355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ася Лавруша » Шведский стол » Текст книги (страница 18)
Шведский стол
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:27

Текст книги "Шведский стол"


Автор книги: Ася Лавруша



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Ей лет пять, она уже что-то понимает. Мама и отец смеются, и она смеется вместе с ними. К папе приходят большие громкие люди с веселыми погремушками на одежде, они повторяют какое-то воронье слово «Кандагар», а папа говорит что-то про маму, а они ему про то, что Наташа – это просто его копия. Так хором и повторяют: «Копия, копия…»

А потом люди расходятся, и кто-то перед уходом подбрасывает ее к потолку. Папа обнимает маму и говорит, совсем как в сказке: «Поеду-ка я на охоту за окорочками, а то у нас опять в холодильнике пусто». – «Мы с тобой», – отвечает мама, и они садятся в большую красную машину, катаются по городу и громко поют песню про горную лаванду. Иногда к ним подсаживаются незнакомые дяди и тети, они везут их туда, куда те прикажут, и тогда поет одна Наташа – и все смеются, включая незнакомых дядь и теть. А машина у них очень хорошая и недорогая, папа ее так и называет: «копейка». Но она быстрая-быстрая, катится по улицам, как монетка по полу. А еще они покупают мороженое, она сама покупает, протягивая тете какую-то синюю бумажку. И они его едят, громко хохоча и пачкая одежду…

Потом что-то произошло. Наташа оказалась у бабушки, там было скучно. Еще там были вкусные пирожки, которые Наташа отказывалась есть. У мамы начались бесконечные выставки и вернисажи, она надолго уезжала. «Вернисажи» нравились Наташе больше, чем выставки – потому что «выставка» – это за дверь, из класса, а в слове «вернисаж» звучало обещание того, что мама вернется. Бабушка что-то читала ей вслух и говорила, что Наташа должна гордиться мамой. «У тебя очень талантливая мама, – говорила она. И после паузы продолжала – И добрый отец».

Однажды Наташа случайно услышала, как бабушка говорит кому-то по телефону:

– Он же ничего не хотел. Ничего не предпринимал. Институт кое-как закончил и все. Кто его знает, может, это у него контузия после войны… Конечно, хороший, добрый… Но добрый человек не профессия, жизнь на этом не построишь, далеко не уедешь. А Лизе нужен муж-движитель…

«Муж-движитель», – повторила Наташа и представила эскалатор в ДЛТ. Теперь, оказываясь в там, она всегда поднималась на верхние этажи пешком.

Как-то Наташа увидела отца на улице. Он ее не заметил, она пошла следом, села в метро и приехала за ним на последнюю станцию. Купив в киоске сигареты и пиво, отец вошел в подъезд неопрятного от разнородных балконов и лоджий блочного дома. Она позвонила в дверь на первом этаже.

При виде ее он очень удивился. Она прошла сначала в тесную прихожую, а потом в небольшую комнату с низким потолком. Вдоль одной стены стоял сервант – четырехугольный, невысокий, полированный с подслеповатыми стеклянными створками. Наташа подумала, что сервант похож на щелкунчика. Рядом с сервантом – мелкое жесткое кресло на непропорционально высоких ножках, которые разъезжались, как у новорожденного жеребенка. На кресле лежало бледно-зеленое хлопчатобумажное одеяло. Наташе казалось, что она помнит, как ее когда-то заворачивали в это одеяло.

Отец позвонил маме: «У меня Наташка. Ты приедешь или мне ее привезти?» Телефон был красный, у гантелеобразоной трубки откололся край, шнур запутался, а дырочки микрофона хотелось почистить спичкой. Отец посмотрел на Наташу с грустной улыбкой. Ей захотелось прижаться к нему крепко-крепко.

– Ты знаешь песню про горную лаванду? – спросила Наташа.

– Что-то такое… было… да, помню… – ответил он. – А почему ты спросила? Ты же тогда была слишком маленькой…

– Я была большой. И ездила с вами на охоту…

Очень быстро пришла мама и забрала Наташу.

Две следующие встречи отец пропустил. А на той, которая в конце концов состоялась, они увлеченно обсуждали новый сорт мороженого, который назывался «виноградный лед». Язык от него становился синим, как у покойника. Они над этим смеялись.

«Я неправильно подсчитала – шесть лет на двенадцать месяцев на два раза минус два прогула – равняется сто сорок два. Сегодня будет сто сорок три, а не сто сорок пять…»

«Как папа?» – спросит позже вечером мама. «Хорошо», – ответит Наташа. И немедленно позвонит Владьке. Он придет, и она устроит ему легкий скандал из ничего.

Полет

Я приехала на вокзал. Мне предстояло ехать из Харькова в город в уборе двойного имени – в платье верхнем, сановном, покроя бального, пышного, с турнюрами и жабо. Этот наряд совсем недавно извлекли из дубового, охрипшей медью битого сундука, уцелевшего в коммуналке у случайной старушки с волосами цвета цветущей черемухи. Она хранила его на всякий случай – вместе с письмами и фотографиями, защищая свою память от моли сухой горьковатой лавандой. Впрочем, годы все же истощили нежную ткань, и сквозь худые швы, одинаково презирая и сексапил, и смущение, проступает платье нижнее – вполне еще крепкое, гладковыглаженное, полотняное, льняными нитками шитое дезабилье передовой ткачихи.

Я училась в городе в то время, когда его переодевали и, пронаблюдав акт смены одежды в всей его интимности, решила, что отныне могу считать город своей родиной. Хотя на самом деле родила меня неопрятная, вся в цветных ленточках Украина.

Как и везде, Харьковский вокзал был самым лязгающим местом в городе. Здесь «подползали поезда лизать поэзии мозолистые руки…» Впрочем, к поэзии относился, пожалуй, лишь шорох подсолнечной шелухи на перроне, беззастенчиво косивший под палую листву. Остальное было весьма прозаичным.

Худой человек в темно-синей униформе купил сосиску у круглой тети в грязном белом халате. Покупатель был похож на замусленный химический карандаш, продавщица – на сдобную, в серой наволочке подушку из поезда, обманчиво уютную, но с обязательным острозубым насекомым внутри.

Откуда-то с юга неспешно подкатил поезд. Остановился со вкусом, так, словно никуда и никогда больше ехать не собирался, хотя станция была транзитной. Где-то на багажных антресолях и на полу под полками возмущенно звякнули банки. Осенью полные банки едут на север. А весной северяне везут их пустыми к своим южным родственникам. «Получается такое сезонное перемещение энергии», – глубокомысленно подумала я, но развить идею не удалось – проводник сердито прикрикнул, велев поторапливаться, и мое философическое настроение, бросившись в облако броуновской суеты на перроне, растворилось в нем без следа. Большая и как бы вырезанная в декорации дверь пропустила меня в вагон.

На транзитные поезда билеты, как известно, продаются без мест, но народу было немного. Я нашла купе с тремя пассажирами, пообещавшими выйти через пару часов на неубедительной, но задиристой российско-украинской границе в Белгороде. Мне даже заранее уступили нижнюю полку, я устроилась и раскрыла книжку.

Рассказ назывался «Полет». Автор приехал в аэропорт, ему предстояло лететь из Одессы в Москву. Он сидел в буфете на диване, где-то рядом возвышалась гора арбузов зеленой кружевной окраски. Я огляделась по сторонам в поисках какого-нибудь знака. Из-под столика ответно звякнула мирная, но отчасти нетрезвая компания пустых пивных бутылок. Нужного зеленого цвета, с пенным кружевом, осевшим на дно и превратившимся в нижнюю юбку из школьного воротничка-стоечки.

В купе заглянула женщина, чем-то похожая на мою бывшую школьную учительницу по украинскому языку. У нее были выпуклые зеленые глаза и большой рот, и поэтому вся школа называла ее «Жабой». Хотя – если мне не врет воспоминание – она скорее была похожа на растолстевшую Софи Лорен. Жаба-Лорен по-украински говорила не только на уроках, что на востоке застойной Украины считалось признаком отсталости и социально эвакуировало Жабу в гетто, где даже «негры преклонных годов» уже не жили. А еще она проявляла публичную слабость и иногда начинала жалобно нас корить:

– Ну за шо вы мэнэ жабою называетэ? Я ж нэ квакаю, нэ плыгаю….

Наверное, ей казалось, что капли той обиды, которую она кипятила в своем зеленом глазу, оросят наши черствые души влагой сострадания. Но тогдашние пионеры сострадали только Зите, Гите и Штирлицу.

В предкомсомольском возрасте мне очень хотелось быть похожей на мультипликационную редакцию киплинговской Багиры. Для конгруэнтности образа я томно растягивала слова и распускала волосы, как-то там их даже начесывая. А Жаба мне говорила:

– Ну шо, знов та дивчына пателькамы зависылася? Быстро! Чуешь? Быстро иды до цирульныка! Або маты в школу зовы!..

Чувством юмора «Багира» еще не вооружилась и страдала от этой бесцеремонности бесконечно. К тому же самой себе она казалась безумно привлекательной, хоть и была на самом деле скорее похожа на Маугли…

Теперь же с приветом от Жабы в дверях купе стояла женщина и, по-украински смягчая слова, просила у меня позволения «на минуточку» оставить в купе «сумочку». Конечно, я ей позволила. И уже через минуту страшно веселилась, потому что женщина оказалась офеней, а «сумочка» – баулом на пару кубов, набитым какими-то халатами и полотенцами, которые мне тут же и предложено было приобрести. Покупать я ничего не стала, но тетя не расстроилась, заявив:

– Ну тогда ты просто посиди здесь, деточка, вещи покарауль! – и направилась с образцами товара в соседнее купе.

– Возьмите халатик, недорого, – донеслось из-за стены. – В магазине в два раза дороже! Это же чистый хлопок, бархат на хлопковой основе. И стирается хорошо, и не линяет! И цвета, смотрите, какие яркие! – А потом немного тише: – Видели в моем купе девушку? Такую симпатичную, модную девушку видели? Так вот, она такой халатик только что у меня купила!

Где-то в дебрях моей души стоит бамбуковая хижина, в которой, давно привыкнув друг к другу, но беспрерывно ссорясь, живут Багира и Маугли. И в момент торжества справедливости – когда Жаба наконец по достоинству оценила мою привлекательность – они почувствовали вдруг острую взаимную симпатию и отправились на ближайшую пальму испить кокосового молока…

Я снова раскрыла книгу. Там, за стеклом иллюминатора, совершались круговращательные движения и какие-то начинающиеся и незавершающиеся повороты огромных пространств. За моим окном бежал смычок авторской строчки, озвучивая каждую мелочь, превращая мелочи в головастые, на тонких высоких ножках ноты, заворачивая мелочи в изящные скрипичные ключи. А солнце, сердито встряхивая истеричное бельецо, развешенное вдоль дороги всякими станционными смотрителями, зависало на зыбких проводах до слез пронзительными длиннотами.

В купе налетело так много теней, что мне не удалось удержать при себе сознание, и оно унеслось в уютный мягкого ритма сон с незаметной, как у хорошего романа, протяженностью.

Проснувшись, я обнаружила, что в купе никого нет. Но уже в следующую минуту на третьей багажной полке что-то подозрительно зашевелилось, а еще через мгновение сверху свесились две ноги и показался молодой человек лет шестнадцати. Выражение лица у него было осматривающее. Он спустил вниз дорожную сумку, задиристо сказал мне: «Драсте!», расположился на соседней нижней полке, достал из сумки два яйца, хлеб и с каким-то воровским звуком «пссыы» открыл бутылку пива.

– Хочешь? – без церемоний спросил у меня попутчик.

– Не хочу! – ответила я с интонацией фифы.

В это время дверь открылась и проводник, вдохнув в купе наваристый украинский борщ с чесночными пампушками, быстро произнес:

– Хлопчик, ховайся!

«Хлопчик», послушно бросив еду и пиво, снова полез на багажную полку. Проводник вышел. А через несколько минут он, как фрейлина, чинный и предупредительный, сопровождал шествовавшего по вагону проверяющего. У моего купе они остановились. Восполняя недостаточную выразительность сцены с ревизором, по псевдомрамору пластика покатилось, на пол упало и там разбилось несъеденное хлопчиково яйцо, зацепившееся за хвостик случайности-мышки…

Неразоблаченный безбилетник слез вниз, допил свое пиво и сообщил мне по-украински, что пошел искать приключения: «я пишов шукать прыгоды» – а меня попросил присмотреть за его вещами, чему я обрадовалась в надежде, что никто больше в купе не подсядет, и оставшийся путь я проеду в мечтательном одиночестве.

В окне стремительно неслись поля навстречу. Луна то и дело ныряла в облачные пучины за окатными жемчугами звезд. Фонари ныряльщицу дразнили, окатными жемчугами нахально притворяясь.

Совсем поздно, уже заполночь, когда пробегавшие мимо деревья ожили и обзавелись руками, ногами, головами, в моем купе появился дед. Такой – сразу стало понятно – живописный, но ядовитый пенек, элитное жилье мухоморов. Уселся на место хлопчика и, показав на его сумку, спросил:

– Это ваши вещи?

– Нет, – ответила я, – это не мои вещи.

– Нет, это ваши вещи, я точно знаю, я давно за вами наблюдаю и видел, что больше здесь никого нет! Так что вы, давайте-ка, убирайте ваши вещи, мы сейчас сюда переедем!

– С какой такой стати?

– С такой стати, – ответил дед, сощурив глазки, – что вы здесь одна едете, а мы там вчетвером и еще дите малое! Так что хотите вы или нет, но мы сюда переселяемся! Давайте сами убирайте ваши вещи! А то я их выброшу!

– Это вещи моего мужа. А он, между прочим, бандит и сейчас на деле! Так что если вы к ним прикоснетесь, он вас потом зарежет, и ничего ему за это не будет, потому что он в законе! – сказала я равнодушно. Дед, в общем, не испугался, но повел себя немного осторожнее:

– Ну тогда мы на верхние полки ляжем. Там никто не едет и ничьих вещей нету… – и не дожидаясь моей реакции, начал что-то наверху устраивать.

Я уже собралась было произнести что-нибудь едкое, но тут в купе заглянула замечательная темноволосая и черноглазая девочка в пышном и совершенно не подходящем для дороги платье с длинной юбкой. Почти та самая цыганская девочка величиной с веник.

– Аа, вот где теперь будут ехать мои вторые люди, – произнес «веник».

– А твои «вторые люди» – это кто? – не удержалась я.

– Вторые люди – это дед Степан и дядя Резо, – с терпеливой неторопливостью объяснил «веник» и на всякий случай добавил: – А первые – это мама и папа…

В дверях появился черный мохнатый, со скорпионьим колоритом Резо, а где-то на заднем плане возникла мама Степановна и папа-с-Резо-ксерокс.

Словом, мелкокалиберная злость, которой я собиралась в них стрелять, как-то растворилась, всерьез я на них не сердилась, но крови решила попить. Время было позднее, дед с Резо явно хотели спать. Вот только свет, который я не гасила, и дверь, которую не закрывала, им мешали – они ворочались на своих верхних полках, а я злорадствовала и намеревалась всю ночь читать.

Но через час-другой колесному ритму все же удалось заморочить мне голову, я уснула. Сколько проспала, не знаю, но проснулась в трубе нетолченой – кто-то кого-то колотил и громко кричал при этом:

– Гэть звидсиля, гадына, ползуча! Шо ж вы, пассажиры, двэри нэ зачиняетэ, га? Тут же бомжи ходять! А як що вин маньяк, га? Хиба ж так можно? – орал проводник, выталкивая какое-то оловянное существо со стоптанным лицом.

Дед, обозначивший свое пробуждение глухим ударом головы о полку, моментально сориентировался:

– Товарищ проводник! Товарищ проводник! Это она, та, которая внизу. Она с бандитами связана, я точно знаю! Я даже хотел заранее заявить, но потом решил сам посмотреть, как оно пойдет. Примите меры, товарищ проводник! Зовите милицию! Я могу и свидетельские показания дать, если понадобится! Я сразу заметил, что здесь что-то нечисто…

Но проводнику было некогда. Крякнув: «От сучи диты», он ловким движением закрыл дверь, опустив на ней предохранитель, и побежал за бомжом, который мчался по вагону за абсолютом свободы, выбивая салюты голыми пятками и развивая неслыханную для бомжей скорость. Наверное, это вообще был никакой не бомж, а леший из подмосковного леса…

Дед, замедляя темп, продолжал что-то говорить про стражу и гражданский долг и про то, что собирался предупредить всех заранее…

«Герой», – подумала я и снова уснула, оказавшись совсем в другом времени – среди белых одежд инициации тридцатых годов, среди юношей с открытыми взглядами и крепких девушек, носивших красные косынки и спортивные блузы в скользкую шелковую полоску, среди знамен и горных рек демонстраций под раскатистым камнепадом коммунистических лозунгов… А потом во сне появился человек в черной шинели с красными погонами, который громко закричал: «Караул! Караул!»

Я открыла глаза.

– Караул! Спасите! На помощь! – голосил дед, а дверь купе при этом кто-то пытался открыть снаружи. – Караул! – не унимался «герой».

– Та вы шо, диду, сказылися, чи шо? – недоумевал за дверью «хлопчик-ховайся», вернувшийся после своих «прыгод», а молчаливый Резо со своей полки сонно, но глубокомысленно произнес:

– Стэпан Василиевич! Тот первий бил жюлик, а этот – пассажир…

– Как доехала? – спросил меня на перроне муж.

– С ветерком, – ответила я. А пробегавшая мимо рыжая привокзальная дворняга на это весьма скептически вильнула хвостом.

Цепь

2000-ый год прошел очень быстро – прокатился на своих нулях, как на колесах. Казалось, за годом не успевали его времена. Лето так в такт и не попало. Теперь запаздывала неповоротливая в своей толстой шубе зима. И, воспользовавшись ее медлительностью, на декабрь нахально покушались демисезоны – осень заставляла первый зимний месяц плакать, а весна мыла ему небо. И только в самых последних числах, понимая, что на новогодних праздниках им не место, они обе наконец-таки опомнились и уступили время первому и осторожному снегу.

В опрятной двухкомнатной коммуналке на улице Рубинштейна две пожилые женщины готовились к встрече Нового года. Шестидесятилетняя Вера Федоровна нарядила в мишуру елочную ветку, поставленную в невысокую немного мутную вазу из крепкого советского хрусталя. Погладила блузку и проверила, что все в порядке с черным костюмом джерси, который она собиралась надеть на концерт. Попасть в филармонию 31-го декабря – это был рай. Билет в рай ей подарила племянница Ирочка. Забежала сегодня с утра на минуту – вручила его и еще небольшой узкий пакет: «Теть Вер, это вам. Вам понравится, я еще в сентябре с Мальты привезла, специально для вашего новогоднего концерта хранила». Вера Федоровна открыла пакет и обомлела…

Соседка Веры Федоровны, семидесятипятилетняя Лидия Алексеевна сидела за круглым столом, покрытым некогда тяжелой скатертью – на темной немного шершавой основе цветы и листья, гладко шитые желтым шелком, и такая же бахрома по краю. За много лет почти вся растительность на скатерти увяла, истончилась, но шелковую бахрому по-прежнему хотелось заплести в косички. Лидия Алексеевна считала деньги и раскладывала их по конвертам с именами внука и внучки. А еще то и дело поглядывала на часы, чтобы не пропустить концерт Людмилы Сенчиной по одиннадцатому и последнюю серию «Истории любви» по шестому.

В эту квартиру они въехали одновременно лет тридцать тому назад. Старый, начала века дом после капремонта передали НИИ полупроводников, в котором тогда работали Вера Федоровна и ее муж Михаил. Лидия Алексеевна сидела за кассой в Елисеевском, а ее супруг Григорий Назарович служил в ГАИ, сотрудникам ГАИ давали площадь в ведомственных домах. Вот так они и оказались соседями.

В обеих семьях было по одному сыну, но, несмотря на общую территорию, и жены, и мужья, и дети всегда держались друг от друга на расстоянии. Наверное, потому, что между ними было почти поколение. А еще потому, что Вера Федоровна в глубине души была уверена, что соседи не вполне их круга – хоть внешне она старалась эту уверенность не проявлять. Лидия Алексеевна же порой вполне открыто стремилась занять главенствующее положение – в гастрономе номер один кассовые кабины стояли на возвышении, и она привыкла смотреть на людей свысока.

Лидия Алексеевна стать имела достойную, волосы укладывала в кичку, а губы красила бантиком. Она очень любила, когда муж – обязательно в форме – приходил в магазин к закрытию, и они под ручку возвращались к себе по Невскому. Дома она часто покрикивала на своих, а иногда пыталась заодно воспитывать сына Веры Федоровны Витьку, отчего та начинала немедленно раздражаться. Лидию Алексеевну ее раздражение раззадоривало, она впадала в настоящий нравоучительный раж и ждала мгновения, когда в глазах соседки зажгутся красные лампочки настоящей злости. Дождавшись, с невинным видом поворачивала русло тирады в сторону собственного взрослого сына Валентина – на него можно было кричать по праву, да и повод всегда находился.

Вера Федоровна, невысокая худощавая короткостриженная шатенка в очках, плохо себя чувствовала, если в доме кричали. А сосед и вообще порой приводил ее в ужас. У нее была заветная мечта – научиться водить автомобиль. Лейтенант ГАИ Григорий Назарович всегда крайне издевательски высказывался о женщинах за рулем, а, выпив, мог даже назвать их засранками. Случайно услышав что-нибудь подобное из комнаты соседей, Вера Федоровна в изнеможении опускалась на стул, ставила на стол руку с раскрытой ладонью и отчаянно бросалась себе в ладонь собственным лбом. Рядом присаживался муж Миша, поглаживал ее по плечу и говорил: «Ничего-ничего, это же коммунальная квартира, бывает хуже. Бывает, что у людей соседи – алкоголики!..» Витька тут же с готовностью вставлял: «А у нас тоже алкоголики! Валентин вчера пьяный домой пришел, я слышал, как они на него ночью орали!» Валентин дразнил Витьку и подолгу болтал по телефону с девушками. Разумеется, Витька его недолюбливал.

А вообще-то – по сравнению с другими квартирами – жили они действительно мирно. До громогласных скандалов, или – упаси боже! – драк не доходило никогда.

Чаще всего все их более или менее продолжительные конфликты разражались из-за ванной комнаты. Она была заколдованной. Ведь никто из них не любил часами плескаться в воде – а ванная почему-то всегда была занята. Все они, включая ребят, были экономны и дисциплинированны по части быта – а в ванной почему-то всегда горел свет. Ну и самое страшное – соседское белье там всегда сохло дольше собственного!

Квартира их располагалась в бельетаже. В подвале прямо под ванной комнатой находился общедомовой водопроводный узел, в котором вечно что-то протекало, поэтому в ванной на самом деле всегда было влажно. Они учитывали это при составлении графика стирки. В точном соответствии с этим графиком Вера Федоровна стирала и развешивала вещи на просушку. Наступал правоочередной банно-прачечный день Лидии Алексеевны – а Верино белье еще было мокрым. Лидия Алексеевна предъявляла претензию. Вера Федоровна отвечала бережно припрятанным воспоминанием о том, как Валентин два часа брился в ванной именно тогда, когда к ним в гости пришел Мишин начальник, так что тот даже рук помыть не смог. Лидия Алексеевна возражала, что руки можно было помыть на кухне. Вера Федоровна торопливо разворачивала новый аргумент – мол, раковина на кухне была заминирована грязной посудой Лидии Алексеевны, – но, перебивая контрудар, Лидия Алексеевна крыла упреком Витьке, который тайком от всех вздумал проводить в ванной химические опыты и вообще «чуть нас всех не взорвал».

– Можете выбросить мои вещи! – в сердцах восклицала Вера Федоровна. – Только сделайте это сами! Своими руками! Снимите и снесите на помойку! Давайте-давайте! С вас станется!

В коридоре появлялись их мужья, обменивались недружелюбными взглядами и разбирали своих женщин по комнатам. Лидия Алексеевна продолжала что-то громко говорить – сначала про соседей, потом переключалась на членов собственной семьи. «У меня начинается мигрень», – вздыхала в своей комнате Вера Федоровна. «Ничего-ничего, – утешал ее муж, – бывает хуже… Ну что ты хочешь, Верочка, она же торговый работник…» В ответ на это научный сотрудник Вера Федоровна готова была взорваться совершенно «торговым» скандалом, нацелив его на кого угодно – хоть с мужа, хоть на сына. А еще ей хотелось от души поплакать.

«Давай сходим в филармонию», – предлагал муж. Она, утерев злую и обиженную слезу, говорила: «Спасибо тебе, Миша», – и послушно собиралась.

Они с мужем любили классическую музыку. Лидия Алексеевна посещала только театр музкомедии. И то нечасто. Ну и еще концерты в БКЗ, посвященные дню милиции, куда ее муж получал официальное приглашение на открытке, изображавшей орден Ленина и «спутницу тревог» красную гвоздику…

Кстати, после конфликта они всегда составляли следующий график с большим запасом времени на сушку. Но белье все равно не успевало к сроку.

Прошло много лет. Мужья у них обеих умерли, сыновья разъехались. Верин Витька закончил Макаровку, получил распределение в Севастополь, обзавелся там семьей и в Питер за последние пять лет приезжал всего один раз. Валентина занесло на север, но в городе жили его сын и дочь, навещавшие Лидию Алексеевну по праздникам. На Новый год она всегда дарила внукам конверты с деньгами, сэкономленными от пенсии и денежных переводов Валентина.

У них обеих были какие-то неназойливые старушки-подружки, к Вере Федоровне еще частенько забегала племянница Ирочка, дочь ее сестры. Ирочка, как когда-то сама Вера Федоровна, приехала в Питер из Новгорода учиться, а потом вышла замуж и на малую родину так и не вернулась.

Последние восемь лет Вера Федоровна и Лидия Алексеевна жили в квартире вдвоем, и главным источником всех их нечастых, но крупных конфликтов по-прежнему оставалась ванная. Точнее, не ванная, причины могли быть самые разные. Однажды, к примеру, Ирочка подарила Вере Федоровне на день рожденья маленького кенара Гошу. Лидия Алексеевна очень просила хоть иногда выносить клетку на кухню, и, конечно, Вера Федоровна шла ей навстречу, понимая, что соседке тоже одиноко. Через два месяца кенар умер, а дворник Таня, рассказала ей потом, что однажды она заходила к ним в квартиру и видела, как Лидия Алексеевна – известная любительница жирной пищи – тайком кормила птичку салом! В душе у Веры Федоровны все заклокотало! Но открыто обвинить соседку в том, что та извела со свету живое существо, она смогла только, дождавшись от Лидии Алексеевны упрека в том, что якобы забыла задернуть целлофановую штору, и на пол в ванной натекло слишком много воды. Ей пришлось ждать почти две недели!

За время ожидания она проводила тщательную инвентаризацию прегрешений соседки. Раздраженно вспоминала, как Лидия Алексеевна назвала Ирочкиного мужа-грузина не Гочей, а Геной. Перепутала, якобы. А Гоча мальчик хороший, очень хороший. Но только ревнивый. Они все такие, грузины, с этим ничего не поделаешь. Гоча слышит, что он «Гена», и отказывается понимать, что у Лидии Алексеевны просто память слабеет – думает, что Ирочка приводит в этот дом еще какого-то Гену. Или приводила…

«Ванная» дает ей наконец повод высказать все свои мысли вслух. Обвиняя, они повышают друг на друга голос, но, от базарного крика удерживаются. Хлопают дверьми, расходятся по комнатам, пьют валерьянку. Через какое-то время Вера Федоровна задумывается: «А может, кенар умер вовсе и не из-за сала? Может, он и раньше был чем-нибудь болен? Может, и не давала она ему никакого сала, а дворник Таня все придумала…» В это время по телевизору Таня Буланова поет песню про брошенного папой маленького мальчика, и Вера Федоровна, искренняя любительница глубокой и сложной музыки, утирает стыдливую слезу. А потом решительно говорит себе: «Ирочке пора воспитывать своего мужа! А то он относится к ней, как к собственности! Так тоже нельзя!..»

Лидия Алексеевна сидит у себя и со страстью обзывает соседку «дурой». А еще «интеллигенткой чертовой». Подумаешь, сало! В сале – сила, от сала никто никогда не умирал! Лидия Алексеевна вспоминает блокадную пайку хлеба и то, как хоронила умершую от голода мать. «А эту и угостить-то ничем нельзя! По утрам от запаха шкварок морщится, все кашу свою пустую ест!» На Новый год Лидия Алексеевна всегда покупает самый шикарный торт – чтоб крем желтым густым зигзагом по краю, а еще зеленоватые кремовые листики и огромная кремовая роза в центре – и приглашает эту идиотку на чай. Так она же почти ничего не ест! А если и ест, то с таким видом, будто давится… Правда вот подарки всегда дарит хорошие, тут ничего не скажешь – то прихваточку какую-нибудь на кухню в виде варежки преподнесет как раз тогда, когда у Лидии Алексеевны ни одной тряпки не осталось, то спички, которые всегда кончаются! И не какие попало, а красивые, даже жечь жалко – упаковка большая яркая, а в ней штук двадцать маленьких коробков, и сера на спичках в каждом коробке разного цвета. Лидия Алексеевна думала, что Вера тоже будет своим подарком на кухне пользоваться, но та ни разу ни одной цветной спички не взяла! Впрочем, у нее всегда свои есть… А еще как-то шнурок для очков подарила – Лидия Алексеевна мучилась, вечно очки теряла. Умеет, словом, соседка угадать и угодить. Сама-то Лидия Алексеевна и не видит в магазине всех этих мелочей. Им-то и цена, наверное, копеечная, да ведь найти их надо! Она вот купит самый дорогой торт, а эта морщится… Дура!..

По телевизору поет Таня Буланова. Лидия Алексеевна ее очень любит. «Хорошая девочка, – думает она, – красивая, скромная, с голосом… На ее Ирку чем-то похожа…»

Спрятанное в глубине серванта зеркало с радостью умножает на два принаряженных Веру Федоровну и елочную ветку.

«Мне всегда говорили, что я умею делать подарки, – думает Вера Федоровна, – Наверное, это у нас семейное! Вот и Ирочка молодец! Как здорово придумала! И хорошо, что до Нового года ждала и вместе с билетом вручила…» Они с Гочей вернулись с Мальты в конце сентября, племянница тогда привезла ей красивый набор салфеток и белую блузку с кружевным воротником, в которой она сейчас пойдет в филармонию. Блузка замечательно гармонирует с новогодним подарком – роскошным веером, который она вынула из белого узкого пакета, перевязанного красной ленточкой с завитыми в локоны концами. Веер был сказочный, как у принцессы! Сливочного цвета, кружевной, шелковый, с основой из гладкого легкого дерева, которое наверняка называется как-нибудь по-особенному: амарант какой-нибудь или палисандр. Открываясь, веер предлагает обратить на него внимание негромким и мелодичным, как у кастаньетов, щелчком. Кто-нибудь из публики наверняка его заметит. Впрочем, это не главное – Вера Федоровна ходит в филармонию для того, чтобы слушать музыку, а не показывать себя.

А вообще в филармонии многие дамы обмахиваются веерами, особенно летом, потому что летом в зале действительно очень душно. У Веры Федоровны есть один веер, самый обыкновенный, игрушечный, для девочек – деревянный, выкрашенный в черный цвет со слегка облезлым трафаретным рисунком. Им она пользуется не только в филармонии, но еще и в поезде, когда ездит летом к сыну в Севастополь. Но он не волшебный – он просто помогает справляться с духотой. А вот Ирочкин подарок она возьмет сегодня на новогодний концерт и там ему будет законное место, даже если филармонию успели вдруг оборудовать самыми современными кондиционерами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю