355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Артур Соломонов » Театральная история » Текст книги (страница 2)
Театральная история
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:59

Текст книги "Театральная история"


Автор книги: Артур Соломонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Душа – та, что сейчас в пятках, свидетельствует: моему телу не сделать ни шага.


– Я попробую еще раз.

Вот так вот, без всякого “можно” да “позвольте”. Режиссер смотрит на меня, как будто впервые видит, а Иосиф неожиданно встает на мою защиту:


– Он дерзок! Именно такие актеры тебе сейчас нужны, Сильвестр!

– Иосиф видел тебя в роли крестьянина во “Власти тьмы”. – Голос режиссера покинула буря. – Он говорит – грандиозно. А я что-то не припомню, разве ты играл там?

– Я тогда заменял заболевшего актера, роль бессловесная была…

Я осекаюсь – ведь почти все мои роли бессловесны, как будто в труппу из жалости приняли глухонемого. Но напоминать об этом высокому собранию считаю излишним и прикусываю язык.


– Иосиф, что ты в его бессловесной роли тогда увидел?

– Да, роль была бессловесной, – дребезжит Иосиф, – но как вы молчали, дорогой мой! – обращается он ко мне. – Вся власть тьмы отражалась на вашем лице! А когда Аксинья убивала свое дитя, куда я смотрел? На вашу дрожащую от ужаса руку, пронзенную ужасом руку, кричащую “О, ужас!” – руку! Да одна эта рука стоит всех монологов, что трепетали вокруг вас. Не подведите,

Александр – я за вас поручился!

Он за меня поручился? Что в имени тебе моем, Иосиф? Не лги, шароголовый! И тут снизошел мой первых успех.


– Меня, меня женою сделай, – прошу я карлика, требовательно, но не теряя достоинства, настойчиво, но с горьким предчувствием отказа… Я вложил в этот сдержанный вопль всю мощь своего желания быть замеченным, услышанным, неотвергнутым, привлечь к себе все бинокли мира и уже не отпускать, не отпускать вовек… “Меня, меня женою сделай!” – молю я снова, подхожу ближе к карлику и слегка касаюсь его руки. Мой взор не лжет: если свадьба не состоится, жизнь моя кончена.

– Браво! – гаркнула лысая голова.

Морщинистые ладошки карлика зашлись в аплодисментах.

Режиссерский ус ободрительно приподнялся.

Кстати, об усах. Я мог бы описать, как выглядит режиссер, но зачем? Ведь он подобен божеству, которое создает мир, но никому не показывает своего лика. Когда я еще не встретил режиссера, мне говорили, что он очень похож на Сальвадора Дали. Это оказалось не вполне правдой, но усы и культивируемое безумие были им воспроизведены безукоризненно. И сейчас я смотрю на эти усы сквозь туман своего успеха.

Я без разрешения сажусь на стул. Слова режиссера и Иосифа путаются в моем сознании, а солнечный свет слепит. От перенапряжения я слышу не сами слова, а только их эхо, и улавливаю в свете лучей, что на меня возлагаются немыслимые надежды. Мне сулят неистовый успех. Сам Хозяин собирается потратить на меня месяц непрерывных репетиций. И тут в мой мозг вплывает имя “Джульетта”. Кажется, эхо что-то напутало.


– Я правильно… Вы мне предлагаете роль Джульетты? – спрашиваю я подчеркнуто робко, так, чтобы мой голос был едва слышен в диалоге режиссера с Иосифом.

– Предлагаю? – Хозяин изумлен. – Я тебя назначаю. Сомневаешься в себе? Похвально. Сомневаешься в моем выборе? Преступно… Милая моя! – обращается он ко мне, и безо всякого стыда я чувствую, что мне это нравится. – Моя милая, мы взорвем Москву! И господин Ганель, – указывает он мизинцем на карлика, как будто определил для него именно этот палец, – нам поможет! Он сыграет брата Лоренцо, но не католическим, а буддийским монахом!

– Браво! – кричит Иосиф.

– Завтра же, в десять утра, – продолжает Хозяин, – ты будешь знать наизусть всю сцену у балкона. Так ведь?

Я киваю: так-так.


– И помни – ты должен, как говорит Ромео, “убить Луну соседством!” Талантом убить!

– Ромео, как вы понимаете, играет Сергей Преображенский, а кто же

еще? – журчит Иосиф.

Я обдумаю это потом, потом. Сейчас – улыбаться, соглашаться, целовать, целовать, целовать… Режиссер превосходно знает этот взгляд и эту истому. Он чувствует, какому занятию предаюсь я в душе своей, и глаза его теплеют.


– Брат Лоренцо! – обращается Хозяин к карлику.

Его голос вкрадчив, и уж я-то знаю – это сулит мало хорошего.

Затишье. Как на море – за долю секунды до того, как в лицо ударит волна.


– Я! – вскакивает карлик. Даже сейчас, в полуобморочном состоянии, я замечаю, что рост его почти не изменился после вставания со стула. —

Я, господин режиссер.


– Не называй меня так. Мэтр – это точнее. – Режиссер смотрит насмешливо, очевидно, что слово “мэтр” кажется ему нелепым.

– Я, мэтр…

Тревога в глазах Хозяина. Карлик замер.


– А почему это ты мэтр как “метр” произносишь? Как единицу измерения? Что это, господин Ганель? Косноязычие? Желание унизить? Что? Отвечай!

Карлик понимает – угодило зернышко меж двух жерновов: и косноязычие и унижение Хозяина – все равножутко, равнопреступно, равноопасно. От страха он забывает закрыть рот и смотрит на режиссера, не мигая. Так, с распахнутым ртом и глазами, опускается он на стул.


– Мееетр, мееетр, – блеет режиссер. – Может быть, вы, господин Ганель, хотите обратно в Детский ваш театр, играть динозавриков? Может быть, вы, господин Ганель, – режиссер распаляется, усы его гневаются вместе с ним, – желаете снова украшать собой утренники? Вместе с пьяным Дедом Морозом и помятой шлюхой Снегурочкой играть снежинку, льдинку или еще какую-нибудь ворсинку? Может быть, вы, господин… – но, видя, что карлик от страха будто уменьшается в размерах, режиссер мастерски меняет тон: – Господин Ганель, если вы научитесь выговаривать букву Э, а вместе с Этим и называть меня, как подобает, перед вами откроются двери лучших театров. И киностудий.

Пауза. Хозяин обращается к Иосифу, который тоже, как я замечаю, побаивается режиссера, сколько бы ни хорохорился и не “тыкал” ему подчеркнуто, специально для нас:


– Монах Лоренцо – буддист и карлик: мы взорвем Москву! Конечно, милый друг, – обращается он ко мне, – вместе с вами, с неподражаемо чувственной, многополой Джульеттой!

– А двух полов недостаточно? – хихикает Иосиф.

– Мне недостаточно! Мне мало двух! Я жажду беспредельности.

Карлик поднял ладошки для аплодисментов, но споткнулся о предупреждающий взгляд Иосифа и быстренько их опустил.


– Шучу я, Лоренцо. Иди ко мне, не бойся Детского театра, я не отдам тебя на растерзанье детям, брат…

Режиссер раскрывает объятия, карлик в надежде приподнимается, но уже поздно – Хозяин передумал лобызаться и, кажется, вообще забыл о Ганеле. Его взгляд упал на портрет Мейерхольда. Он глядит на расстрелянного гения с угрюмой завистью и бормочет:


– Умел ставить, старик, умел! Джульетта, сними портрет.

Я снимаю, и, слава богу, передаю его Хозяину без поклона. Режиссер с восторгом и ревностью смотрит на Мейерхольда, и вдруг смачно целует

портрет.


– Обожаю старика! Повесь обратно. Да поаккуратнее! Вот так. Ты, Саша, должен с этого дня стараться быть грациозней. Розы должны стыдиться цвести в твоем присутствии… Ну, к делу. Господин Ганель, Александр, садитесь ближе.

Через секунду мы уже сидим рядом с господином Ганелем, и рукава наших рубах касаются друг друга. Режиссер смотрит на нас взглядом, расшифровать который я не могу, и говорит, указывая на Иосифа большим пальцем правой руки (кажется, у него какая-то странная игра – указывать на каждого только для него определенным пальцем):


– Наш друг будет переделывать Шекспира – уберет длинноты, добавит юмора, и так далее…

– Хватит потешаться, Сильвестр! Я только немного осовременю классика.

– Иосиф! Этого мэтра, – услышав это слово, господин Ганель сжимается, – не редактировали четыреста с лишним лет! Ты представляешь объем работ!

– Довольно шуток. – Иосиф порывается встать.

– Сидеть! – И режиссер, запретивший Иосифу покидать стул, встает сам, задумчиво проходит по кабинету и садится в кресло. – Вот закрою глаза свои, и встают предо мной тысячи предателей. – Режиссер закрывает глаза.

– Тысячи? – подает голос Иосиф.

– Это публика. Многоголовая изменница. Но люблю ее – не могу! Вот вечером зал заполняется людьми, такими разными, и каждый со своим запахом. От кого-то несет обожанием, кто-то пропах иронией, кто-то невежеством, а от умников идет такой тонкий, противный душок интеллектуальности. Но больше всего мне нравятся тихие зрительницы – они трепетны, они готовы увидеть именно то, что я поставил, а не свои вымыслы и домыслы. У них по большей части нет собственного запаха, они впитывают чужой. Кто-то укутан в преданность супруга, овеян его прощением, пропитан беззвучным плачем…

Я слушаю режиссера, и теперь понимаю, что значит “не верить ушам своим”. Разве мог он знать о том, как именно я чувствую присутствие Наташиного мужа?

Хозяин продолжает:


– Люблю и тех, кто лелеет свою печаль, как дитя. И тех, кто не может наглядеться на свои дородовые травмы, и летает на качелях: легкость-тяжесть, легкость-тяжесть.

Режиссер показал эти качели с помощью позолоченной ручки. Два медленных взмаха перед моими глазами. Так совсем недавно летала чашка перед глазами Наташи, когда я говорил: “От легкости – к тяжести, от матери – к отцу: мой маятник”. Я почувствовал, что сейчас происходит что-то оглушительно важное для меня. Еще более важное, чем назначение на роль.


– Но все они рождены зрителями, Александр. Все, кто так погружен в свою маленькую жизнь, могут только наблюдать за чужим творчеством. Актеры из другого мяса… Сожги все, собери в пыльный мешок и сожги – свои травмы, запахи своих двуличных любовниц и их плаксивых мужей, это бормотание про легкость и тяжесть… Научись предавать по-настоящему – у тебя теперь есть учитель. – Режиссер показывает (снова!) большим пальцем на Иосифа, который беззастенчиво ухмыляется, услышав слово “предательство”.

Я ничего не понимаю, но не могу отрицать очевидное, отрицать факт: Хозяин знает мои мысли. Мою жизнь. Режиссер продолжает, глядя в окно:


– Да-да, мой друг, моя подруга! Забудь все это! Это отнимает у тебя силы, а они нужны мне! Тот, которым ты был, мне не нужен, не интересен. Сожаление о прошлом, горечь в настоящем, страх будущего, бесконечное самокопание – в чем? Достаточно ли у тебя этого “само”, чтобы так упорно в нем копаться? Что ты там хочешь отыскать? Подумай: если бы твоя жизнь была спектаклем, ты бы остался на второй акт? Нет? И что же ты так бережешь? Все, отчаливай от своей тусклой пристани. Прощайся с населением своей унылой страны.

Потом, потом обдумать все – потом. Сейчас только восхищаться, только бояться, только целовать. В наступившей паузе карлик с демонстративной влюбленностью смотрит на Мейерхольда, Иосиф разглядывает свои ботинки, а я благоговею.


– Сильвестр! Не забудь – у нас проблема, – меняет тему Иосиф. Мне снова кажется, что ему не очень-то нравится Хозяин. Надеюсь, у меня появится возможность ему об этом донести. Вернее, донести до Хозяина свои ощущения, предположения.

– Ну?

– Ипполит Карлович.

Режиссер мрачнеет.


– Да-да-да… не примет он такого спектакля… Нравственный. Как поп. Хуже попа! Что же делать, Иосиф?

– Пока не станем ему сообщать о радикализме постановки. Встретимся и расскажем о вечной любви, о значении для юношества великой трагедии Шекспира, о ее воспитательной роли…

– Ага, а потом он на премьере увидит, что Джульетта – мужик, а христианский монах – буддист! И прощай наш главный спонсор.

– Потом будет такой успех, что ему останется только присоединиться к аплодисментам, – уверяет Иосиф. – Я устрою печатный восторг у немцев и французов с упоминанием Ипполита Карловича. А когда он вызовет тебя, ты уже со статьями в руках: “Ипполит Карлович, “Ди Цайт” и “Ля Монд” славят вас как передовую фигуру мирового меценатства”. И что, он станет отказываться от лавров? Он герой, он не будет стулья ломать.

Хозяин задумывается, и мы видим, как откуда-то из глубин его титанического духа поднимается свет и озаряет лицо.


– А-лилуйя! А-а-лилу-уйя! Алии-илу-уйя! – затягивает режиссер, и к нему присоединяется приятный фальцет Иосифа и неожиданно густой в пении голос карлика. Через несколько секунд я слышу в общем восхищенном хоре и свой голос.

Режиссер распахивает дверь кабинета и возглашает:


– Светлана! Сэндвичи нам! Сэндвичи!

Объявляет так, словно сейчас должна появиться королевская чета, а не пара бутербродов. Мы вчетвером в ожидании смотрим на растворенную дверь. Мелким, быстрым шагом входит Сцилла Харибдовна, ставит на стол поднос с сэндвичами и исчезает.

Я ем и гоню все мысли о том, что сейчас со мной произошло. Режиссер даже не пожирает, а заглатывает. Иосиф жует часто, пережевывает мелко, а карлик обгрызает корочку, чтобы потом впиться мелкими зубками в мякоть. Вдруг Иосиф отстраняет от себя кусок сэндвича и мрачнеет.


– Не понравилось? – мрачнеет и режиссер.

– У меня началась диета, Сильвестр.

– Люблю чудаков, Иосиф! Дай Ганелю.

Карлик сам подскакивает за сэндвичем. Я вижу, что пора прощаться, но не могу уйти без позволения. С ужасом чувствую, что начинаю тяготить своим присутствием режиссера. Что делать?


– Знай, Александр! Завтра в твою честь и в честь нашего новоприбыв-шего, – режиссер улыбается Ганелю, – черт, чуть не сказал новопреставленного, извините… Так вот, завтра в вашу честь я закачу в “Мариотте” несусветный банкет!

И едва господин Ганель представил себя в смокинге, задумчиво-печально принимающим поздравления и снисходительно прощающим завистливые

ухмылки и смешки, а я подумал – “итс импосибл!”, режиссер добавил: – Разве так важно, что банкет в вашу честь пройдет без вас?

Иосиф хихикнул, а режиссер встал со стула. Мгновенно вскочили и мы с Ганелем.


– Ну, таланты, ну, будущие звезды, давайте, мчитесь домой учить шекспировский текст. Брат Лоренцо, вы завтра не нужны, хотя можете прийти на сбор труппы, а Джульетту я жду в десять. Адью.

Прощальный пинок под зад мы с карликом приняли с благоговением и обменялись изумленно-счастливыми взглядами уже за черной дверью кабинета. Господин Ганель совладал с собой первым. Он протянул мне руку и попрощался полукивком головы. Светлане он отвесил более теплый поклон. Что сделал я, не помню, но отмечаю: это был один из тех редчайших моментов, когда я не помнил себя.

Не знаю, стоит ли говорить очевидное? Наш режиссер – шизофреник.

В театре это приветствуется. И еще – он гений.

Я нажал кнопку вызова лифта. Вышел на улицу.

Солнце.

Я вошел к режиссеру безвестным актером, а вышел – Джульеттой лучшего российского театра. Теперь все в моих – пусть и женских – руках.

Я раскрываю рот. И туда летят банкеты и фуршеты, восторг красавиц и погоня папарацци, автограф-сессии и океан цветов. Я слышу мерный звук кондиционера в номере тысячезвездочного отеля, где я возлегаю рядом с огромногрудой и стройноногой красавицей. Это не Наташа. Это девушка, ласками которой я воспользовался лишь на эту ночь, и утром она обнаружит на туалетном столике автограф и теплые пожелания счастья. А Наташа, ушедшая наконец от мужа, ждет меня из парижских гастролей в нашей просторной квартире на улице Тверская (прощай, мой Теплый стан!). И любовь моя к ней тем сильней, чем свободней я себя чувствую благодаря обожанию бессчетного количества женщин и девушек…

Легкость и тяжесть? Дородовая травма? Я посылаю все к чертям. И мой печальный караван летит по небу – вверх и влево: я на сцене истекаю ненавистью, глядя на успех врага; Наташа приходит ко мне, укутанная в страдания мужа…

Господи, как же я раньше не замечал, как гадка и тускла, как бедна и убога моя жизнь? Вернее, как убога она была до этой встречи, до этого дня, до этого голоса, который, как мне кажется, способен сотворить меня заново?

Я обернулся на здание театра с тем чувством, с которым, я полагаю, смотрят на церковь новообращенные.


Нет повести печальнее


– Какие эро-планы? – спросила Наташа, и я сразу принял решение.

Следующие десять минут нам было очень хорошо. Когда последствия моего решения были исчерпаны, а потом исчерпаны снова, уже до дна, я рассказал ей о сегодняшнем чуде.


– Кого? Джульетту? – Ее глаза, ярко-зеленые, изумлены. – Ты шутишь?

– Только если режиссер шутит. – Я затянулся сигаретой, что делал в постели только в случае крайнего блаженства или печали.

– На шутку не похоже, нет. Саша, это успех. Ус-пех. Ты успел. А я навсегда опоздала.

Голос Наташи дрогнул. Я еще раз заглянул в ее глаза: на меня смотрела ярко-зеленая актерская ревность.


– Почему ты? Почему опоздала?

– Раз моему любовнику предлагают роль Джульетты в театре, о котором я мечтаю, значит, мне уже ничего не успеть.

Она отвернулась. Я взял ее за плечо, хотел повернуть к себе, но почувствовал сопротивление.


– Тебе сделали странное предложение, Саша. Как будто судьба метила в меня, промахнулась, и на тебе: ты стал Джульеттой.

– Мне отказаться?

Она улыбнулась сквозь печаль. Я этого не вижу. Но чувствую.


– Разве я не знаю, что, если даже начнется светопреставление, ты все равно пойдешь репетировать – свое представление. Дорогой, не смеши меня, я ведь тоже актриса, как и ты.

– Ты как будто ненавидишь меня.

– Хуже – я себя ненавижу. – Она садится на кровати ко мне спиной, облокачивается на спинку красивой тонкой рукой и обращается к стене. —

Я доплелась до пика своей карьеры. Мужчина, который с такими звериными стонами в меня кончает, получил роль Джульетты.

Вдруг она обернулась через плечо, метнула в меня злой взгляд:


– Почему ты так стонешь? Думаешь, я не вижу, как ты играешь в безумную страсть? Все, теперь ты получил роль – играй на сцене, а нашу постель освободи от спектаклей.

Тишина.

Наташа посмотрела на меня, отвернулась снова и прошептала (раздраженный голос сменился растерянным):


– Прости. Прости, пойми меня.

Я ее понял. Но не простил. Напротив, это нежданное извинение меня разозлило.

Наташе стало неловко от снова наступившего молчания. Я давно заметил: Наташу беспокоит молчание, тревожит тишина. По всем законам наших ссор я уже должен был сказать: “Да ладно, давай забудем”. Но я ни за что этого не скажу.


– Прости, – повторила она, – ты же знаешь, я не умею делать вид…

– Прибереги эти штучки для мужа. Может, он до сих пор принимает эгоизм за искренность.

Я больше не хочу смотреть на ее изогнутую, наглую спину. Поднимаюсь, набрасываю на плечи пододеяльник (не люблю халат), иду на кухню, ставлю чайник. Вода закипает, заглушая печальные вздохи, доносящиеся из спальни. Бог ты мой, она страдает! Она!

Завариваю чай. Отрезаю дольку лимона. Бросаю в чашку. Делаю первый глоток. В дверях кухни – Наташа. Она обнажена. Протягивает ко мне руки – я любил ее руки – и начинает декламировать. Я с первых слов узнаю текст своей новой роли:

Что он в руке сжимает? Это склянка.

Он, значит, отравился? Ах, злодей,

Все выпил сам, а мне и не оставил!

Но, верно, яд есть на его губах.

Тогда его я в губы поцелую

И в этом подкрепленье смерть найду.

Поцелуй. Почему-то после него я чувствую вкус лимона, хотя чай пил я.


– Наизусть знаешь всю?

– До дна. Могу помочь готовить роль… Нет, не могу, извини…

Мне не понравилось, как она сыграла. Тем более что она как бы издевалась надо мной, играющим Джульетту. Она подбавила иронии к этим словам, и я как будто впервые их услышал и понял – мне совсем не на что опереться, чтобы их произнести, сделать их живыми, сделать их своими. И не потому что они

женские.

Что должно произойти со мной, чтобы я смог исторгнуть из себя такие речи и не засмеяться? И говорить все это в лицо Сергею, которого я еще совсем недавно хотел убить троном? А теперь ведь мне придется даже любить его, моего Ромео.


– Будет лучше, если ты уйдешь.

– Вот как? О сердце! Разорившийся банкрот! В тюрьму, глаза! – Каждым новым словом Джульетты она словно доказывает: это не твоя роль. И никогда не станет твоей, хоть сам Господь Бог тебя на нее назначит. Играл ли кто-нибудь Джульетту агрессивней? Играл ли кто-нибудь с целью унизить?

– Наташа, ты просила меня не играть больше в постели. А я прошу тебя не играть на моей кухне. И вообще в моей квартире. Тем более, прости, это не божественно.

Я понимал – ей больно все это слышать, больно все это говорить, но остановиться сама и остановить меня она не может. Театр пустил в нас метастазы глубже, чем я предполагал.

Она собиралась молча. Резко, зло застегнута молния на сапоге. Сорван с вешалки плащ. Хлопнула дверь. Конец нашей сцены. Провалились оба.

В оглушительной тишине я думаю о том, что сейчас случилось. Как всегда, когда я оскорблен, подбираю самые грубые слова: “Все же забавно, что женщина, столь слабая на передок, мечтает на сцене умереть от единственной любви. Хотя, удивляться здесь нечему – нормальная сублимация романтизма”.

Пиликает на мобильном эсэмэс. “Сегодня я впервые испытала с тобой оргазм. Дурацкое слово, кстати”.

Вот и первые поздравления. Оргазм от зависти – это я запомню, запишу в книжечку своих актерских наблюдений, . Для настоящего оргазма и секса не понадобилось. Он случился, едва я притронулся к самым заповедным зонам души моей любовницы. Там бушует желание играть, а рядом с ним – неизбежные попутчики таланта любого калибра – ревность и зависть.

Я вспоминаю ее оргазмы, и понимаю, что они, и правда, были безукоризненными. Значит – и тут вмешалось искусство? Они были искусственными? Моя эсэмэска: “Кто тебе верил? Ты плохая актриса, и оргазмы твои фальшивы”. Стираю. Нет, я не стану ей отвечать.

Тяжесть… Я снова скатываюсь в эту яму? Еще немного, и я опять заточу себя в одиночной камере со стенами-зеркалами. И ничего не увижу вокруг, кроме своих отражений.

Мой кот своим мяуканьем (он требует еды!) прекращает обрушение меня на меня самого.

Стук в дверь. Марсик бежит первым.

Наташа. Слезы. Взаимное прощение, увенчанное сексом. Секс увенчан оргазмом. Двусторонним. Хотя искренность Наташиных содроганий под сомнением. Теперь навсегда.

Неплохо сыгранный этюд под названием “мои поздравления”. Я вижу, как ей непросто подыскать “поздравительные” слова, вижу, что она ощущает мою кухню декорацией, в которой нужно прочесть монолог, освобожденный от ревности и зависти. Великодушный, благородный.

На ее лбу выступает испарина, ведь попытка подменить реальные чувства придуманными требует усилий. Но я актер, и я чувствую фальшь. Смотрю на этот, с таким трудом дающийся Наташе театр и думаю: как же я хочу на сцену – настоящую!

Наташа подавлена, и я не понимаю, зачем ей было нужно возвращение, примирение и секс.

Звук захлопнувшейся за Наташей двери я помню хорошо, помню и свои чувства – настолько смешанные, что даже не попытался дать им имена. Не буду пытаться и сейчас”.

И Александр решительно захлопнул дневник.

…День ушел в ночь. Наташа, ее муж и Александр чувствовали, что если раньше жизнь наперекосяк шла, то теперь она наперекосяк летит.

Муж Наташи открывал глаза, и, чувствуя, что его жена несчастна даже во сне, испытывал желание покончить со своим супружеством. Но тут же поднималось другое желание, несомненно, более сильное – быть рядом с ней, вопреки всему, даже вопреки тому, что именно это делает ее несчастной.

Наташа часто просыпалась, замечала, что муж не спит, и, предчувствуя возможность выяснения отношений, решительно закрывала глаза. Зажмуривалась крепко, словно хотела показать, что сквозь этот занавес к ней уже никто не проберется.

В темноте, где она стремилась от всех укрыться, Наташа продолжала обвинять себя. Разве Саша играет в безумную страсть? Ей ли не знать, сколько разных ролей она переиграла в постели за годы супружества? Если бы режиссеры давали ей столько же свободы самовыражения, сколько дает муж, а публика также безоговорочно ей верила, она была бы самой реализованной актрисой мира.

Александр же, обессилев от успеха в театре и провала в личной жизни, забылся тяжелым сном.

“Раннее утро переходит в позднее – значит, мне пора на репетицию. Подняться с кровати? Сейчас? Задача тяжелая. Ведь я инфицирован Наташиным пренебрежением, а главное – монологами Джульетты в ее исполнении.

Но разве вчера случилось только это?

Я назначен.

Я вознесен.

Я Джульетта.

Вспомнив об этом, я – надеюсь, с некоторой женской грацией – выпорхнул из кровати.

Душ. Вода смыла с меня тяжесть вчерашнего вечера.

Одеколон. Он уничтожил запах вчерашнего провала в личной жизни, который все еще струился сквозь поры вымытой кожи.

Свежайшее белье. Оно обволокло, защитило мое тело: изящная, элегантная броня.

Вспомнились слова режиссера: “Все, кто погружен в свою маленькую жизнь, могут лишь наблюдать за чужим творчеством. Актеры из другого мяса…”

Я хочу вырваться из своей жизни. Перестать быть собой. В конце концов, быть мной – очень скучно. Себе я в этом признаюсь, другим – не скажу. На репетицию!

…Я еду в метро, еду в театр. Не знаю, как у других артистов работает воображение, но мне необходимо брать ситуации, черты людей прямо из жизни. Вот руки старухи, сидящей напротив – разве не такие же были у кормилицы Джульетты? Представляю, как этой прорезанной морщинами ладонью она гладит меня – или уже не совсем меня, а ту девочку, которой я должен стать. А этот нетрезвый тип, так нагло на меня глядящий – разве не такой же кровожадный взгляд мог быть у брата Джульетты, Тибальта? Джульетта, должно быть, гордилась, что в ее присутствии этот полузверь становится нежнее.

В наш вагон вошла женщина (механический голос прохрипел: “Осторожно, двери закрываются, следующая станция «Павелецкая»”) и оглядела всех стоящих и сидящих. Не нашла себе места, и с чувством собственного достоинства – излишне подчеркнутым – встала над скорбящей старушкой (кормилицей). Потом передумала и встала над нетрезвым мужиком и распахнула какую-то книгу. Прямая спина и гордый, излишне гордый взгляд: такой могла быть мать

Джульетты.

Поезд притормаживает, впускает новых пассажиров, и механический голос оповещает нас: “Осторожно, двери закрываются, следующая станция «Новокузнецкая»”. Наш вагон пополнился еще одним героем – это молодой человек, франтовато одетый. Джульетта могла бы полюбить такого? Нет, слишком он правильный, слишком самодовольный. Такой не возьмет в руки шпагу, чтобы заколоть врага. Такой не умрет от любви – он, скорее всего, посмеется над тем, кто так нелепо умер. Он похож на Париса – самовлюбленного Париса, уверенного, что он осчастливил Джульетту предложением руки и сердца. Не знаю, как там насчет сердца – но руки, его короткопалой руки, его холеной руки – Джульетта не приняла бы. Ни за что. Я представил, как он протягивает ко мне эти руки, и меня передернуло. Нет!

Достаточно. Теперь можно закрыть глаза. Хорошо, что людям не дано читать чужие мысли, ведь я вижу луг, вижу замок, я бегу к маме, которая позвала меня, издалека замечаю кормилицу (руки, морщинистые руки!) – я люблю ее, пусть она и надоела мне своими непристойностями. Хотя, признаюсь, порой мне нравится их слушать…

…я бегу и бегу, мои ноги легки, а мысли еще легче, ведь мне нет еще 14 лет, я оказываюсь прямо перед мамой. (Прямая спина, гордый взгляд, и опять в ее руках книжка, названия которой я никак не могу запомнить – наверняка там что-то ученое или моральное.) Мама мне говорит: “Ты засиделась в девках, пора подумать о замужестве…”

…Следующая станция – “Театральная”…

…И вот – бал. И – прикосновение. Кто этот юноша, одетый монахом: его лицо скрывает маска, зато слова… Они открывают нас друг другу. Я чувствую – навсегда:

Я ваших рук рукой коснулся грубой.

(“Осторожно, двери закрываются”)

Чтоб смыть кощунство, я даю обет:

К угоднице спаломничают губы

И зацелуют святотатства след.

(“Следующая станция «Тверская»”)

В первых же словах – желание! Первое же действие – поцелуй! И что же мне сказать? Тихо, обреченно, уже любя: “Мой друг, где целоваться вы учились?” (“О вещах оставленных другими пассажирами, немедленно сообщайте машинисту”.) Меня зовет мать (спина, достоинство), но я стремлюсь выяснить, кто был тот, одетый монахом, чьи губы совершили такое паломничество… я поверю во всех его богов, лишь бы он продолжал свои паломничества… и спрашиваю кормилицу (морщинистые руки) о каких-то не имеющих для меня никакого значения гостях – а этот кто? А тот? И небрежно – с замиранием сердца – добираюсь до моего паломника. Что? Ромео? Ты шутишь? Нет. Сын врага, Ромео.

“Станция «Тверская», переход на станции «Пушкинская» и «Чеховская»”.

Я открываю глаза и вижу, что почти все герои моего воображаемого спектакля вышли из вагона. И я выхожу в гудящий зал, иду в переход на “Пушкинскую”, чувствуя восторг от того, что сейчас пережил. Все мое существо рвется в театр, я ускоряю шаг, я – “прошу прощения!” – обгоняю пассажиров, я – “ох, извините!” – наступаю на ногу и без того расстроенному толстяку…

И вижу здание театра.


Союз пираний

Я подхожу к своей гримерке и замечаю, что у меня появился сосед – табличка на дверях соседней комнаты гордо провозглашает: “Г. Ганель”. Заглядываю, чтобы поприветствовать брата Лоренцо. Он свыкается с новым местом несколько странно – сидя в кресле, напряженно смотрится в большое настенное зеркало. Рассматривает себя в новом интерьере. Как будто приучает стулья, шкаф и само зеркало к своему присутствию. Я здороваюсь, и он отвечает мне очень любезно. Его карие глаза добры и умны, и я даю себе обещание познакомиться с господином Ганелем поближе.

“Первая репетиция. Поздравляю нас”, – сказал он. В его глазах я прочел желание во что бы то стало остаться здесь, в нашем знаменитом театре, и отвращение к своему театральному прошлому.

Я же был счастлив от того, что входит в мою жизнь вместе с Джульеттой.

А потому предпочел не думать о том, что пришел в местечко, где отовсюду – клыки, пасти и челюсти. Союз пираний. Террариум единомышленников.

Мы стали спускаться в зал, и по пути я получил несколько ножей-поздравлений. “Ах, я так за тебя счастлива! Я уверена, ты сыграешь волшебно! – защебетала, увидев меня на лестнице, моя коллега, столь же неприметная, как я до вчерашнего дня, а потому и невзлюбившая меня с особой страстью. – Эта роль как будто специально для тебя написана!” Господин Ганель проводил ее долгим взглядом и совершенно неожиданно подмигнул мне. Как ни странно, это меня подбодрило.

Другие актеры не были так прямолинейны, но все же в улыбках, рукопожатиях, приветливых наклонах головы таилась зависть. Или я ее придумал? Но ведь я сам завидовал бы на их месте.

Кто-то этажом выше, завидев нас, сказал довольно громко: “Вот парочка. Карлик да девочка”. Я даже не стал поднимать головы. Я мог увидеть наверху любого актера труппы. Господин Ганель, кажется, начал понимать, в какую теплую компанию попал. Но, судя по тому, как бодро он держался, в своем театре он привык к столь же дружественному обращению.

Мы вошли в зал – вся труппа была в сборе. Режиссер отнесся к нам без малейшего следа вчерашней фамильярности. Пожал нам руки и пригласил сесть в первый ряд. Мы сели рядом с Иосифом. Он тоже держался в высшей степени официально.

Я понял, что сейчас предстоит репетиция одного актера. На наши репетиции порой приходили смотреть студенты, журналисты и даже филологи: порой их надежды, что режиссер откроет в классическом тексте новый смысл, вознаграждались. Но сейчас он не говорил. Он летал по сцене. Он был Джульеттой, и все его тело – руки, ноги, ресницы, даже его черный строгий костюм – жаждало любви. Его движения становились неловкими и вместе с тем неподражаемо грациозными: пластика девочки-подростка. Он толстел и хмелел, он грубо ругался и еще грубее пел – с наслаждением Хозяин изображал дородную кормилицу. Он разбухал от бешенства, он метался по сцене как зверь, с темным восторгом чувствующий, что кровь – своя ли, чужая – вот-вот прольется: это был Тибальт. А вот юноша, полный беззащитной иронии, колючий от нежности, задиристый от миролюбия – мне показалось, что режиссер больше всего любил Меркуцио, который умрет раньше других, прокляв “оба дома”.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю