «Дорогой Пауль, извини, что долго не отвечала. Много путешествовала». Однажды я был в ее городе. Позвонил, зашел. Потом все время слал сообщения на мобильник. Но она так ни разу и не ответила.
Генри продолжает свой рассказ:
– Мы еще какое-то время сидели в том ресторане. Официант принес три коктейля и отошел. Кристина снова закурила. Она осторожно тыкала сигарету в пепельницу и играла с лежащим в ней пеплом. Йенс чуть съехал на стуле и опять таращился на чертову парочку. Я тоже на них посмотрел. Перед ними уже появилась какая-то еда – не помню, что они ели. В любом случае, девчонка спросила у парня, можно ли ей забрать лежащие на его тарелке оливки. Йенс уставился в какую-то точку на столе. Мой взгляд остановился на его мясистой шее, почти такой же толстой, как и его лицо.
Он сказал: «Все девицы бегают исключительно за абсолютными идиотами. Я знаю, что говорю штампами. Но этот штамп – правда. Девицы делают вид, что для них важны только сердце, нежность, ранимость, душа и прочая лабуда. Но это не так. В тысячу раз больше они ценят совсем другие вещи. Прикольный, красивый, танцует рок-н-ролл. И мужики тоже. С той лишь разницей, что девицы делают вид, что это не так. Это и есть самое противное. Совсем они не бедненькие, не беспомощные и вовсе не обделенные. По крайней мере те, которых я знаю. Они расчетливые и мерзкие». Йенс взялся за соломинку, на секунду закрыл глаза и сделал несколько глотков. Я наблюдал за тем, как официант прошел через зал, подошел к стойке и обслужил клиента. «И почему же, – продолжил Йенс спустя какое-то время, – почему девицы тянутся к этим хмырям? Да все из-за материнского инстинкта – защитницы! Если уж им действительно нужен кто-то, кого на самом деле окружают мерзость и гадость, то они должны западать на меня».
«А ты считаешь, что у тебя нет подружки из-за того, что никто не пытается защитить тебя грудью?» – спросила Кристина, презрительно приподняв брови. – «Давай не будем об этом. В таких как я девушки tie влюбляются». – «Если ты и дальше будешь так думать, тогда действительно ни одна не влюбится». Она сделала последнюю затяжку. Потом раздавила сигарету в пепельнице. Показалось, что на секунду глаза Йенса заволокло тоской. Но потом он снова улыбнулся: «Мне все равно. Не нужна мне никакая подружка. Сейчас мне гораздо приятнее съесть пару шоколадных пирожных с орехами в ванильном соусе. Они ведь есть в меню, а, Генри?» И он завертел головой в поисках официанта.
Не знаю, почему я решил изучать этнологию. Просто потому, что это звучит приятнее, чем все остальное. Сидя на лекциях, я слушал, например, как профессор рассуждает о взаимопроникновении культур где-нибудь в Океании, и думал, что меня это мало касается. А в эти минуты, в поезде, эта чепуха кажется и совсем далекой. Но сейчас хочется, чтобы она имела ко мне отношение. Хочется снова сидеть на лекции, смотреть на профессора в его льняной рубашке, наблюдать за тем, как он вкладывает в проектор кальку. И просто писать конспект.
Несколько минут царит тишина.
– Тебе не помешает, если я покурю в окно? – спрашивает наконец Генри.
– Нисколько.
Слышу, как он слезает по лесенке.
Проходит какое-то время, прежде чем я начинаю различать его в темноте. На нем только шорты. Мимо окна пролетает несколько огоньков. Генри выуживает из рюкзака пачку сигарет:
– Будешь?
– Да.
Ногами откидываю одеяло и вылезаю из постели. Он протягивает мне сигарету, я беру. Он делает шаг к окну, открывает его, повернув ручку вниз. В купе врывается холодный воздух. Генри зажигает мне спичку. В темноте появляется красная точка. Он тоже прикуривает. Бросает спичку в окно. Я подхожу к нему. Высовываем головы наружу.
– Знаешь, – говорит он, – Йенс любил Кристину. Мне кажется, что до этого он никого еще так не любил. Он делал для нее всё. Заезжал за ней, возил по делам. Ты только представь себе: если у нее было свидание с мужиком, она могла принять у Йенса душ, привести себя в порядок и все такое. А он на нее смотрел. А потом отвозил на свидание. Подозреваю, что она даже трахалась в его квартире. По крайней мере, когда его не было дома.
Мы втягиваем головы обратно в купе. Ледяная футболка холодит кожу. Лицо Генри прямо передо мной. Но глаз не видно. Внезапно мне подумалось, что он фанатик, просто псих.
– Проблема в том, что он никогда не говорил ей, что просто боготворит ее. Он вообще молчал о своей любви.
– А ты догадываешься, почему он ничего не говорил? А она-то? Она ведь должна была заметить!
Генри делает затяжку.
– Объяснить это я могу только одним. Они были безумно нужны друг другу и все время друг друга обманывали. Самым жестоким образом.
Он выбрасывает сигарету в ночь. Потом проскальзывает мимо меня к столику, открывает бутылку с водой и пьет. Едва отняв бутылку ото рта, говорит:
– А Йенс, видимо, ничего не боялся так сильно, как быть отвергнутым.
Он делает еще один глоток и ставит бутылку на столик.
– Видишь ли, если бы он попытался ее поцеловать, а она бы его оттолкнула, то он мог бы покончить с собой.
Некоторое время Генри молчит, затем продолжает:
– Кстати, он дважды пытался лишить себя жизни с помощью снотворного. И оба раза сначала звонил ей и наговаривал предсмертное сообщение на автоответчик.
Я тоже вышвыриваю окурок и закрываю окно. Стою и трясусь от холода – и ни одной мысли. Генри тоже молчит. Наконец спрашиваю:
– А она что?
– Сразу же неслась к нему на такси. У нее ведь есть ключ от его квартиры. Там он и лежал. На полу. Изо рта пена. Она вызывала «скорую» и ехала с ним в больницу. Вот тебе и «мышка-солнышко».
Мне кажется, что руки темноты хватают меня за внутренности.
– А после второго раза она долго кричала, что больше никогда не кинется его спасать. Но в принципе даже тогда они не поговорили о своих отношениях. Она заявила, что у него приступы депрессии. Но это и правда. Так бы все дальше и шло. Трагедия в том, что появился я.