Текст книги "Мой муж Сергей Есенин"
Автор книги: Айседора Дункан
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
13
Лунной ночью, сидя в театре Диониса, мы услышали звонкий голос мальчика, который пел с таким трогательным неземным оттенком, какой бывает только у детей. Скоро к нему присоединился второй, а затем и третий голос. Мальчики пели старинную греческую песню, и мы слушали точно заколдованные. «Так должны были петь мальчики в древнегреческом хоре», – заметил Раймонд.
На следующий вечер концерт повторился, на третий под влиянием щедро розданных драхм хор увеличился, и постепенно все афинские мальчики стали собираться в театре Диониса, чтобы петь нам при лунном свете. Наши юные певцы навели нас на мысль попытаться возродить прежний греческий хор. Мы каждый вечер устраивали конкурсы в театре Диониса, выдавая награды за самые древние греческие мелодии. Мы также заручились услугами профессора византийской музыки. В конце концов у нас составился хор из десяти мальчиков, обладавших самыми чудными голосами в Афинах. Молодой студент, тоже изучавший древнегреческий язык, помог нам разучить с хором «Взывающих» Эсхила. Хоры эти, вероятно, самые красивые из когда либо написанных. Один, особенно запечатлевшийся в моей памяти, описывает ужас дев, собравшихся вокруг алтаря Зевса, ища защиты от братьев-кровосмесителей, гнавшихся за ними через море.
Таким образом мы углубились в собственную работу: отдавались занятиям в Акрополе, наблюдали за постройкой Копаноса и принимали участие в хорах Эсхила. Удовлетворяясь редкими экскурсиями в соседние деревни, мы ничего большего не желали.
Сильнейшее впечатление произвело на нас чтение «Элевзинских мистерий». «Язык смертного не может разглашать эти тайны, но благословен тот, чьи глаза видели их; судьба его после смерти не будет походить на судьбу других людей!»
В один прекрасный день мы поехали в Элевзис, отстоявший на 13,5 миль от Афин. С голыми ногами, обутыми в одни сандалии, мы, танцуя, стали спускаться по белой пыльной дороге, которая ведет к морю мимо древних рощ Платона. Мы танцевали, а не шли, потому что хотели умилостивить богов. Мы миновали маленькую деревню Дафнис и часовню Хагиа Триас. В просвете между холмами мелькнули море и остров Саламис. Мы на минуту задержались, чтобы возобновить в памяти знаменитую битву при Саламисе, где греки разбили персов с Ксерксом во главе. Мы действительно танцевали всю дорогу и только раз остановились у маленькой христианской церкви, где греческий священник, который с растущим изумлением наблюдал за нашими танцами, пригласил нас зайти и попробовать его вина. В Элевзисе мы провели два дня и познакомились с его тайнами. На третий день мы возвратились в Афины, но не одни. Нас сопровождали тени любимых авторов: Эсхила, Еврипида, Софокла и Аристофана.
Нас больше не тянуло к странствиям. Мы попали в нашу Мекку, великую Элладу. С тех пор я отдалилась от первого чистого поклонения перед мудрой Афиной Палладой и во время последнего посещения Афин, сознаюсь, меньше интересовалась культом богини, чем лицом страдающего Христа в часовенке Дафниса. Но в те времена, в весну нашей жизни, Акрополь являлся для нас исключительным источником радости и вдохновения. Мы чувствовали себя слишком сильными и самоуверенными, чтобы понимать жалость.
Мы каждое утро поднимались на Пропилеи и скоро знали всю историю священного холма. Мы брали с собой книги и старались проследить судьбу каждого отдельного камня, изучая одновременно взгляды выдающихся археологов на происхождение и значение некоторых знаков и предсказаний. С помощью нашего студента мы из двухсот ободранных афинских уличных мальчишек выбрали десять, обладающих райскими голосами, и стали их обучать пению в хоре. В обрядах греческой церкви мы нашли строфы и антистрофы такой законченной гармонии, что были, по нашему мнению, гимнами Зевсу-Отцу, Громовержцу и Защитнику. Их, вероятно, заимствовали первые христиане и превратили в гимны Единому Богу. В афинской библиотеке мы нашли различные труды о старой греческой музыке, в которой обнаружили точно такие же созвучия и интервалы. Это открытие повергло нас в состояние лихорадочной восторженности.
Именно нам было суждено вернуть миру через две тысячи лет эти потерянные сокровища. Гостиница, в которой мы жили, любезно предоставила мне большую залу для занятий, где я работала каждый день. Я проводила часы, подбирая для хора «Взывающих» движения и жесты, навеянные ритмом музыки греческой церкви. Мы так углубились в нашу работу и настолько свято верили в свои теории, что не заметили комичности смешения различных религиозных выражений.
Тогда Афины, как и обычно, были охвачены революционным брожением. В данном случае революция основывалась на разнице во мнениях королевского дома и студенчества относительно того, какой язык должен быть принят на сцене: древний или новогреческий. Толпы студентов ходили по улицам с знаменами, требовавшими введения древнегреческого языка. В день нашего возвращения из Капаноса демонстранты окружили наш экипаж и приветствовали наши туники, приглашая присоединиться к их шествию, что мы охотно исполнили из любви к древней Элладе. После этой встречи студенты решили устроить представление в городском театре. Десять греческих мальчиков со студентами во главе, одетые в пестрые, свободно ниспадающие хитоны, пели на древнегреческом языке хоры Эсхила, а я танцевала, что вызвало бурю восторга среди студентов.
Когда король Георг услышал про манифестацию, он выразил пожелание, чтобы спектакль был повторен в Королевском театре. Но это представление в присутствии двора и иностранных посольств не вызвало такого пылкого энтузиазма, который царил в народном театре у студентов. Аплодисменты рук, затянутых в белые лайковые перчатки, не вдохновляли. Когда король Георг прошел за кулисы в мою уборную, чтобы пригласить посетить королеву в ее ложе, я тотчас заметила, что у них не было настоящей духовной любви к моему искусству и понимания его, хотя они и казались очень довольными. Балет всегда будет избранным видом танца для коронованных особ.
Все эти события произошли как раз тогда, когда я сделала печальное открытие, что наш счет в банке постепенно иссякает. Ночью, после представления в Королевском театре я не могла уснуть и на заре отправилась совершенно одна в Акрополь, где танцевала в театре Диониса, чувствуя, что это в последний раз. Затем поднялась на Пропилеи и остановилась перед Парфеноном. Внезапно мне показалось, что все мои мечты разлетелись, точно мыльный пузырь, и я ясно поняла, что мы только современные люди и всегда ими останемся. Чувства древних греков нам будут чужды, несмотря ни на что. Храм Афины, возвышавшийся передо мною, был воздвигнут для других времен и людей. Я была всего-навсего американкой с шотландской и ирландской кровью, которая, пожалуй, была ближе к краснокожим, чем к грекам. Дивный мираж одного года, проведенного в Элладе, вдруг рассеялся, звуки византийско-греческой музыки становились все слабее и слабее, и все покрывалось громкими аккордами смерти Изольды, звучавшими в моих ушах.
Три дня спустя, провожаемые восторженной толпой и плачущими родителями десяти греческих мальчиков, мы сели в венский поезд. На вокзале я завернулась в бело-голубой греческий флаг, а десять греческих мальчиков вместе с народом запели чудный греческий гимн. Когда я оглядываюсь на этот проведенный в Греции год, я нахожу действительно прекрасным это усилие перенестись на две тысячи лет назад к той красоте, которой, быть может, мы не поняли, как не понимают ее и другие.
Так мы покинули Элладу и утром приехали в Вену с хором греческих мальчиков и их византийским наставником.
14
Наша попытка возродить греческий хор и античные трагические танцы была, конечно, очень ценна, но совершенно неосуществима То, что я после материального успеха в Берлине и Будапеште не пожелала поехать в кругосветное турне и истратила заработанные деньги на то, чтобы воздвигнуть греческий храм и воскресить греческий хор, кажется мне теперь странным явлением.
Приехав в Вену, я показала изумленной австрийской публике хор «Взывающих» Эсхила, исполненный на сцене нашими греческими мальчиками в то время, как я танцевала. У Даная было пятьдесят дочерей; моей тонкой фигурой было трудно изобразить чувства пятидесяти дев, но я делала все, что могла, чувствуя множество в единстве.
Вена находилась лишь на расстоянии четырех часов езды от Будапешта, но поразительно, что год, проведенный близ Парфенона, меня совершенно отдалил от Будапешта, и я даже не удивлялась, что Ромео ни разу не потрудился проделать четырехчасовой путь и навестить меня, не считая, что он обязан это сделать. Вся моя энергия уходила на греческий хор, и чувству не оставалось никакого места. Говоря правду, я ни разу и не вспомнила о Ромео. Наоборот, все мои интересы в те времена были направлены на вопросы из области разума и удачно объединились в дружбе с человеком, который был прежде всего человеком ума Это был Герман Бар.
Несколько лет тому назад он видел мои танцы в Вене, в Kunstlerhaus'e перед артистами, и теперь, когда я вернулась в этот город с хором греческих мальчиков, он проявил большой интерес к моему делу и писал в венской Neue Presse замечательные критические статьи. Герману Бару было тогда приблизительно тридцать лет, и он выделялся благородными очертаниями головы и роскошными каштановыми волосами и бородой. Хотя он часто приходил ко мне в гостиницу «Бристоль» после представления и засиживался до зари, хотя я часто вставала с места и танцевала строфу за строфой греческого хора, чтобы иллюстрировать свои слова, наши отношения оставались чуждыми сентиментальности и чувственности, чему скептики, пожалуй, поверят с трудом. Но со времени моих будапештских переживаний в моих чувствах произошла такая революция, что я искренне думала, что навсегда покончила с любовью и что в будущем буду исключительно отдаваться искусству. Все это кажется мне сегодня очень странным, принимая во внимание, что я своим телосложением сильно напоминала Венеру Милосскую. После грубого пробуждения мои чувства вновь заснули, и вся жизнь сосредоточилась в искусстве.
Мое выступление в венском Карловском театре прошло с значительным успехом. Публика, вначале принимавшая «Хор Взывающих» из десяти греческих мальчиков довольно холодно, к концу представления, когда я танцевала «Голубой Дунай», приходила в неистовство. После спектакля я выступила с речью, в которой указала, что моей целью является возрождение духа древнегреческой трагедии. «Мы должны вновь влить жизнь в красоты греческого хора», – сказала я, – но публика продолжала кричать: «Нет, нет… Танцуй! Танцуй «Голубой Дунай»! Танцуй еще!» – и аплодировала без конца.
Мы покинули Вену, снова нагруженные золотом, и приехали в Мюнхен. Появление моего греческого хора в Мюнхене наделало много шума в кругах профессуры и интеллигенции. Знаменитый профессор Фуртванглер прочел лекцию о греческих гимнах, музыка к которым была теперь подобрана византийским священником.
Сильно волновались студенты, на которых большое впечатлении произвели наши греческие мальчики. Только я, изображая пятьдесят Данаид, не была вполне довольна и часто после окончания представления произносила речь, в которой указывала, что в действительности вместо меня должны танцевать пятьдесят дев, что мне очень грустно мое одиночество, но терпение, Geduld: я скоро организую школу и превращусь в пятьдесят kleine Madchen.
В Берлине успех греческого хора был значительно меньший, и хотя из Мюнхена для поднятия настроения прибыл известный профессор Корнелиус, берлинцы, как венцы, кричали: «Танцуйте лучше «Голубой Дунай» и оставьте греческий хор в покое!»
Тем временем сами маленькие греческие мальчики испытали на себе влияние непривычной среды. Дирекция гостиницы постоянно жаловалась на их дурные манеры и несдержанность. Они вечно требовали черного хлеба, спелых оливок и сырого луку. Если этих яств не находилось, они приходили в ярость и начинали швырять в кельнеров бифштексами или бросаться на них с ножами. В конце концов их выкинули из нескольких первоклассных гостиниц, и мне ничего не оставалось сделать, как расставить десять кроватей в гостиной моей собственной берлинской квартиры и поселить мальчиков у нас.
Считая их детьми, мы каждое утро торжественно наряжали их в древнегреческие одежды и сандалии и вели гулять в Тиргартен. Однажды Элизабет и я, выступая во главе нашей странной процессии, встретили императрицу верхом. Она была так возмущена и удивлена нашим видом, что на следующем перекрестке упала с лошади, так как добрая прусская лошадь, конечно, никогда не встречала ничего подобного и с испугу шарахнулась в сторону.
Эти очаровательные греческие дети оставались у нас только шесть месяцев. К этому времени мы сами стали замечать, что их божественные голоса начали фальшивить, приводя в изумление даже восторженную берлинскую публику. Я храбро продолжала изображать пятьдесят Данаид, взывающих перед алтарем Зевса, хотя задача эта была очень трудна, особенно когда мальчики сбивались с тона, а византийский профессор становился все рассеяннее и рассеяннее, точно оставил в Афинах свою любовь к византийской музыке. Он стал отсутствовать все чаще и продолжительнее. В довершение всего полицейские власти нам сообщили, что наши греческие юноши по ночам украдкой выпрыгивали из окна и как раз тогда, когда мы их считали благополучно спящими в постелях, пробирались в дешевые кафе и там встречались с самыми подозрительными представителями своей национальности, жившими в городе.
Со дня приезда в Берлин они утеряли наивное и чистое выражение детских лиц, которым они отличались во время вечерних концертов в театре Диониса, и выросли, по крайней мере, на полфута. Каждый вечер в театре «Хор Взывающих» все больше и больше смешивал тона и пел настолько плохо, что это уже нельзя было оправдать византийским происхождением Наконец после долгих совещаний мы отвели весь греческий хор в большой магазин Вертгейма, купили каждому по паре хороших готовых брюк, посадили их в экипажи, привезли на вокзал и, вручив билет второго класса, отправили в Афины, сердечно пожелав счастливого пути. После их отъезда мы отложили в долгий ящик возрождение древнегреческой музыки и вернулись к изучению Христофора Глюка, «Ифигении и Орфея».
С самого начала я понимала танец как выражение хорового начала. Так же как я пыталась изобразить публике горе дочерей Даная, так и теперь я танцевала в «Ифигении» девушек, играющих в золотой мяч на бархатистом песке, а позже печальных греческих изгнанников в Тавриде. Я так пылко надеялась создать когда-нибудь целый хор из танцовщиков и танцовщиц, что уже видела его в своем воображении, и мне мерещились в золотом сиянии огней рампы белые гибкие тела моих товарищей; меня окружали поднятые головы, мускулистые руки, вибрирующие торсы и быстрые ноги. В конце «Ифигении» девушки Тавриды танцуют вакхический танец радости по случаю спасения. Ореста Мне казалось, что их руки хватаются за меня, что я вижу колыхание влекущих меня маленьких тел, в то время как хоровод двигался все быстрее и безумнее. Когда я наконец упала в порыве радостного забвения, я увидела, что они упали точно «вином при звуках флейты опьянившись, стремясь к любви под сенью темных рощ».
Еженедельные приемы в нашем доме по улице Виктории стали центром артистических и литературных интересов. Тут велись ученые споры о танце как высшем виде искусства; ведь немцы относятся серьезно к каждому спору об искусстве и вкладывают в него всю свою душу. Мои танцы стали предметом бурных и пламенных пререканий. В газетах появлялись длиннейшие статьи, иногда приветствовавшие меня как вдохновительницу вновь открытой области искусства, иногда же выставляющие меня губительницей истинного классического танца, т. е балета. По возвращении из театра, где публика принимала меня точно в бреду, я до поздней ночи сидела в белой тунике со стаканом молока на столике подле меня над «Критикой чистого разума» Канта, где неизвестно каким образом черпала вдохновение для тех движений чистой красоты, которую искала.
Среди бывавших у нас артистов и писателей находился молодой человек, отличавшийся высоким лбом и проницательными глазами под стеклами очков. Он считал своим назначением знакомить меня с гением Ницше. «Только в Ницше, – говорил он, – найдете вы то полное откровение танца, которое ищете». Он приходил ко мне ежедневно и читал мне по-немецки «Заратустру», причем пояснял мне все непонятные слова и выражения. Обаяние философии Ницше захватило меня целиком, и часы, которые мне посвящал Карл Федерн, стали для меня настолько привлекательны, что я с большой неохотой поддалась уговорам своего импресарио и согласилась на ряд коротких гастролей в Гамбурге, Ганновере, Лейпциге и т. д., где меня ждали любопытные толпы народу и много тысяч марок. Триумфальная поездка по всему свету, которую мне предлагали, меня нисколько не манила. Я хотела учиться, продолжать свои розыски, создавать новые формы танца и еще неоткрытые движения, и мечта о собственной школе, которая меня преследовала с детства, охватывала меня все сильнее и сильнее. Эта страсть сидеть в ателье и учиться довела моего импресарио до полного отчаяния. Он беспрестанно уговаривал меня ехать гастролировать, ныл, показывая мне газеты, где говорилось, что в Лондоне и других местах копии моих занавесей, костюмов и танцев были пущены в ход, пользовались успехом и приветствовались как оригинальные. Но даже это на меня не действовало. Его отчаяние достигло предела, когда я в начале лета объявила, что хочу провести весь сезон в Байройте, чтобы там познакомиться с творчеством Вагнера у самого его источника. Это решение стало бесповоротным после того, как однажды меня посетила вдова Рихарда Вагнера.
Я никогда не встречала женщины, которая произвела бы на меня такое впечатление своим высоким умственным горением, как Козима Вагнер с ее величественной осанкой и высоким ростом, глазами редкой красоты, немного слишком выдающимся для женщины носом и лбом, излучавшим глубокую мысль. Она разбиралась в самых сложных философских вопросах и знала наизусть каждую фразу и ноту своего великого мужа. О моем искусстве она говорила в изысканно-теплых хвалебных выражениях, а затем перешла на Рихарда Вагнера и его отрицательный взгляд на балетную школу и костюмы, рассказала о том, как, по его мнению, должны были быть поставлены «Вакханалия» и «Танец цветочных дев» и о невозможности осуществления его мечты берлинской балетной труппой, приглашенной в Байройт на этот сезон. Затем она меня спросила, не соглашусь ли я выступить в «Тангейзере», но тут возникли затруднения. Мои взгляды не позволяли мне соприкасаться с балетом, так как каждое его движение оскорбляло мое чувство красоты, а создаваемые им воплощения казались механическими и вульгарными.
«Ах, почему еще не существует моей школы, – вскричала я в ответ на ее просьбу, – тогда я могла бы привести вам в Байройт толпу нимф, фаунов, сатиров и граций, о каких мечтал Вагнер. Но что я могу сделать одна? И все-таки я приеду и постараюсь дать хотя бы слабое подобие чудных, нежных, сладострастных движений Трех Граций, которых я уже вижу перед собой».
15
Я приехала в Байройт в чудный майский день и остановилась в гостинице «Черный орел». Одна из моих комнат была достаточно велика для работы, и в ней я поставила рояль. Ежедневно я получала приглашение пообедать, позавтракать или провести вечер в вилле «Ванфрид», где Козима Вагнер принимала с поистине царским радушием. Каждый день за завтраком было по меньшей мере пятнадцать человек гостей. За столом председательствовала фрау Козима, полная достоинства и такта. Среди гостей были самые выдающиеся люди Германии, художники и музыканты, а порой князья, герцогини и коронованные особы всех стран.
Могила Рихарда Вагнера находится в саду виллы «Ванфрид» и видна из окон библиотеки. После завтрака фрау Козима взяла меня под руку и мы пошли к могиле. Во время этой прогулки она беседовала со мной тоном нежной меланхолии и мистической надежды. Вечерами часто составлялись квартеты, причем участвовали исключительно виртуозы, в том числе грузный Ганс Рихтер, тонкий Карл Мук, любезный Моттель, Гумпержинк и Гейнрих Тоде. Каждый художник находил здесь радушный прием.
Я очень была горда, что меня в моей маленькой белой тунике допустили в блестящую плеяду выдающихся людей. Я стала изучать музыку «Тангейзера» – музыку, которая выражает все безумные сладострастные желания женщины, живущей разумом, так как в мозгу Тангейзера не прекращается вакханалия. Пещера Венеры с ее сатирами и нимфами является отражением того недоступного посторонним тайника, который представлял собой ум Вагнера, измученного постоянным стремлением дать выход своей чувственности, выход, который он нашел в полете собственной фантазии.
С утра до вечера я присутствовала на всех репетициях в красном кирпичном храме на холме в ожидании первого спектакля. «Тангейзер», «Кольцо», «Парсифаль» довели меня в конце концов до своего рода музыкального запоя. Для лучшего понимания музыки я выучила наизусть весь текст опер, и мысль моя была точно насыщена этими легендами, а все существо купалось в волнах вагнеровских мелодий. Я дошла до состояния, когда внешний мир кажется холодным, призрачным и мертвым, и театр был для меня единственной живой действительностью. Сегодня я лежала златокудрой Зиглиндой в объятиях своего брата Зигмунда, пока росла и трепетала чудная весенняя песнь… Завтра была Брунгильдой, оплакивающей свою потерянную божественную силу, а потом Кундри, выкрикивающей дикие проклятия. Но верх блаженства я испытала, когда моя дрожащая душа вознеслась к сияющему кубку Грааля. Какое колдовство! Теперь я действительно забыла мудрую, голубоглазую Афину Палладу и ее дивный храм на афинских холмах.
Гостиница «Черный орел» была неудобна и переполнена народом. Однажды во время прогулки в саду Эрмитажа, построенного сумасшедшим Людовиком Баварским, я набрела на старый каменный дом замечательной архитектуры. Это был древний охотничий павильон Маркграфа со старинными мраморными ступеньками, ведущими в поэтичный сад, и с большой, необыкновенно пропорциональной жилой комнатой. Все было страшно запущено; в павильоне уже около двадцати лет жила крестьянская семья, которой я предложила выехать за баснословную сумму, хотя бы только на лето. Потом позвала маляров и столяров, велела покрасить стены в нежный светло-зеленый цвет и наскоро съездила в Берлин, где заказала диваны, подушки, глубокие соломенные кресла и множество книг. И наконец наступил день, когда я поселилась в «Филипсруэ», как назывался охотничий домик. Позже, вместо того, чтобы звать его «Филипсруэ» – «Отдых Филиппа», я в мыслях окрестила его «Рай Генриха».
Я была одна в Байройте, так как мать и Элизабет проводили лето в Швейцарии, а Раймонд вернулся в свои любимые Афины, чтобы продолжать постройку Копаноса, и оттуда постоянно присылал мне телеграммы следующего содержания: «Рытье артезианского колодца подвигается. Дойдем до воды на будущей неделе. Вышли денег». Так продолжалось, пока расходы на Копаное не достигли таких размеров, что стали приводить меня в ужас.
Последние два года после пребывания в Будапеште я провела в полном целомудрии и нисколько этим не тяготилась. Дух и тело, каждая частица моего существа были захвачены восторгом сперва перед Грецией, а теперь перед Рихардом Вагнером. Сон мой был легок, и я просыпалась, напевая мотивы, слышанные накануне. Но любовь вновь должна была пробудиться во мне, хотя и в другой форме. А может быть, это был тот же Эрос, только под другой личиной?
Мой друг Мэри и я жили вдвоем в «Филипсруэ», а прислуга, лакей и кухарка, за отсутствием помещения жили в маленькой гостинице по соседству. Как-то ночью Мэри меня окликнула: «Я не хочу тебя пугать, Айседора, но подойди к окну. Тут, напротив, под деревом, ежедневно после полуночи стоит какой-то человек и не спускает глаз с твоего окна. Не вор ли это?»
Действительно, под деревом стоял невысокий, худощавый человек и глядел на мое окно. Я задрожала от страха, но внезапно показавшаяся луна осветила его лицо, и Мэри схватила меня за руку. Мы обе увидели восторженное лицо Генриха Тоде с глазами, устремленными вверх. Мы осторожно отошли от окна, и, признаюсь, нас, точно школьниц, охватил приступ неудержимого смеха – может быть, как реакция после первого испуга.
– Вот уже неделю дежурит он здесь по ночам, – прошептала Мэри.
Я попросила Мэри подождать, а сама накинула на рубашку пальто и побежала туда, где стоял Тоде.
– Милый, верный друг, – сказала я, – неужели ты меня так любишь?
– Да, да… – произнес он, заикаясь. – Ты – моя мечта, моя святая Клара.
Я еще тогда не знала, но позже он мне рассказал, что он как раз работал над своим вторым капитальным трудом, жизнью св. Франциска. Первое его произведение было посвящено жизни Микеланджело. Тоде, как все великие художники, жил своей работой. В ту минуту он чувствовал себя св.Франциском, а во мне видел св. Клару.
Я взяла его за руку и медленно повела вверх по лестнице, в дом. Он шел как во сне и смотрел на меня глазами, сиявшими молитвенным светом. Взглянув на него в ответ, мне показалось, что я отделяюсь от земли и вместе с ним иду по райским дорожкам, залитым ярким светом. Я еще никогда не испытывала такого острого любовного экстаза. Все мое существо преобразилось и словно наполнилось светом. Я не могу сказать, как долго продолжался этот взгляд, но после него я почувствовала слабость и головокружение. Я перестала что-либо сознавать и, охваченная невыразимым счастием, упала в его объятия. Когда я пришла в себя, его поразительные глаза все еще глядели в мои, а губы тихо шептали:
– Любовь меня окунула в блаженство.
Меня снова охватил неземной порыв, точно я плыла по облакам. Тоде ко мне склонился, целуя мои глаза и лоб. Но поцелуи эти не были поцелуями земной страсти. Хотя многие скептики откажутся этому верить, но Тоде ни в эту ночь, которую он провел у меня, оставаясь до зари, ни в последующие не подходил ко мне с земным вожделением. Он покорял меня одним лучезарным взором, от которого кругом все будто расплывалось, и дух мой на легких крыльях несся к горным высотам. Но яине желала ничего земного. Мои чувства, дремавшие уже два года, теперь вылились в духовный экстаз.
В Байройте начались репетиции. Я сидела с Тоде в темном театре и внимала первым аккордам вступления к «Парсифалю». Нервы мои были настолько натянуты, что каждое малейшее прикосновение его руки заставляло меня почти терять сознание и трепетать от острого и томительно-болезненного наслаждения. Мириады огненных вихрей проносились у меня в голове. Горло перехватывало такой радостью, что мне хотелось кричать. Часто его тонкая рука слегка прижималась к моим губам, чтобы заглушить стоны и вздохи, которые я не могла сдержать. Казалось, что каждый нерв моего тела дрожал как струна в безумном напряжении не то от радости, не то от отчаянного страдания, в напряжении, обычно длящемся в порывах любви лишь одну секунду. Я испытывала и радость, и страдание, и мне хотелось испускать крики, как Амфортас, безумствовать, как Кундри.
Каждый вечер Тоде приходил в «Филипсруэ», но никогда не пытался держать себя как любовник. Он никогда не пробовал раскрыть мою тунику, дотронуться до грудей или вообще тела, хотя и знал, что я каждым биением пульса готова ему отдаться. Под взглядом его глаз во мне просыпались ощущения, о существовании которых я даже не подозревала, ощущения, такие страшные и в то же время блаженные, что я часто теряла сознание, чувствуя, что удовольствие меня убивает, и приходила в себя только от блеска его удивительных глаз. Он так безраздельно владел моей душой, что мне иногда казалось верхом счастия смотреть ему в глаза и жаждать смерти. Тут не было, как в земной любви, ни удовлетворения, ни покоя, а постоянное бредовое состояние и жажда полного слияния.
Я совершенно потеряла аппетит и даже сон. Одна лишь музыка «Парсифаля» доводила меня до слез и, казалось, давала облегчение острой и страшной любовной лихорадке, которая меня мучила.
Духовная сила Генриха Тоде была так велика, что он мог каждую минуту вернуться от головокружительного счастия и диких порывов экстаза к области чистого разума. Часами слушая его блестящие речи об искусстве, я могла его сравнить только с одним человеком в мире – Габриэлем д`Аннунцио, на которого он отчасти походил и внешностью. Он тоже был маленького роста, обладая необыкновенными зелеными глазами и большим ртом.
Он ежедневно приносил мне части своей рукописи «Святого Франциска» и, по мере того как писал, читал вслух каждую главу. Он с начала до конца прочел мне вслух «Божественную комедию» Данте. Чтения затягивались на всю ночь, и часто он уходил из «Филипсруэ» только на заре, покачиваясь, словно пьяный, хотя не пил ничего, кроме чистой воды. Он был просто опьянен божественным огнем своего исключительного ума. Как-то, покидая утром «Филипсруэ», он испуганно схватил меня за руку и сказал: «Фрау Козима идет сюда по дороге!»
И действительно, в раннем свете утра показалась фрау Козима. Она была бледна и словно рассержена, что, однако, оказалось неверным. Накануне мы поспорили о моем толковании танца Трех Граций в «Вакханалии» «Тангейзера». Страдая в эту ночь бессонницей, фрау Козима стала разбирать бумаги Рихарда Вагнера и среди них нашла небольшую тетрадь с более подробным изложением его взгляда на «Вакханалию», чем взгляды, известные до сих пор.
Не в силах дождаться наступления дня, милая женщина пришла ко мне на заре, чтобы признать мою правоту. «Дорогое дитя, – сказала она, потрясенная и взволнованная, – должно быть, сам маэстро вдохновил вас. Взгляните сюда, вот его собственные записи – они всецело совпадают с тем, что вы постигли бессознательно. Теперь я не стану больше вмешиваться и вы будете совершенно свободны в вашем толковании танцев в Байройте».
Вероятно, у фрау Козимы мелькнула тогда мысль о возможности моего брака с Зигфридом для продолжения работы маэстро. Но Зигфрид, относясь ко мне с братской нежностью и дружбой, никогда не давал повода думать, что может меня полюбить. Что же касается меня, все мое существо было настолько поглощено неземной страстью Генриха Тоде, что я не сознавала в то время, какие выгоды мог мне дать такой союз.
Моя душа была подобна полю битвы, за обладание которым спорили Аполлон, Дионис, Христос, Ницше и Рихард Вагнер. В Байройте я металась между Граалем и Гротом Венеры, захваченная и влекомая стремительным потоком вагнеровской музыки. Несмотря на это, однажды во время завтрака на вилле Ванфрид я хладнокровно заявила: