Текст книги "20 лучших историй о животных"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Приедут во двор подводы, весь двор забьют, пройти негде. А Яшка с воза на воз перелетает. Вскочит лошади на спину – лошадь топчется, гривой трясёт, фыркает, а Яшка не спеша на другую перепрыгивает. Извозчики только смеются и удивляются:
– Смотри, какая сатана прыгает. Ишь ты! У-ух!
А Яшка – на мешки. Ищет щёлочки. Просунет лапку и щупает, что там. Нащупает, где подсолнухи, сидит и тут же на возу щёлкает. Бывало, что и орехи нащупает Яшка. Набьёт за щёки и во все четыре руки старается нагрести.
Но вот нашёлся у Якова враг. Да какой! Во дворе был кот. Ничей. Он жил при конторе, и все его кормили объедками. Он разжирел, стал большой, как собака. Злой был и царапучий.
И вот раз под вечер гулял Яшка по двору. Я его никак не мог дозваться домой. Вижу, вышел на двор котище и прыг на скамью, что стояла под деревом. Яшка, как увидел кота, – прямо к нему. Присел и идёт не спеша на четырёх лапах. Прямо к скамье и глаз с кота не спускает. Кот подобрал лапы, спину нагорбил, приготовился. А Яшка всё ближе ползёт. Кот глаза вытаращил, пятится. Яшка на скамью. Кот всё задом на другой край, к дереву. У меня сердце замерло. А Яков по скамье ползёт на кота. Кот уж в комок сжался, подобрался весь. И вдруг – прыг, да не на Яшку, а на дерево. Уцепился за ствол и глядит сверху на обезьянку. А Яшка всё тем же ходом к дереву. Кот поцарапался выше – привык на деревьях спасаться. А Яшка на дерево, и всё не спеша, целится на кота чёрными глазками. Кот выше, выше, влез на ветку и сел с самого краю. Смотрит, что Яшка будет делать. А Яков по той же ветке ползёт, и так уверенно, будто он сроду ничего другого не делал, а только котов ловил. Кот уж на самом краю, на тоненькой веточке еле держится, качается. А Яков ползёт и ползёт, цепко перебирая всеми четырьмя ручками. Вдруг кот прыг с самого верху на мостовую, встряхнулся и во весь дух прочь без оглядки. А Яшка с дерева ему вдогонку: «Йау, йау», – каким-то страшным, звериным голосом – я у него никогда такого не слышал.
Теперь уж Яков стал совсем царём во дворе. Дома он уж есть ничего не хотел, только пил чай с сахаром. И раз так на дворе изюму наелся, что еле-еле его отходили. Яшка стонал, на глазах слезы, и на всех капризно смотрел. Всем было сначала очень жалко Яшку, но когда он увидел, что с ним возятся, стал ломаться и разбрасывать руки, закидывать голову и подвывать на разные голоса. Решили его укутать и дать касторки. Пусть знает!
А касторка ему так понравилась, что он стал орать, чтобы ему ещё дали. Его запеленали и три дня не пускали на двор.
Яшка скоро поправился и стал рваться на двор. Я за него не боялся: поймать его никто не мог, и Яшка целыми днями прыгал по двору. Дома стало спокойнее, и мне меньше влетало за Яшку. А как настала осень, все в доме в один голос:
– Куда хочешь убирай свою обезьянку или сажай в клетку, а чтоб по всей квартире эта сатана не носилась.
То говорили, какая хорошенькая, а теперь, думаю, сатана стала. И как только началось ученье, я стал искать в классе, кому бы сплавить Яшку. Подыскал наконец товарища, отозвал в сторону и сказал:
– Хочешь, я тебе обезьянку подарю? Живую.
Не знаю уж, кому он потом Яшку сплавил. Но первое время, как не стало Яшки в доме, я видел, что все немного скучали, хоть признаваться и не хотели.
Про слона
Мы подходили на пароходе к Индии. Утром должны были прийти. Я сменился с вахты, устал и никак не мог заснуть: всё думал, как там будет. Вот как если б мне в детстве целый ящик игрушек принесли и только завтра можно его распаковать. Всё думал: вот утром сразу открою глаза – и индусы, чёрные, заходят вокруг, забормочут непонятно, не то что на картинке. Бананы прямо на кусте, город новый – всё зашевелится, заиграет. И слоны! Главное, слонов мне хотелось посмотреть. Всё не верилось, что они там не так, как в зоологическом, а запросто ходят, возят: по улице вдруг такая громада прёт!
Заснуть не мог, прямо ноги от нетерпения чесались. Ведь это, знаете, когда сушей едешь, совсем не то: видишь, как всё постепенно меняется. А тут две недели океан – вода и вода – и сразу новая страна. Как занавес в театре подняли.
Наутро затопали на палубе, загудели. Я бросился к иллюминатору, к окну, – готово: город белый на берегу стоит; порт, суда, около борта шлюпки; в них чёрные люди в белых чалмах – зубы блестят, кричат что-то; солнце светит со всей силы, жмёт, кажется, светом давит. Тут я как с ума сошёл, задохнулся прямо: как будто я – не я, и всё это сказка. Есть ничего с утра не хотел. Товарищи дорогие, я за вас по две вахты в море стоять буду – на берег отпустите скорей!
Выскочили вдвоём на берег. В порту, в городе всё бурлит, кипит, народ толчётся, а мы – как оголтелые и не знаем, что смотреть, и не идём, а будто нас что несёт (да и после моря по берегу всегда странно ходить). Смотрим трамвай. Сели в трамвай, сами толком не знаем, зачем едем, лишь бы дальше очумели прямо. Трамвай нас мчит, мы глазеем по сторонам и не заметили, как выехали на окраину. Дальше не идём. Вылезли. Дорога. Пошли по дороге. Придём куда-нибудь!
Тут мы немного успокоились и заметили, что здорово жарко. Солнце над самой маковкой стоит; тень от тебя не ложится, а вся тень под тобой: идёшь и тень свою топчешь.
Порядочно уже прошли, уж людей не стало встречаться, смотрим навстречу слон. С ним четверо ребят – бегут рядом по дороге. Я прямо глазам не поверил: в городе ни одного не видали, а тут запросто идёт по дороге. Мне казалось, что из зоологического вырвался. Слон нас увидел и остановился. Нам жутковато стало: больших при нём никого нет, ребята одни. А кто его знает, что у него на уме? Мотанёт раз хоботом – и готово.
А слон, наверно, про нас так думал: идут какие-то необыкновенные, неизвестные, – кто их знает? И стал. Сейчас хобот загнул крючком, мальчишка старший стал на крюк на этот, как на подножку, рукой за хобот придерживается, и слон его осторожно отправил себе на голову. Тот там уселся между ушами, как на столе. Потом слон тем же порядком отправил ещё двоих сразу, а четвёртый был маленький, лет четырёх, должно быть, – на нём только рубашонка была коротенькая, вроде лифчика. Слон ему подставляет хобот – иди, мол, садись. А он выкрутасы разные делает, хохочет, убегает. Старший кричит ему сверху, а он скачет и дразнит – не возьмёшь, мол. Слон не стал ждать, опустил хобот и пошёл – сделал вид, что он на его фокусы и смотреть не хочет. Идёт, хоботом мерно покачивает, а мальчишка вьётся около ног, кривляется. И как раз когда он ничего не ждал, слон вдруг хоботом – цап! Да так ловко! Поймал его за рубашонку сзади и подымает наверх осторожно. Тот руками, ногами, как жучок. Нет уж, никаких тебе! Поднял слон, осторожно отпустил себе на голову, а там ребята его приняли. Он там, на слоне, всё ещё воевать пробовал.
Мы поравнялись, идём стороной дороги, а слон – с другого боку и на нас внимательно и осторожно глядит. А ребята тоже на нас пялятся и шепчутся меж собой. Сидят, как на дому, на крыше.
«Вот, – думаю, – здорово: им нечего там бояться. Если б и тигр попался навстречу, слон тигра поймает, схватит хоботищем поперёк живота, сдавит, швырнёт выше дерева и, если на клыки не подцепит, всё равно будет ногами топтать, пока в лепёшку не растопчет».
А тут мальчишку взял, как козявку, двумя пальчиками: осторожно и бережно.
Слон прошёл мимо нас; смотрим, сворачивает с дороги и попёр в кусты. Кусты плотные, колючие, стеной растут. А он через них, как через бурьян только ветки похрустывают, – перелез и пошёл к лесу. Остановился около дерева, взял хоботом ветку и пригнул ребятам. Те сейчас же повскакали на ноги, схватились за ветку и что-то с неё обирают. А маленький подскакивает, старается тоже себе ухватить, возится, будто он не на слоне, а на земле стоит. Слон пустил ветку и другую пригнул. Опять та же история. Тут уж маленький совсем, видно, в роль вошёл: совсем залез на эту ветку, чтоб ему тоже досталось, и работает. Все кончили, слон пустил ветку, а маленький-то, смотрим, так и полетел с веткой. Ну, думаем, пропал – полетел теперь, как пуля, в лес. Бросились мы туда. Да нет, куда там! Не пролезть через кусты: колючие, и густые, и путаные. Смотрим, слон в листьях хоботом шарит. Нащупал этого маленького – он там, видно, обезьянкой уцепился, – достал его и посадил на место. Потом слон вышел на дорогу впереди нас и пошёл обратно.
Мы – за ним. Он идёт и по временам оглядывается, на нас косится: чего, мол, сзади идут какие-то?
Так мы за слоном пришли к дому. Вокруг плетень. Слон отворил хоботом калиточку и осторожно просунулся во двор; там ребят спустил на землю. Во дворе индуска на него начала кричать чего-то. Нас она сразу не заметила. А мы стоим, через плетень смотрим.
Индуска орёт на слона – слон нехотя повернулся и пошёл к колодцу. У колодца вырыты два столба, и между ними вьюшка: на ней верёвка намотана и ручка сбоку. Смотрим, слон взялся хоботом за ручку и стал вертеть; вертит, как будто пустую, вытащил – целая бадья там на верёвке, вёдер десять. Слон упёрся корнем хобота в ручку, чтобы не вертелась, изогнул хобот, подцепил бадью и, как кружку с водой, поставил на борт колодца. Баба набрала воды, ребят тоже заставила таскать – она как раз стирала. Слон опять бадью спустил и полную выкрутил наверх. Хозяйка опять его начала ругать. Слон пустил бадью в колодец, тряхнул ушами и пошёл прочь – не стал воду больше доставать, пошёл под навес. А там в углу двора на хлипких столбиках навес был устроен слону под него только-только подлезть. Сверху камыш накидан и какие-то листья длинные.
Тут как раз индус, сам хозяин. Увидал нас. Мы говорим – слона пришли смотреть. Хозяин немного знал по-английски. Спросил, кто мы; всё на мою русскую фуражку показывает. Я говорю – русские. А он и не знал, что такое русские.
– Не англичане?
– Нет, – говорю, – не англичане.
Он обрадовался, засмеялся, сразу другой стал; позвал к себе.
Я спрашиваю:
– Чего это слон не выходит?
– А это он, – говорит, – обиделся, и, значит, не зря. Теперь нипочём работать не станет, пока не отойдёт.
Смотрим, слон вышел из-под навеса, в калитку и прочь со двора. Думаем, теперь совсем уйдёт. А индус смеётся. Слон пошёл к дереву, оперся боком и ну тереться. Дерево здоровое – прямо всё ходуном ходит. Это он чешется так вот, как свинья об забор.
Почесался, набрал пыли в хобот и туда, где чесал, пылью, землёй как дунет! Раз, и ещё, и ещё… Это он прочищает, чтобы не заводилось ничего в складках: вся кожа у него твёрдая, как подошва, а в складках – потоньше, а в южных странах всяких насекомых кусачих масса.
Ведь смотрите, какой: об столбики в сарае не чешется, чтобы не развалить, осторожно даже пробирается туда, а чесаться ходит к дереву. Я говорю индусу:
– Какой он у тебя умный!
А он хохочет.
– Ну, – говорит, – если бы я полтораста лет прожил, не тому ещё выучился бы. А он, – показывает на слона, – моего деда нянчил.
Я глянул на слона – мне показалось, что не индус тут хозяин, а слон, слон тут самый главный.
Я спрашиваю:
– Старый он у тебя?
– Нет, – говорит, – ему полтораста лет, он в самой поре! Вон у меня слонёнок есть, его сын, – двадцать лет ему, совсем ребёнок. К сорока годам в силу только входить начинает. Вот погодите, придёт слониха, увидите: он маленький.
Пришла слониха, и с ней слонёнок – с лошадь величиной, без клыков; он за матерью, как жеребёнок, шёл.
Ребята индусовы бросились матери помогать, стали прыгать, куда-то собираться. Слон тоже пошёл; слониха и слонёнок – с ними. Индус объясняет, что на речку. Мы тоже с ребятами.
Они нас не дичились. Все пробовали говорить – они по-своему, мы по-русски – и хохотали всю дорогу. Маленький больше всех к нам приставал всё мою фуражку надевал и что-то кричал смешное – может быть, про нас.
Воздух в лесу пахучий, пряный, густой.
Шли лесом. Пришли к реке.
Не река, а поток – быстрый, так и мчит, так берег и гложет. К воде обрывчик в аршин. Слоны вошли в воду, взяли с собой слонёнка. Поставили, где ему по грудь вода, и стали его вдвоём мыть. Наберут со дна песку с водой в хобот и, как из кишки, его поливают. Здорово так – только брызги летят.
А ребята боятся в воду лезть – больно уж быстрое течение, унесёт. Скачут на берегу и давай в слона камешками кидать. Ему нипочём, он даже внимания не обращает – всё своего слонёнка моет. Потом, смотрю, набрал в хобот воды и вдруг как повернёт на мальчишек и одному прямо в пузо как дунет струёй – тот так и сел. Хохочет – заливается.
Слон опять своего мыть. А ребята ещё пуще камешками его донимать. Слон только ушами трясёт: не приставайте, мол, видите, некогда баловаться! И как раз когда мальчишки не ждали, думали – он водой на слонёнка дунет, он сразу хобот повернул да в них. Те рады, кувыркаются.
Слон вышел на берег; слонёнок ему хобот протянул, как руку. Слон заплёл свой хобот об его и помог ему на обрывчик вылезть.
Пошли все домой: трое слонов и четверо ребят.
На другой день я уж расспросил, где можно слонов поглядеть на работе.
На опушке леса, у речки, нагорожен целый город тёсаных брёвен: штабеля стоят, каждый вышиной с избу. Тут же стоял один слон. И сразу видно было, что он уж совсем старик: кожа на нём совсем обвисла и заскорузла, и хобот, как тряпка, болтается. Уши обгрызенные какие-то. Смотрю, из лесу идёт другой слон. В хоботе качается бревно – громадный брус обтёсанный. Пудов, должно быть, во сто. Носильщик грузно переваливается, подходит к старому слону. Старый подхватывает бревно с одного конца, а носильщик опускает бревно и перебирается хоботом в другой конец. Я смотрю: что же это они будут делать? А слоны вместе, как по команде, подняли бревно на хоботах вверх и аккуратно положили на штабель. Да так ровно и правильно, как плотник на постройке.
И ни одного человека около них.
Я потом узнал, что этот старый слон и есть главный артельщик: он уже состарился на этой работе.
Носильщик ушёл не спеша в лес, а старик повесил хобот, повернулся задом к штабелю и стал смотреть на реку, как будто хотел сказать: «Надоело мне это, и не глядел бы».
А из лесу идёт уже третий слон с бревном.
Мы туда, откуда выходили слоны.
Прямо стыдно рассказывать, что мы тут увидели. Слоны с лесных разработок таскали эти брёвна к речке. В одном месте у дороги – два дерева по бокам, да так, что слону с бревном не пройти. Слон дойдёт до этого места, опустит бревно на землю, подвернёт колени, подвернёт хобот и самым носом, самым корнем хобота толкает бревно вперёд. Земля, каменья летят, трёт и пашет бревно землю, а слон ползёт и пихает. Видно, как трудно ему на коленях ползти. Потом встанет, отдышится и не сразу за бревно берётся. Опять повернёт его поперёк дороги, опять на коленки. Положит хобот на землю и коленками накатывает бревно на хобот. Как хобот не раздавит! Глядь, снова уже встал и несёт. Качается, как грузный маятник, бревнище на хоботе.
Их было восемь – всех слонов-носильщиков, и каждому приходилось пихать бревно носом: люди не хотели спилить те два дерева, что стояли на дороге.
Нам неприятно стало смотреть, как тужится старик у штабеля, и жаль было слонов, что ползли на коленках. Мы недолго постояли и ушли.
Пудя
Теперь я большой, а тогда мы с сестрой были еще маленькие.
Вот раз приходит к отцу какой-то важный гражданин.
Страшно важный. Особенно шуба. Мы подглядывали в щелку, пока он в прихожей раздевался. Как распахнул шубу, а там желтый пушистый мех и по меху все хвостики, хвостики… Черноватенькие хвостики. Как будто из меха растут. Отец раскрыл в столовую двери:
– Пожалуйста, прошу.
Важный – весь в черном, и сапоги начищены. Прошел, и двери заперли.
Мы выкрались из своей комнаты, подошли на цыпочках к вешалке и гладим шубу. Щупаем хвостики. В это время приходит Яшка, соседний мальчишка, рыжий. Как был: в валенках вперся и в башлыке.
– Вы что делаете?
Таня держит хвостик и спрашивает тихо:
– А как по-твоему: растет так из меху хвостик или потом приделано?
А Рыжий орет как во дворе:
– А чего? Возьми да попробуй.
Таня говорит:
– Тише, дурак: там один важный пришел.
Рыжий не унимается:
– А что такое? Говорить нельзя? Я не ругаюсь.
С валенок снег не сбил и следит мокрым.
– Возьми да потяни, и будет видать. Дура какая! Видать бабу… Вот он так сейчас, – и Рыжий кивнул мне и мигнул лихо.
Я сказал:
– Ну да, баба, – и дернул за хвостик. Не очень сильно потянул: только начал. А хвостик – пак! и оторвался.
Танька ахнула и руки сложила. А Рыжий стал кричать:
– Оторвал! Оторвал!
Я стал совать скорей этот хвостик назад в мех: думал, как-нибудь да пристанет. Он упал и лег на пол. Такой пушистенький лежит. Я схватил его, и мы все побежали к нам в комнату. Танька говорит:
– Я пойду к маме, реветь буду, – ничего, может, и не будет.
Я говорю:
– Дура, не смей! Не говори. Никому не смей!
Рыжий смеется, проклятый. Я сую хвостик ему в руку:
– Возьми, возьми, ты же говорил…
Он руку отдернул:
– Что ж, что говорил! А рвал-то не я! Мне какое дело!
Потер варежкой нос – и к двери.
Я Таньке говорю:
– Не смей реветь, не смей! А то сейчас спрашивать начнут, и все пропало.
Она говорит и вот-вот заревет:
– Пойдем посмотрим, может быть, незаметно? Вдруг незаметно?
Я держал хвостик в кулаке. Мы пошли к вешалке. И вот все ровно-ровно идут хвостики, довольно густовато, а тут пропуск, пусто. Видно, сразу видно, что не хватает.
Я вдруг говорю:
– Я знаю: приклеим.
А клей у папы на письменном столе, и если будешь брать, то непременно спросят: зачем? А потом, там в кабинете сидит этот важный, и входить нельзя.
Танька говорит:
– Запрячем, лучше запрячем, только скорей! Подальше, в игрушки.
У Таньки были куклы, кукольные кроватки. Нет, туда нельзя. И я засунул хвостик в поломанный паровоз, в середину.
Мы взялись за кукол и очень примерно играли в гости, как будто бы на нас все время кто смотрит, а мы показываем, как мы хорошо играем.
В это время слышим голоса. Важный гудит басом. И вот уж они в прихожей, и горничная Фрося затопала мимо и говорит скоренько:
– Сейчас, сейчас шубу подам.
Мы так с куклами и замерли, еле руками шевелим.
Таня дрожит и бормочет за куклу:
– Здравствуйте! Как вы поживаете? Сколько вам лет? Как вы поживаете? Сколько вам лет?
Вдруг дверь к нам отворяется: отец распахнул.
– А вот это, – говорит, – мои сорванцы.
Важный стоит в дверях, черная борода круглая, мелким барашком, и улыбается толстым лицом:
– А, молодое поколение!
Ну, как все говорят.
А за ним стоит Фроська и держит шубу нараспашку. Отец нахмурился, мотнул нам головой. Танька сделала кривой реверанс, а я что было силы шаркнул ножкой.
– Играете? – сказал важный и вступил в комнату. Присел на корточки, взял куклу. И я вижу, в дверях дура Фроська стоит и растянула шубу, как будто нарочно распялила и показывает. И это пустое место без хвостика так и светит. Важный взял куклу и спрашивает:
– А эту барышню как же зовут?
Мы оба крикнули в один голос:
– Варя!
Важный засмеялся:
– Дружно живете.
И видит вдруг у Таньки слезы на глазах.
– Ничего, ничего, – говорит, – я не испорчу.
И скорей подал пальчиками куклу. Поднялся и потрепал Таню по спине. Он пошел прямо к шубе, но смотрел на отца и не глядя стал попадать в рукава. Запахнул шубу; Фроська подсовывает глубокие калоши.
Не может быть, чтобы отец не заметил. Но отец очень веселый вошел к нам и сказал смеясь:
– Зачем же конем таким?
И представил, как я шаркнул.
В этот день мы с Танькой про хвостик не говорили. Только когда пили вечером чай, то все переглядывались через стол, и оба знали, что про хвостик. Я даже раз, когда никто не глядел, обвел пальцем по скатерти, как будто хвостик. Танька видела и сейчас же уткнулась в чашку.
Потом мне стало весело. Я поймал Ребика, нашу собаку, зажал его хвост в кулак, чтоб из руки торчал только кончик, и показал Таньке. Она замахала руками и убежала.
На другой день, как проснулся, вспомнил сейчас же хвостик. И стало страшно: а ну как важный только для важности в гостях и не глядит даже на шубу, а дома-то небось каждый хвостик переглаживает? Даже, наверно, наизусть знает, сколько их счетом. Гладит и считает: раз, два, три, четыре… Вскочил с постели, подбежал к Таньке и шепчу ей под одеяло в самое ухо:
– Он, наверное, дома пересчитает хвостики и узнает. И пришлет сюда человека с письмом. А то сам приедет.
Танька вскочила и шепчет:
– Чего ж там считать, и так видно: вот какая пустота! – и обвела пальцем в воздухе большой круг.
Мы на весь день притихли и от каждого звонка прятались в детскую и у дверей слушали: кто это, не за хвостиком ли?
Несколько дней мы так боялись.
А потом я говорю Таньке:
– Давай посмотрим.
Как раз никого в квартире не было, кроме Фроськи. Заперли двери, и я тихонько вытянул из паровоза хвостик. Я и забыл, какой он хорошенький, пушистенький.
Таня положила его к себе на колени и гладит.
– Пудя какой, – говорит. – Это собачка кукольная.
И верно. Хвостик в паровозе загнулся, и совсем будто собачка свернулась и лежит с пушистым хвостом.
Мы сейчас же положили его на кукольный диван, примерили. Ну, замечательно!
Танька закричала:
– Брысь, брысь сейчас! Не место собакам на диване валяться! – и скинула Пудю. А я его Варьке на кровать.
А Танька:
– Кыш, кыш! Вон, Пудька! Блох напустишь…
Потом посадили Пудю Варьке на колени и любовались издали: совсем девочка с собачкой.
Я сейчас же сделал Пуде из тесемочки ошейник, и получилось совсем как мордочка. За ошейник привязали Пудю на веревочку и к Варькиной руке. И Варьку водили по полу гулять с собачкой.
Танька кричала:
– Пудька, тубо!
Я сказал, что склею из бумажек Пуде намордничек.
У нас была большая коробка от гильз. Сделали в ней дырку, Танька намостила тряпок, и туда посадили Пудю, как в будку. Когда папа позвонил, мы спрятали коробку в игрушки. Забросали всяким хламом. Приходил к нам Яшка Рыжий, и мы клали Пудю Ребику на спину и возили по комнате – играли в цирк. А раз, когда Рыжий уходил, он нарочно при всех стал в сенях чмокать и звать:
– Пудя! Пудька! – И хлопал себя по валенку.
Прибежал Ребик, а Яшка при папе нарочно кричит:
– Да не тебя, дурак, а Пудю. Пудька! Пудька!
Папа нахмурился:
– Какой еще Пудька там? – И осматривается.
Я сделал Яшке рожу, чтобы уходил. А он мигнул и язык высунул. Ушел все-таки.
Мы с Таней сговорились, что с таким доносчиком не будем играть и водиться не будем. Пусть придет – мы в своей комнате запремся и не пустим. Я забил сейчас же гвоздь в притолоку, чтобы завязывать веревкой ручку. Я завязал, а Таня попробовала из прихожей. Здорово держит. Потом Танька запиралась, а я ломился: никак не открыть. Как на замке. Радовались, ждали пусть только Рыжий придет.
Я Пуде ниточкой замотал около кончика, чтобы хвостик отделялся. Мы с Таней думали, как сделать ножки, – тогда совсем будет живой.
А Рыжий на другой же день пришел. Танька прибежала в комнату и шепотом кричит:
– Пришел, пришел!
Мы вдвоем дверь захлопнули, как из пушки, и сейчас же на веревочку.
Вот он идет… Толкнулся… Ага! Не тут-то было. Он опять.
– Эй, пустите, чего вы?
Мы нарочно молчим. Он давай кулаками дубасить в дверь:
– Отворяй, Танька!
И так стал орать, что пришла мама.
– Что у вас тут такое?
Рыжий говорит:
– Не пускают, черти!
– А коли черти, – говорит мама, – так зачем же ты к чертям ломишься?
– А мне и не их вовсе надо, – говорит Рыжий, – я Пудю хочу посмотреть.
– Что? – мама спрашивает. – Пудю? Какого такого?
Я стал скорей отматывать веревку и раскрыл дверь.
– Ничего, – кричу, – мама, это мы так играем! Мы в Пудю играем. У нас игра, мама, такая…
– Так орать-то на весь дом зачем? – И ушла.
Рыжий говорит:
– А, вы, дьяволы, вот как? Запираться? А я вот сейчас пойду всем расскажу, что вы хвостик оторвали. Человек пришел к отцу в гости. Может, даже по делу какому. Повесил шубу, как у людей, а они рвать, как собаки. Воры!
– А кто говорил: «Дерни, дерни»?
– Никто ничего и не говорил вовсе, а если каждый раз по хвостику да по хвостику, так всю шубу выщипаете.
Танька чуть не ревет.
– Тише, – говорит, – Яша, тише!
– Чего тише? – кричит Рыжий. – Чего мне тише? Я не вор. Пойду и скажу.
Я схватил его за рукав.
– Яша, – говорю, – я тебе паровоз дам. Это ничего, что крышка отстала. Он ходит полным ходом, ты же знаешь.
– Всякий хлам мне суешь, – заворчал Рыжий.
Но хорошо, что кричать-то перестал. Потом поднял с пола паровоз.
– Колесо, – говорит, – проволокой замотал и тычешь мне.
Посопел, посопел…
– С вагоном, – говорит, – возьму, а так – на черта мне этот лом!
Я ему в бумагу замотал и паровоз и вагон, и он сейчас же ушел через кухню, а в дверях обернулся и крикнул:
– Все равно скажу, хвостодёры!
Потом мы с Таней гладили Пудю и положили его спать с Варькой под одеяло. Танька говорит:
– Чтоб ему теплей было.
Я сказал Таньке, что Рыжий все равно обещал сказать. И мы все думали, как нам сделать. И вот что выдумали.
Самое лучшее попасть бы в такое время, когда папа будет веселый, после обеда, что ли. Положить Пудю на платочек на носовой, взять за четыре конца и войти в столовую каким-нибудь смешным вывертом. И петь что-нибудь смешное при этом. Как-нибудь:
Пудю несем,
Пахнем гусем.
И еще там что-нибудь.
Все засмеются, а мы еще больше запоем – и к папе. Папа: «Что это вы, дураки?» – и засмеется. А тут мы как-нибудь кривульно расскажем, и все сойдет. Папе, наверно, даже жалко будет отбирать от нас Пудю.
Или вот еще: на Ребика положим и вывезем. И тоже смешное будем петь. Рыжий придет ябедничать, а все уж и без него знают, и ничего не было. Запремся, как тогда, и пускай скандалит. Мама его за ухо выведет, вот и все.
Я еще в кровати думал, что я устрою Яшке Рыжему.
Утром мы все пили чай. Вдруг вбегает Ребик, рычит и что-то в зубах треплет.
Папа бросился к нему:
– Опять что-нибудь! Тубо, тубо! Дай сюда!
А я сразу понял – что, и в животе похолодело.
Папа держит замусоленный хвостик и, нахмурясь, говорит:
– Что это? Откуда такое?
Мама поспешила, взяла осторожно пальчиками. Ребик визжит, подскакивает, хочет схватить.
– Тубо! – крикнул папа и толкнул Ребика ногой. Поднесли к окну, и вдруг мама говорит:
– Это хвостик. Это от шубы.
Папа вдруг как будто задохнулся сразу и как крикнет:
– Это черт знает что такое!..
Я вздрогнул. А Танька всхлипнула – она с булкой во рту сидела. Папа затопал к Ребику.
– Эту собаку убить надо! Это дьявол какой-то!
Ребик под диван забился.
– Раз уж пришлось за штаны платить… Ах ты, дрянь эдакая! Теперь шубы, за шубы взялся!..
И папа вытянул за ошейник Ребика из-под дивана. Ребик выл и корчился. Знал, что сейчас будут бить. Танька стала реветь в голос. А отец кричит мне:
– Принеси ремень! Моментально!
Я бросился со стула, совался по комнатам.
– Моментально! – заорал отец на всю квартиру злым голосом. – Да свой сними, болван! Живо!
Я снял пояс и подал отцу. И папа стал изо всей силы драть ремнем Ребика. Танька выбежала. Папа тычет Ребика носом в хвостик – он на полу валялся – и бьет, бьет:
– Шубы рвать! Шубы рвать! Я те дам шубы рвать!
Я даже не слыхал, что еще там папа говорил, – так орал Ребик, будто с него с живого шкуру сдирают. Я думал, вот умрет сейчас. Фроська в дверях стояла, ахала.
Мама только вскрикивала:
– Оставь! Убьешь! Николай, убьешь! – Но сунуться боялась.
– Веревку! – крикнул папа. – Афросинья, веревку!
– Не надо, не надо, – говорит Фроська.
Папа как крикнет:
– Моментально!
Фроська бросилась и принесла бельевую веревку.
Я думал, что папа сейчас станет душить Ребика веревкой. Но папа потащил его к окну и привязал за ошейник к оконной задвижке. Потом поднял хвостик, привязал его за шнурок от штор и перекинул через оконную ручку.
– Пусть видит, дрянь, за что драли. Не кормить, не отвязывать.
Папа был весь красный и запыхался.
– Эту дрянь нельзя в доме держать. Собачникам отдам сегодня же! – И пошел мыть руки. Глянул на часы. – А, черт! Как я опоздал! – И побежал в прихожую.
Пудю Ребик всего заслюнявил, он был мокрый и взъерошенный, и как раз поперек живота туго перехватил его папа шнурком. Он висел вниз головой, потому что видно было сверху перехват хвостика, который я там намотал из ниток. Если б отец тогда хорошенько разглядел, так увидал бы все и догадался бы, что все это не без нас. Да и теперь все равно могут увидеть. Как станут важному назад отсылать хвостик, начнут его чистить – вдруг нитки. Откуда нитки? А уж Ребика все равно побили…
Я сказал Таньке, чтобы украла у мамы маленькие ногтяные ножнички, улучил время, влез на подоконник и тихонько ножничками обрезал нитки. Все-таки осталось вроде шейки, и я распушил там шерсть, чтоб ничего не было заметно.
Ребик подвывал, подрагивал и все лизал задние лапы. Мы с Танькой сели к нему на пол и все его ласкали. Танька приговаривает:
– Ребинька, миленький, били тебя! Бедная моя собака! – Стала реветь. И я потом заревел.
– Отдадут, – говорю, – собачникам. Папа сказал, что отдаст. На живодерню.
И представилось, как придет собачник, накинет Ребичке петлю на шею и потянет. Как ни упирайся, все равно потянет. А потом так, на петле, с размаху – брык в фургон со всей силы. А там на живодерне будут резать. Для чего-то там живых режут, мне говорили.
Потом мы у Фроськи выпросили мяса, – Танька под юбкой мимо мамы пронесла, – и скормили Ребику. А зачем ему есть? Ведь так только, все равно на живодерню.
И мы с Танькой говорили:
– Мы за тебя просить будем, мы на коленки станем и будем плакать, чтоб папа не отдавал.
И это все потому, что Танька выдумала к Варьке подложить Пудю. А Варькина кровать стояла на полу, в углу, на бумажном коврике. Вот Ребик и нанюхал Пудю.
Принесли мы ему пить. Он лакнул два раза и бросил. Танька заревела:
– Он чует, чует!
А я стал ей про живодерню рассказывать. Я сам не знал, а так прямо говорю:
– Двое держат, а один режет. – И показал на Ребике рукой, как режут.
Танька залилась.
– Я скажу, я скажу, что мы!.. Скажем… Хоть на коленки станем, а скажем.
И все ревет, ревет… Я сказал:
– Скажем, скажем. Только чтоб Ребика не отдавали. Не дадим.
И мы так схватились за Ребика, что он взвизгнул.
А время обеда приближалось, и вот уж скоро должен прийти папа со службы. Мама вернулась из города с покупками.
– Не сидите на грязном полу. И не возитесь с собакой – блох напустит.
Мы встали и уселись на подоконнике над Ребичкой и все смотрели на дверь в прихожую. Решили, как папа придет, сейчас же просить, а то потом не выйдет. Таньку послали мыть заплаканную морду. Она скоро: раз-два, и сейчас же прибежала и села на место. Я тихонько гладил Ребика ногой, а Танька не доставала. На стол уже накрыли, свет зажгли и шторы спустили. Только на нашем окне оставили: на шнурке папа повесил Пудю, и никто не смел тронуть.
Позвонили. Мы знали, что папа. У меня сердце забилось. Я говорю Таньке: