Текст книги "Бог Мелочей"
Автор книги: Арундати Рой
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Эста воскресал из мертвых, вставал на кровати во весь рост, провозглашал: «Et tu? Кочу Мария? – Так падай, Эста!» – и умирал вновь.
Кочу Мария была убеждена, что Et tu – английское ругательство, и ждала удобного случая, чтобы рассказать обо всем Маммачи.
У женщины в соседней машине на губах были крошки от печенья. Ее муж зажег сырую смявшуюся сигарету. Он выдул из ноздрей два дымных клыка и на миг сделался похож на дикого кабана. Миссис Кабан спросила Рахель, как ее зовут, специальным Детским Голосочком.
Рахель проигнорировала ее, и сам собой у нее выдулся слюнной пузырь.
Амму терпеть не могла слюнных пузырей. Она говорила, что они напоминают ей Баба. Их отца. Она говорила, что он постоянно выдувал слюну пузырями и тряс ногой. По ее словам, аристократы так себя не ведут – только канцеляристы.
Аристократы – это люди, которые не выдувают слюну пузырями и не трясут ногами. И не гогочут.
Амму говорила, что Баба часто вел себя так, словно был канцеляристом, хотя он им не был.
Когда Эста и Рахель оставались одни, они иногда играли в канцеляристов. Они выдували слюну пузырями, трясли ногами и гоготали, как гуси. Им вспоминался отец, с которым они жили между войнами. Как-то раз он дал им попробовать дымящуюся сигарету и рассердился из-за того, что они обмусолили ее и обслюнявили весь фильтр.
– Это вам, на хрен, не конфета! – сказал он, злой не на шутку.
Злость его они хорошо помнили. И злость Амму. Они помнили, как родители гоняли их однажды по комнате, словно бильярдные шары: от Амму – к Баба – к Амму – к Баба. Амму все время отталкивала Эсту: «Оставь одного себе. Я не потяну двоих». Позже, когда Эста спросил об этом Амму, она обняла его и велела не воображать себе всяких глупостей.
На единственной фотографии отца, какую они видели (Амму только раз дала им взглянуть на нее), он был в белой рубашке и в очках. Он выглядел симпатичным, аккуратным крикетистом. Одной рукой он придерживал Эсту, сидящего у него на плечах. Улыбающийся Эста опустил подбородок отцу на голову. Другой рукой Баба поднял и притиснул к себе Рахель. Та выглядела обиженной и дрыгала в воздухе малышовыми ножками. Их черно-белые щеки кто-то разрисовал розовым.
Амму сказала, что он взял их на руки только ради снимка и что даже в ту минуту он был настолько пьян, что она боялась, как бы он их не уронил. Она стояла совсем рядом, чуть-чуть за краем карточки, готовая, если что, подхватить их. Тем не менее Эста и Рахель считали, что, если бы не щеки, это была бы отличная фотография.
– Прекрати сейчас же! – крикнула Амму, да так громко, что Мурлидхаран, который спрыгнул со своего дорожного указателя и двинулся было к «плимуту» в желании заглянуть внутрь, попятился, суматошно задергав обрубками рук.
– Что? – спросила Рахель, хотя мгновенно поняла что. Слюнной пузырь. – Извини, Амму.
– Извинениями не воскресишь мертвеца, – вставил Эста.
– Ну нельзя же! – сказал Чакко. – Нельзя диктовать человеку, что ему делать и чего не делать с его собственной слюной!
– А ты не вмешивайся, – отрезала Амму.
– Это ей напоминает кое о чем, – объяснил дяде проницательный Эста. Рахель надела солнечные очки. Мир окрасился в злой цвет.
– Сними немедленно свои нелепые очки! – приказала Амму.
Рахель сняла немедленно свои нелепые очки.
– Ты обращаешься с ними как фашистка, – сказал Чакко. – Перестань, бога ради! Даже у детей есть свои права.
– Не произноси имени Господа напрасно, – сказала Крошка-кочамма.
– А я и не напрасно, – возразил Чакко. – Очень веская была причина.
– Хватит выставлять себя Детским Спасителем! – сказала Амму. – Дойдет до дела, ты и пальцем ради них не шевельнешь. И ради меня тоже.
– А я должен? – спросил Чакко. – С какой стати ты мне предлагаешь за них отвечать?
Он сказал, что Амму, Эста и Рахель – жернова у него на шее.
У Рахели ноги с задней стороны сделались мокрые от пота. Ей стало скользко на обитом дерматином сиденье «плимута». О жерновах они с Эстой кое-что знали. В «Мятеже на „Баунти“» людей, которые умирали на корабле, заворачивали в белые простыни и кидали за борт, привязав к шее жернов, чтобы труп канул на дно. Эста не мог понять, как они решали перед отплытием, сколько жерновов требуется взять с собой.
Эста уронил голову на колени.
И испортил себе зачес.
Шум дальнего поезда начал подниматься, как пар, от заляпанного лягушками шоссе. Листья ямса по обе стороны железнодорожных путей закивали в единодушном согласии. Дадададада.
Бритые паломники в «Бина-моль» затянули очередной бхаджан.
– Эти индусы, я вам скажу, – промолвила Крошка-кочамма с благочестивой брезгливостью. – Для них не существует ничего личного.
– А еще они рогатые и чешуйчатые, – съязвил Чакко. – И я слыхал, что детки их вылупляются из яиц.
У Рахели на лбу было две выпуклости, и Эста сказал, что они превратятся в рога. По крайней мере одна, потому что Рахель наполовину индуска. Она не догадалась поинтересоваться насчет его рогов. Ведь что будет у Нее, то непременно будет и у Него.
Шумно вломился поезд, неся над собой столб черного плотного дыма. Общим счетом тридцать два вагончика, и в дверных проемах было полно молодых людей со шлемистыми прическами, ехавших на Край Света посмотреть на тех, кто свалился с Края. Они валились с него и сами, если, заглядывая вниз, слишком сильно тянули шеи. Летели в темную крутящуюся воронку, и прически их выворачивались наизнанку.
Поезд прошел настолько быстро, что непонятно было, почему такой малости надо было ждать так долго. Листья ямса, которым пора уже было успокоиться, все кивали и кивали, выражая полнейшее, безоговорочное согласие.
Прозрачная вуаль угольной пыли медленно опустилась вниз, как грязное благословение, и нежно окутала неподвижные машины.
Чакко запустил мотор «плимута». Крошка-кочамма решила изобразить веселье. Она завела песню:
Мерный бой
Часов в прихожей
Нагонял тоску.
Вдруг из детской
Птичий голос
Прокричал…
Она посмотрела на Эсту и Рахель, ожидая от них Ку-ку.
Они молчали.
Начал дуть путевой ветерок. Мимо окон пошли мелькать деревья и телефонные столбы. Неподвижные птицы отъезжали назад на скользящих проводах, как невостребованный багаж на ленте в аэропорту.
Бледная, рыхлая дневная луна ехала по небу в одном направлении с ними. Огромная, как брюхо надувшегося пивом мужчины.
3. Большой человек – Лалтайн, маленький человек – Момбатти
Грязь взяла Айеменемский Дом в кольцо осады, как средневековая армия – вражеский замок. Она лезла в любую щелочку, она висела на оконных стеклах.
В заварочных чайниках звенели комары. В пустых вазах лежали трупики насекомых.
Ноги липли к полу. Белые некогда стены стали неравномерно-серыми. Латунные дверные петли и ручки потускнели, сделались жирными на ощупь. В отверстиях редко используемых электрических розеток набралась какая-то дрянь. Лампочки были покрыты маслянистой пленкой. Во всем доме блестели только гигантские тараканы, сновавшие туда-сюда, как чистенькие киношники на съемочной площадке.
Крошка-кочамма давно уже перестала все это замечать. Кочу Мария, которая замечала все, перестала утруждать себя.
В складках и прорехах гнилой обивки шезлонга, в котором сидела Крошка-кочамма, было полно раздавленных арахисовых скорлупок.
В одном из бессознательных проявлений демократии, внушенной телевидением, служанка и госпожа слепо тянулись за орехами в общую для обеих миску. Кочу Мария кидала их себе в рот. Крошка-кочамма – деликатно клала.
В программе «Лучшее из Донахью» собравшимся в студии зрителям показали видеосюжет, в котором чернокожий уличный музыкант пел «Где-то над радугой»[29]29
Песня из американского музыкального фильма «Волшебник из страны Оз». исполненная в нем актрисой Джуди Гарленд.
[Закрыть] на платформе метро. Он пел с искренним чувством, как будто действительно верил в слова песни. Крошка-кочамма вторила ему, и ее обычно тонкий и дрожащий голосок стал неожиданно густым из-за арахисовой слюны. Она улыбалась, радуясь тому, что вспоминает слова. Кочу Мария посмотрела на нее как на сумасшедшую и зачерпнула больше орехов, чем ей полагалось. Когда певец брал высокую ноту (на слоге «то» в «где-то»), он запрокидывал голову, и его складчато-розовое нёбо заполняло весь экран. Его лохмотья подошли бы и рок-звезде, но неполный комплект зубов и нездоровая кожа говорили об отчаянной, полной лишений жизни. Когда подъезжал или отъезжал поезд, что происходило часто, он должен был прекращать пение.
Потом в студии вспыхнул свет, и зрители увидели рядом с Донахью певца живьем, в условленный момент подхватившего мелодию в точности с того места, где на пленке она оборвалась из-за поезда, – расчетливо достигнутая, трогательная победа Песни над Подземкой.
Вновь остановиться, не допев, артисту пришлось в тот момент, когда Фил Донахью обнял его одной рукой за плечи и сказал: «Спасибо вам. Спасибо вам большое».
Быть прерванным Филом Донахью – это, конечно, совсем не то, что быть прерванным грохотом подземки. Это удовольствие. Это честь.
Зрители в студии захлопали, изображая сопереживание.
Уличный певец сиял от телевизионного счастья, и на несколько секунд обездоленность отступила, села в дальний ряд. Спеть в шоу Донахью – это была его мечта, сказал он, не понимая, что у него только что отобрали и это тоже.
Мечты бывают побольше и поменьше. «Большой человек – Лалтайн-сахиб, маленький человек – Момбатти», – говорил о людских мечтах старый носильщик из Бихара, которого неизменно, год за годом, видел на вокзале Эста, когда ездил с классом на экскурсии.
Большой человек – Фонарь. Маленький человек – Сальная Свечка.
Большому человеку – юпитеры, следовало ему добавить. Маленькому человеку – платформа метро.
Педагоги торговались с ним, пока он, пошатываясь, трусил следом, навьюченный ученическим багажом; его кривые ноги кривились все сильней, и злые школьники передразнивали его походку. Они прозвали его Яйца-в-скобках.
Крохотному человечку – варикозные вены, упускал он случай сказать, ковыляя восвояси с половиной, если не меньше, от того, что запрашивал, а значит, с десятой долей, если не меньше, от того, что заслуживал.
Дождь перестал. Серое небо створожилось, тучи сгустились в небольшие комки, как наполнитель некачественного матраса.
Эстаппен появился в дверях кухни, мокрый (и более умудренный на вид, чем был на самом деле). Высокая трава позади него сверкала. Щенок стоял на крыльце рядом с ним. Дождевые капли стекали по изогнутому дну ржавого желоба на краю крыши, как блестящие костяшки счетов.
Крошка-кочамма оторвалась от экрана.
– А вот и он, – объявила она Рахели, не сочтя нужным понизить голос. – Теперь смотри. Он ничего не скажет. Пройдет прямо к себе в комнату. Сейчас увидишь!
Щенок решил воспользоваться моментом и прошмыгнуть в дом. Кочу Мария яростно застучала ладонями по полу с криком:
– Пшел! Пшел! Пода патти![30]30
Пошел вон, пес! (малаялам)
[Закрыть]
Щенок не стал искушать судьбу. По-видимому, это было ему не впервой.
– Смотри! – сказала Крошка-кочамма. Она явно была возбуждена. – Пройдет прямо к себе в комнату и начнет стирать одежду. Он страшный чистюля… и ни слова не скажет!
Она выглядела как хранитель охотничьих угодий, указывающий на зверя в траве. Гордый своим умением предугадывать его маневры. До тонкостей знающий его повадки и уловки.
Волосы у Эсты налипли на голову отдельными прядями, похожими на лепестки перевернутого цветка. Между ними светились клинья белой кожи. Вода ручейками стекала по лицу и шее. Он прошел к себе в комнату.
Голова Крошки-кочаммы облеклась злорадным нимбом.
– Видела? – сказала она.
Кочу Мария, пользуясь случаем, сменила канал, чтобы урвать хоть чуточку от «Первоклассных тел».
Рахель последовала за Эстой в его комнату. Которая была комнатой Амму. Когда-то.
Комната исправно хранила его секреты. Не выдавала ничего. Не проговаривалась ни мятой, скомканной постелью, ни небрежно скинутой с ноги туфлей, ни висящим на спинке стула мокрым полотенцем. Ни полупрочитанной книгой. Комната походила на больничную палату сразу после ухода нянечки. Пол был чистый, стены белые. Шкаф закрыт. Туфли стояли ровненько. Корзина для мусора была пуста.
Навязчивая идея чистоты была единственным различаемым в Эсте положительным проявлением воли. Единственным слабым указанием на то, что он, может быть, не вовсе лишен Желания Жить. Еле слышным шепотком отказа довольствоваться чужими объедками. У окна, придвинутая к стене, стояла гладильная доска с утюгом. Ворох смятой, сморщенной одежды ждал утюжки.
Тишина висела в воздухе, как тайная утрата.
Ужасные призраки дорогих сердцу игрушек гроздьями висели на лопастях потолочного вентилятора. Катапульта. Сувенирный коала австралийской авиакомпании (подарок мисс Миттен) с разболтавшимися глазками-пуговками. Надувной гусенок (которого прожгла полицейская сигарета). Две шариковые ручки с безмолвными улицами и курсирующими взад и вперед красными лондонскими автобусами внутри.
Эста открыл кран, и вода забарабанила в пластмассовое ведро. Он разделся в ярко освещенной ванной. Выпростал ноги из пропитанных водой джинсов. Тяжелых и плотных. Темно-синих. Не желавших слезать. Стягивая через голову футболку цвета давленой клубники, он поднял перекрещенные руки – гладкие, худощавые, мускулистые. Он не слыхал шагов подошедшей к двери сестры.
Рахель увидела, как его живот втянулся, а грудная клетка выпятилась вперед, когда он отлеплял мокрую футболку от мокрой, медового цвета кожи. Лицо, шея и треугольная впадина у основания горла были у него темней, чем остальное. Его руки тоже были двухцветные. Бледней, где их закрывали короткие рукава футболки. Темно-коричневый человек в медовой одежде. Шоколад с примесью кофе. Выпуклые скулы и загнанные глаза. Рыбак в белой кафельной ванной, которому ведомы морские тайны.
Увидел ли он ее? Он и вправду сумасшедший? Понял ли он, кто это?
Они никогда не испытывали друг перед другом телесного стыда, но ведь они до сих пор не видели друг друга в возрасте, когда людям знаком стыд.
Теперь они видели друг друга. В возрасте.
В возрасте.
В жизнесмертном.
Забавно само по себе звучит: в возрасте, подумала Рахель и повторила мысленно: в возрасте.
Рахель, стоящая в двери ванной. Узкобедрая. («Ей как пить дать понадобится кесарево!» – сказал ее мужу какой-то поддатый гинеколог, когда они однажды рассчитывались у бензоколонки.) На выцветшей футболке – ящерица поверх географической карты. Длинные буйные волосы, чуть отливающие темной рыжиной, тянули своевольные пальцы к ее талии. На одном из крыльев носа поблескивал брильянт. Иногда. А иногда нет. На запястье тоненькой полоской оранжевого огня горел золотой змеиноголовый браслет. Две шепчущиеся о чем-то худощавые змейки, голова к голове. Переплавленное материнское обручальное кольцо. Пушок умерял угловатость ее тонких рук.
На первый взгляд она могла показаться новым воплощением своей матери. Те же выпуклые скулы. Те же упругие ямочки, когда она улыбалась. Но она была выше, суше, угловатей, чем Амму. Возможно, не столь привлекательна для тех, кому нравится в женщинах округлость и мягкость линий. Но что было у нее несравнимо красивей – это глаза. Большие. Светящиеся. В них утонешь, пожалуй, сказал себе Ларри Маккаслин и убедился потом на собственном опыте, что был прав.
Рахель искала в наготе брата признаки себя самой. В форме колен. В изгибе стопы. В покатости плеч. В том, как он держал согнутую в локте руку. В том, как оттопыривались у концов ногти у него на ногах. В скульптурных симметричных выемках на его крепких красивых ягодицах. Тугих, как сливы. Мужские ягодицы никогда не взрослеют. Как школьные ранцы, они мгновенно вызывают в памяти детство. На руке – две блестящие, как монеты, отметины прививок. У нее они были на бедре.
Девочкам всегда делают на бедре, говорила когда-то Амму.
Рахель смотрела на Эсту с тем любопытством, с каким мать смотрит на своего раздетого ребенка. С каким сестра смотрит на брата. С каким женщина – на мужчину. С каким близнец – на близнеца.
Она пустила все эти пробные шары одновременно.
Он был нагой чужак, с которым она встретилась случайно. Он был тот, кого она знала еще до начала Жизни. Тот, кто показал ей влажный путь через милое материнское устье.
Оба полюса были невыносимы в их раздельности. В их противостоянии.
На мочке уха у Эсты повисла дождевая капля. Большая, отливающая серебром, как тяжелая бусина ртути. Она потянулась к ней. Тронула ее. Взяла ее себе.
Эста не смотрел на нее. Он еще глубже ушел в немоту. Словно его тело обладало способностью утаскивать свои восприятия (узловатые, клубневидные) внутрь, подальше от кожного покрова, в некие недоступные убежища.
Тишина подобрала юбки и скользнула, как Человек-паук, вверх по гладкой стене ванной.
Эста положил свою мокрую одежду в ведро и начал стирать ее ярко-синим крошащимся мылом.
4. Кино «Абхилаш»
«Абхилаш» хвалился тем, что он – первый в штате Керала широкоэкранный кинотеатр для показа фильмов на 70-миллиметровой пленке по системе «синемаскоп». Чтобы подчеркнуть этот факт, фасад здания сделали цементной копией большого вогнутого экрана. Поверху (цементные буквы, неоновые огни) шла надпись «Абхилаш» на английском и малаялам.
Туалеты в кинотеатре назывались ЕГО КОМНАТА и ЕЕ КОМНАТА. В ЕЕ КОМНАТУ пошли Амму, Рахель и Крошка-кочамма. В ЕГО КОМНАТУ Эста должен был идти один, потому что Чакко отправился в гостиницу «Морская королева» проверить, все ли в порядке с бронью.
– Справишься? – обеспокоенно спросила Амму.
Эста кивнул.
Через красную пластиковую дверь, которая потом медленно закрылась сама, Рахель последовала за Амму и Крошкой-кочаммой в ЕЕ КОМНАТУ. Входя, оглянулась и помахала отделенному от нее квадратами гладкомасленого мраморного пола Эсте Одному (с расческой) в бежевых остроносых туфлях. Эста ждал в грязном мраморном вестибюле под неприветливыми взглядами зеркал, пока сестра не скрылась за красной дверью. Потом повернулся и тихо вошел в ЕГО КОМНАТУ.
В ЕЕ КОМНАТЕ Амму сказала, что Рахель должна пописать не садясь. Амму не раз говорила, что Общественные Унитазы всегда очень Грязные. Как Деньги. Мало ли кто до них дотрагивается. Прокаженные. Мясники. Автомеханики. (Гной. Кровь. Машинное масло.)
Однажды в мясном магазине, куда Кочу Мария взяла ее с собой, Рахель заметила, что к зеленой бумажке в пять рупий, которую им дали сдачи, прилип крохотный кусочек красного мяса. Кочу Мария смахнула его большим пальцем. От мясного сока остался красный след. Она сунула бумажку себе за лифчик. Кровные денежки, пахнущие мясом.
Рахель была слишком мала ростом, чтобы самой присесть, не касаясь унитаза, поэтому Амму и Крошка-кочамма подхватили ее под коленки и стали держать. Ее ступни в сандалиях «бата» косолапо смотрели внутрь. Полет со спущенными трусиками. В первую секунду ничего не получилось, и Рахель посмотрела на мать и двоюродную бабушку, нарисовав в обоих глазах по капризному (и как же мы будем?) вопросительному знаку.
– Давай, давай, – сказала Амму. – Псссс…
– Псссс – звуки Маленького Дела. Ммммм – Звуки Мууузыки.
Рахель хихикнула. Амму хихикнула. Крошка-кочамма хихикнула. Когда забрызгало, они изменили ее положение в воздухе. Рахель осталась невозмутима. Она кончила, и Амму промокнула ее туалетной бумагой.
– Ты или я теперь? – спросила у Амму Крошка-кочамма.
– Все равно, – ответила Амму. – Давай ты. Я после.
Рахель взяла у нее сумочку. Крошка-кочамма задрала свое мятое сари. Рахель засмотрелась на необъятные ноги своей двоюродной бабушки. (Через несколько лет во время урока истории – У императора Бабура лицо было мучнистого цвета, и ноги его напоминали колонны – перед ней мелькнет эта сцена. Крошка-кочамма, нависшая над общественным унитазом, как большая птица. Просвечивающие голени, оплетенные голубыми бугристыми венами. Толстые коленки с выемками. На них волосы. Жалко ее маленькие ступни – какой груз им приходится выдерживать!) Крошка-кочамма медлила всего какую-то дольку секундочки. Голова выброшена вперед. Глупая улыбка. Грудь свисает чуть не до полу. Дыни в блузке. Зад кверху и от. Когда пошло журчать и бурлить, она стала прислушиваться глазами. Желтый говорливый поток в горной долине.
Рахели все это нравилось. Что она держит сумочку. Что все писают друг перед другом. По-семейному. Она тогда еще не знала, как драгоценно это ощущение. По-семейному. Они никогда больше не будут вместе вот так. Амму, Крошка-кочамма и она.
Когда Крошка-кочамма кончила, Рахель посмотрела на свои часики.
– Как ты долго, Крошка-кочамма, – сказала она. – Уже без десяти два.
Она вообразила, что Копуша – это чье-то имя. Копуша Курьен. Копушакутти. Копуша-моль. Копуша-кочамма.
Копушакутти. Летун Вергиз. И Курьякоз. Три перхотных братца.
Амму сделала свои дела шепоточком. На стенку унитаза, чтобы ничего не было слышно. Твердость Паппачи ушла из ее глаз, и теперь это опять были глазки Амму. На лице у нее была улыбка с большими ямочками, и она как будто больше не сердилась. Ни из-за Велютты, ни из-за слюнного пузыря.
Это был Добрый Знак.
В ЕГО КОМНАТЕ Эсте Одному нужно было пописать в писсуар на сигаретные окурки и нафталиновые шарики. Пописать в унитаз было бы Поражением. Пописать в писсуар ему не хватало роста. Требовалось Подножье. Он стал искать Подножья и нашел их в углу ЕГО КОМНАТЫ. Грязную метлу и бутылку из-под сока, до половины заполненную молочного вида жидкостью (фенилом) с какими-то черными чаинками. Еще раскисшую швабру и две ржавые жестянки ни с чем. Когда-то раньше там могли быть Райские Соленья. Или Сладости. Ломтики ананаса в сиропе. А может, кружочки. Ананасовые кружочки. Эста Один, честь которого была спасена бабушкиными консервами, расположил ржавые жестянки ни с чем перед писсуаром. Потом встал на них, одной ногой на каждую, и аккуратно пописал, почти не вихляя. Как Мужчина. Окурки из влажных превратились в мокрые и кружащиеся. Труднозажигаемые. Кончив, Эста переставил жестянки к умывальнику с зеркалом. Он вымыл руки и смочил волосы. Потом, маленький из-за расчески Амму, которая была велика для него, тщательно восстановил свой зачес. Пригладил назад, потом кинул вперед и закрутил самые кончики вбок. Положил расческу в карман, сошел с жестянок и положил их обратно к бутылке, швабре и метле. Отвесил им поклон. Всей честной компании. Бутылке, метле, жестянкам и раскисшей швабре.
– Поклон, – сказал он и улыбнулся, потому что, когда он был совсем маленький, он думал, что, если ты кланяешься, ты непременно должен сказать: «Поклон». Что иначе поклона не будет. «Поклон, Эста», – подсказывали ему. Он кланялся и говорил: «Поклон», после чего все смеялись и переглядывались, а он не понимал почему.
Эста Один с неровными зубками.
В вестибюле он подождал мать, сестру и двоюродную бабушку. Когда они вышли, Амму спросила:
– Все в порядке, Эстаппен?
– В порядке, – ответил Эста и кивнул осторожно, чтобы сохранить зачес.
В порядке? В порядке. Он положил расческу обратно к ней в сумочку. Амму вдруг ощутила прилив нежности к своему сдержанному, полному достоинства малышу в бежевых остроносых туфлях, который только что справился с первым в своей жизни взрослым заданием. Она провела любящей рукой по его волосам. И испортила ему зачес.
Служитель с металлическим Батареечным Фонариком сказал, что надо торопиться, потому что картина уже началась. Им со всех ног следовало бежать вверх по красным ступенькам, устланным старым красным ковром. По красной лестнице с красными пятнами плевков[32]32
В Индии многие жуют бетель, окрашивающий слюну в красный цвет.
[Закрыть] у красного края. Фонарный Служитель подоткнул левой рукой мунду себе под пах, собравши в кулак пучок складок. И устремился вверх, напрягая под волосатой ходкой кожей пушечные ядра икр. Фонарик он держал в правой. Он забегал вперед мысленно.
– Началось-то порядком уже, – сказал он.
То есть они пропустили начало. Пропустили подъем складчатого бархатного занавеса при свете сросшихся в желтые гроздья электрических лампочек. Медленно вверх, а музыка, наверно, была – «Слоненок идет» из «Хатари». Или «Марш полковника Боги».
Амму держала за руку Эсту. Крошка-кочамма, одолевая ступеньку за ступенькой, держала Рахель. Нагруженная своими дынями, Крошка-кочамма не признавалась себе, что ей хочется на фильм. Она предпочитала думать, что идет исключительно ради детей. В уме она аккуратно, деловито вела учет по двум позициям: «Что я сделала для ближних» и «Чего ближние не сделали для меня».
Ей больше всего нравились монастырские сцены вначале, и она надеялась, что они еще не кончились. Амму объясняла Эсте и Рахели, что людям обычно нравится то, с чем они могут Отождествиться. Рахели хотелось Отождествиться с Кристофером Пламмером, игравшим капитана фон Траппа. А вот Чакко ни в какую не желал с ним Отождествляться и называл его «капитан фон Треп».
Рахель была как бешеный комарик на поводке. Летучий. Невесомый. Две ступеньки вверх. Две вниз. Одна вверх. Пять маршей красной лестницы, пока Крошка-кочамма поднималась на один.
Я Попай морячок, бум-бум
Я росточком не высок. бум-бум
Я Попай, я моряк.
Дверь открыл и – бряк.
Я моряк, я Попай бум-бум
Две вверх. Две вниз. Одна вверх. Прыг, прыг.
– Рахель, – сказала Амму, – ты, кажется, не усвоила Урок. Ведь не усвоила?
Урок был такой: Возбуждение Всегда Кончается Слезами. Бум-бум.
Они вошли в фойе Яруса Принцессы[33]33
Так в некоторых индийских кинотеатрах называются самые дорогие места.
[Закрыть]. Миновали Подкрепительный Прилавок, где ждала апельсиновая газировка. Где ждала лимонная газировка. Апельсиновая слишком апельсиновая. Лимонная слишком лимонная. Шоколад слишком размякший.
Фонарный Служитель открыл тяжелую дверь Яруса Принцессы и впустил их в шелестяще-веерную, хрустяще-арахисовую темноту. Где пахло людским дыханием и маслом для волос. Еще старыми коврами. Где стоял волшебный запах «Звуков музыки», который Рахель помнила и которым дорожила. Запахи, как музыка, долго держат воспоминания. Глубоко вдохнув, она закупорила аромат зала себе на будущее.
Хранителем билетов был Эста. Малыш-Морячок. Я Попай бум-бум. Дверь открыл бум-бум.
Фонарный Служитель посветил на розовые билетики. Ряд J. Места 17, 18, 19, 20. Эста, Амму, Рахель, Крошка-кочамма. Они начали протискиваться мимо недовольных зрителей, которые, давая им проход, убирали ноги кто вправо, кто влево. Сиденья были складные. Крошка-кочамма держала сиденье Рахели, пока она забиралась. Но поскольку Рахель была легкая, стул сложился сандвичем, начинкой которого была она, и она стала смотреть в промежуток между своими коленками. Две коленки и фонтанчик. Более умный и солидный Эста аккуратно сел на краешек.
По бокам экрана, где не было картины, шевелились тени от вееров.
Прощай, фонарик. Здравствуй, Международный Лидер Проката.
Вместе с чистым, печальным звуком церковных колоколов камера взмыла в лазурное (цвета «плимута») австрийское небо.
Далеко внизу, на земле, во дворе аббатства, на булыжнике играло солнце. Монашенки шли через двор. Как неспешные сигары. Тихие монашенки тихо скапливались вокруг Матери Настоятельницы, которая никогда не читала их писем. Она притягивала их, как хлебная корочка – муравьев. Сигары вокруг Сигарной Королевы. Никаких тебе волосатых коленок. Никаких дынь в блузках. От их дыхания веет мятой. Они жаловались Матери Настоятельнице. Сладкозвучно жаловались на Джули Эндрюс, которая все еще была там, на холмах, где пела: «Вновь сердце волнуют мне музыки звуки», и, конечно, опять опоздала на мессу.
мелодично ябедничали монашенки.
Рвет платье о сучок,
А по дороге к мессе
Кружится, как волчок…
Люди в зале начали оборачиваться.
– Тссс! – шипели они.
Тсс! Тсс! Тсс!
Под шапочкой монашеской
В кудряшках голова,
И ей порядки наши – трын-трава!
Был голос, звучавший не из картины. Он выводил чисто и верно, рассекая шелестяще-веерную, хрустяще-арахисовую темноту. Среди публики затесалась монашенка. Головы поворачивались, как бутылочные крышечки. Черноволосые затылки превращались в лица, на которых имелись усы и рты. Шипящие рты с акульими зубами. Частыми-частыми. Как зубья расчески.
– Тссс! – сказали они хором.
Пел не кто иной, как Эста. Монашенка с зачесом. Элвис-Пелвис-Монашенка. Он не мог ничего с собой поделать.
– Выведите его! – сказала Публика, разглядев, кто поет. Замолчать, или Выведут. Выведут, или Замолчать.
Публика была Большое Существо. Эста был Маленькое Существо. С билетами.
– Эста, замолЧИ бога ради! – яростно прошептала Амму.
Эста замолЧАЛ бога ради. Усы и рты отвернулись от него. Но потом нежданно-негаданно песня пришла опять, и Эста был бессилен.
– Амму, можно я выйду, там допою? – спросил Эста (не дожидаясь затрещины от Амму). – После песни вернусь.
– Только не думай, что я буду ходить с тобой взад-вперед, – сказала Амму. – Ты всех нас позоришь.
Но Эста не мог с собой совладать. Он встал и двинулся к выходу. Мимо сердитой Амму. Мимо Рахели, глазеющей в междуколенный промежуток. Мимо Крошки-кочаммы. Мимо Публики, которой опять пришлось убирать ноги. Ктовправоктовлево. Надпись ВЫХОД над дверью горела красным. Хорошо, что не ВЫВОД.
В фойе ждала апельсиновая газировка. Ждала лимонная газировка. Ждал размякший шоколад. Ждали обитые ярко-синим дерматином автомобильные диваны. Ждали афиши, молча кричавшие: «Скоро!»
Эста Один сел на обитый ярко-синим дерматином автомобильный диван в фойе Яруса Принцессы в кинотеатре «Абхилаш». Сел и запел. Голосом монашенки, чистым, как родниковая вода.
Но как заставить нам ее
На месте постоять?
Проснулся Газировщик за Подкрепительным Прилавком, дремавший в ожидании конца сеанса на составленных вместе табуретках. Разлепив глаза, он увидел Эсту Одного в бежевых остроносых туфлях. С испорченным зачесом. Газировщик стал вытирать мраморный прилавок тряпкой грязного цвета. Он ждал. Ждал и вытирал. Вытирал и ждал. И смотрел на поющего Эсту.
Волна, лизнув песок, уходит вспять.
Как поступить, что сделать нам с Мари-и-ей?
– Эй! Эда че́рукка![35]35
Эй, мальчик! (малаялам).
[Закрыть] – сказал Апельсиново-Лимонный Газировщик хриплым со сна голосом. – Распелся, чтоб тебя.
– Как на ладони лучик удержать? –
выводил Эста.
– Эй! – сказал Апельсиново-Лимонный Газировщик. – Слышь ты, у меня Время Отдыха, ясно? Скоро опять работать, там не поспишь. Мне твои песни английские даром не нужны, так что кончай давай.
Его золотые наручные часы были еле видны из-под курчавых зарослей на запястье. Его золотая цепочка была еле видна из-под зарослей на груди. Его белая териленовая рубашка была расстегнута до того места, где начинал выпячиваться живот. Он казался хмурым медведем, нацепившим на себя драгоценности. За спиной у него были зеркала, в которые люди могли глядеться, покупая себе еду и холодное питье. Подправить зачес, подколоть пучок. Зеркала смотрели на Эсту.
– Я могу Письменную Жалобу на тебя подать, – сказал Эсте Газировщик. – Как тебе это понравится? Письменная Жалоба?