Текст книги "Мгновение – вечность"
Автор книги: Артем Анфиногенов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Другие же летают, – сказала Лена.
– Тебе учиться надо. В какой-нито институт подать, получить хорошую специальность.
С первых полетов пойдя в ногу с напористым Сургиным, Лена решила для себя этот вопрос.
Выбрала специальность. Именно хорошую, по душе.
– Не женское это дело – летать, – хмуро сказал Дралкин и потупился, хорошо зная глупости, какие предстоит ему в ответ услышать.
– Я об этом думала.
– Думала!..
– В актрисы бы, например, я пошла.
– С твоими данными возьмут.
– Вы, товарищ инструктор, не в курсе дела, – мягко и досадливо заметила Лена. Скривив в натянутой улыбке рот, добавила: – Я же нефотогенична. Пока на паспорт снялась, намучилась.
– Это еще не показатель.
– Знакомый товарищ проверил на практике.
– Из этих… из театра?
– Необязательно… Хорошо, скажу: фотокорреспондент (зимой на полетах мелькнул корреспондент молодежной газеты в ботиночках и кашне).
– Сцена бы тебе пошла, – повторил Дралкин.
– Слуха нет, – отрезала Лена. – Обожаю вокальные номера, сама же петь не могу. Вот так! Все противопоказано. – Она снова коротко улыбнулась. – В среду едем во Фролы, прыгать с парашютом.
– Других вариантов нет?
– Говорю, продумано… Фотогеничность, слух… Я бы, конечно, не посмотрела, если бы сказали: талант! А так… Мне летать нравится. Сколько Женька Гарт получил провозных, пока схватил высоту семь метров?
– Полетов двадцать. И не схватил.
– Он хороший парень, Женька. Комсомолец хороший, отзывчивый… Вы сказали: «Бахарева, покажи мне высоту семь метров», – я показала, что такого? Семь метров и один метр – разница, ее видно.
– Одним она открыта, как на блюдечке, другим нет…
– Но мне-то она видна! – Лена поймала Дралкина на слове. – Вы на Гарта не кричите. Он не понимает, когда кричат…
– Бахарева! – произнес в своей манере Дралкин. – Белоручка он. Гарт, жизни не нюхал. «Почему занятия пропускал, не сдал зачета?» – спрашиваю. «Мы с папой ездили отдыхать в горы…» Видишь… Школьником в горах отдыхает, натрудился. А доску для звеньевого ларя не приколотит, топор в руках не держал… Небо чему учит? Думать быстро, соображать, сноровку же нужно иметь… Ты небось корову доила?
– Не было у нас коровы.
– Я к примеру… Доить умеешь?
– И доить и жать. И снопы вязать…
– Об чем речь. Птенцы сначала в гнездах учатся, потом летают, Бахарева, – с силой произнес инструктор, хотя они сидели рядом; он как бы вслушивался в звук ее фамилии. – «Не кричите, не понимает, нужен подход…» Все это подпорки, середняка тянуть. А вот является курсант, может, один из сотни, и понимаешь, что вся эта бухгалтерия гроша не стоит, только помех ему не чини, приглядывай, чтобы опара через край не вышла… Да, с талантом надо родиться.
– Актрисой я, наверно, не родилась.
– Война будет, – продолжал инструктор о своем, насупливая брови и отставляя недопитый стакан. – Я иной раз так рассуждаю: баба против мужика. На ринге, к примеру. В перчатках, при судье… Ведь не потянет баба против мужика, согласна?.. Воздушный бой не ринг, там смерть в глазах пляшет, мужик при виде смерти сатанеет. Что нашего в бою возьми, что другой нации. Зло лютует. Пощады от него не жди.
– Воевать не пойдут, – суховато сказала Лена.
– Пойдут… Да знаешь, не бабье дело – молотком махать, ты меня прости, титьки мешают. И удар нежесткий.
– Родину все должны защищать.
– Об том ли речь, Бахарева. – Дралкин хлопал себя по карманам, нащупывая спички. – Еще с кем посоветуйся… Подруги-то есть?
– Подруги все секреты разбалтывают. Ни одна язык не держит.
– Разбалтывать секреты – последнее дело. Сон хороший?
– Иногда ворочаюсь, не могу заснуть.
(Сбросить одеяло, померзнуть, потом тепло укрыться и заснуть… В другой раз она бы и этого от Дралкина не утаила, но не сейчас.)
– Выспись, отдохни. Чтобы завтра без настроений… Легкость, удовольствие, азарт, с которым учлет-девица без единой запинки шла от упражнения к упражнению, радовали инструктора и страшили. Опыт, пусть небольшой, открывал Дралкину чересполосицу бытия – то светлая у него полоса, то черная. То он ждет лейтенантских «кубарей» и мечтает о высоких отличиях, то совершает аварию и свистит из училища униженный и растерянный в звании ефрейтора (в личном деле осталась курсантская фотография Григория). До его зачисления в штат никто в аэроклубе летчика-ефрейтора в глаза не видел; летчики-сержанты (тоже новое, непривычное для слуха словосочетание, в котором слышались диссонанс, принижение престижной профессии), летчики-сержанты уже появлялись, ефрейтор же был один – Дралкин. Это звание, похожее на кличку, плюс уму непостижимый взлет, вынесший его вместо города на овраг и за порог военного училища, давили его, напоминая о молве, катившей следом, о мнении, за ним утвердившемся: инструктор Дралкин – отрезанный ломоть… Он боялся ошибиться в Бахаревой, переоценить ее, поддаться бродившему в нем нетерпению. Побывав в зубьях жестокого механизма, он хотел бы и других от него оградить… Яхт-клуб тем привлекал, что стоял на отшибе, был тихой заводью, туда, несколько чопорно, тянулись семьями, большинство составляли люди пожившие, не чуждые земных интересов, житейских радостей. Бухгалтер из поликлиники водников собирал после гонок любителей преферанса, зав. овощным складом, бывший балтиец, кроил цветные паруса и придумывал лодкам пиратские названия, яхтсмен-гитарист составил трио поклонников Изабеллы Юрьевой… Фигура здорового двадцатилетнего штатского парня не должна была производить там страдного впечатления, но тоска по училищу его не оставляла. Выхаживая паруса, он получал разрядку. А когда смуглоголовые отец и дочь, в одинаковых брезентовых робах похожие на брата и сестру, подстроившись под гитару, заводили на два голоса «Камин горит, огнем охваченный», Григорий вообще забывал все на свете… – что, кроме песни над рекой да паруса, нужно штатскому человеку, отрезанному ломтю, ефрейтору запаса?.. Непостижимый взлет увел Дралкина с притягательной для сверстников и почитаемой в народе жизненной орбиты, а Бахарева в нее вписалась… вписывается. Кто это объяснит: чем он не взял? Ноша ли ему не по плечу? Или не набрал еще в характере твердости и решимости? А может быть, рисковать в небе, служить образцом отваги – не его удел? Искать себя, не следуя общему поветрию, в авиацию идут, поскольку «в воздухе пахнет грозой», но еще необязательно, что война начнется завтра…
Однажды на бонах клуба он увидел Бахареву; он даже предположить не мог, чем вызван ее приход! Отлучения от авиации, это он испытал на собственной шкуре, производились, но чтобы кто-то от нее отрекся добровольно?! Бахарева шла по хлопающим мосткам, постреливая глазами вправо и влево, – умела Лена, не поднимая глаз, далеко, настильно глянуть. «Если она меня поддержит, – подумал он, заводя за бон свою быструю яхточку „Ш“, – если она со мной заодно… Только с чего бы вдруг?..» Предстоял отборочный заезд, ответственный этап в борьбе за кубок… Он не понимал появления Бахаревой. «Один рядится под Чкалова, – раздраженно вспомнил он Сургина, – другая не прочь создать себе фоторекламу… До чего нетерпеливые ребята!» Тут он ошибся. Корреспондент молодежной газеты задумал фотоэтюд «Учлеты» и хотел, чтобы в кадре на фоне мотора и винта красовались Вольдка Сургин и Лена (на которую его навели учлеты инструктора Дралкина) и чтобы Сургин, вскинув ладонь козырьком, смотрел в иебо («мечтательно и целеустремленно»)» а субтильная Лена рядом с ним являла собою образ подруги-единомышленницы… «Дралкину этот маскарад не понравится, – тотчас рассудила Лена. – Бог знает что обо мне подумает…» Она отказалась позировать корреспонденту. «Ушибся? – хотела сказать Лена инструктору. – Дай подую», – как говорила мама, видя синяки и ссадинки на ногах бедовой доченьки. Не надо раздваиваться, хотела посоветовать инструктору Лена, обижаться на «ефрейтора Дралкина». Вы хороший, очень хороший инструктор, самый лучший в аэроклубе, хладнокровный летчик… Будет война, хотела она сказать, как все говорили и думали, вы на этой лодочке пойдете сражаться, что ли? Из всех доводов, обдуманных ею, это был самый сильный, неотразимый довод.
Чувствуя, как насторожен Дралкин, Лена учтиво осмотрела его яхточку «Ш», «шавку».
– Забавно, – сказала она вслух, – перекувыркнешься – да и бултых в воду… А я плавать не умею… Дралкин на ее слова не отозвался. В яхт-клубе Бахарева больше не появлялась.
– Ты ведь не в общежитии живешь? – спросил Дралкин.
– Нет, у своих, у тетки.
– В родном доме стены греют, – сказал инструктор. «Гришенька, сынок, – писала ему мать, – приезжай, до коей поры тебе по чужим углам мыкаться. Приезжай, ничего такого не думай…» – Чтобы завтра быть как стеклышко.
У тетки, где квартировала Лена, стены не грели. Тетка осуждала племянницу («Матери бы, Алевтине, лучше помогала, чем по городу мотаться. Алевтина, как с Бахарем связалась, вовсе жизни не видела») и за то, что выбрала медучилище («Там одних нехристей и учат!»), поносила Лениного отца, изображая в лицах, как он, пастух по кличке Бахарь, последний в Босоногове бедняк-активист, сбежал, испугавшись кулацкого восстания, бросил общественное стадо, Алевтину, бьющую на сносях, жалко прятался («Сидел в камышах, дрожал», – показывала тетка, раскидывая руки). А поутихло, нацепил на штык две краюхи хлеба и пошлепал, рот до ушей, к роженице с дочкой. Тут его из кустов и стрельнули.
Покоя в доме тетки не было, а напутствия Дралкина означали: быть готовой к самостоятельному вылету. Завтра. если не подведет погода (будет ясно, ветерок 2–3 м/сек). Если даст разрешение командир отряда (или начлет Старче). Если, наконец, не перебежит ей дорожку Володька Сургин (в день начала самостоятельных вылетов обычно выпускают одного курсанта, этот-то первенец и остается в красной строке выпуска, его-то и прославляют «боевые листки» и «молнии»…).
Весь разговор инструктора, начавшийся вопросом: «Куда ты рвешься, Бахарева?» – Лена поняла так, что Дралкин на последнем этапе склонен ее придержать. Хотя бы из мужской солидарности с Володькой Сургиным. Почему же еще? Других причин она не находила. «Заявилась, незваная, в яхт-клуб, – рассуждала Лена задним числом, – так надо было все ему выложить как есть… Смотря кому отдаст на проверку: командиру отряда или начлету? – Она все-таки не теряла надежды. – Лучше, конечно, командиру отряда…»
Ни единого замечаньица не сделал ей командир отряда, только однажды создалась между ними неловкость – мимолетная, памятная, как все житейское, контрастное неземной аэроклубовской сфере: она увидела командира отряда на рынке, с кошелкой в очереди за картошкой. Он отвернулся, будто не узнал ее или не заметил… У него и фамилия славная – Добролюбов. От Старче же можно ждать любых подвохов.
– …Бахарева! – знакомо и неподражаемо, в своей манере воззвал к ней Дралкин, отходя от самолета, хлопая по карманам куртки в поисках спичек и взглядывая на тянувшуюся перед ним Елену открыто и весело, зная все, что произойдет дальше, и наперед этому радуясь. – Вопросов нет? Все ясно?
Она молча, кивком головы подтвердила, мол, да, какие вопросы? Все ясно.
Чиркнув спичкой, Дралкин затянулся, смакуя дымок, его брови сложились домиком, занимавшим всю верхнюю часть лица, глаза потемнели. Ей показалось, что после такой затяжки он заговорит с ней о чем-то другом, к полетам не относящемся, – так он на нее посмотрел.
– Пирожочек с полки – заслужила, твой! – оборвал себя Дралкин и пошел с докладом о ней – она это видела – к Добролюбову. Умный, милый Гриша Дралкин, верный друг!..
Начлет упредил намерения инструктора. Начлет с инструктором не посчитался. Или он ему не доверял?!
Начлет решил проверить курсанта Бахареву лично.
Ее доклад о готовности к зачетному полету звучал как лепет.
Старче нашел, однако, что он не беспомощен, и оборвал ее, внушительно напомнив:
– Аэродром – не лебединое озеро, лебединых танцев не исполнять! Полет по кругу! – и жестом указал ей на кабину.
Мягкий шлем сидел на Старче тыковкой, в воздухе он обходился поношенной фуражкой армейского образца, повернутой козырьком назад.
Как сел к Лене спиной, склонив голову набок, так и сидел не шевелясь, ничем себя не обнаруживая, только в зеркало заднего вида поглядывал. «Как сыч, – подумала Лена после первой посадки, рассматривая треснувший козырек его фуражки. – Или заснул?»
– Нельзя, Бахарева! – прогремел начлет, оборачиваясь. – Никуда не годится! «Он меня законопатит!»
– Отвлекающие помехи – бич, – продолжал начлет. – В воздухе так: чуть моргнешь – и сглотнут, не поморщатся… Волосы, волосы, говорю, подбери, ведь мешают, в глаза лезут!
С ловкостью обезьяны выхватила она у раскрывшего рот техника кусок белой киперной ленты, приготовленной для обмотки маслопровода, и так ловко, а главное, молниеносно прибрала выбившуюся прядь, затянула шлем.
– Другое дело, – сказал начлет, отворачиваясь. – Еще кружок.
После второй посадки Старче, ни слова ей не сказав, выбрался из кабины, подозвал к себе инструктора Дралкина.
– В авиации заднего хода нет, так? – прокричал он сквозь бульканье мотора. – Надо выпускать!..
«Выпускать!»
Они отошли в сторонку.
Лена, сидя в кабине, угадывала их разговор, заглушенный мотором, то, что говорил, в частности, стоявший к ней лицом Старче, по движению его губ: «Ее? Первой?» Или: «С нее? Начнем?» Дралкин сказал: «Почему бы нет? С нее!» Или что-то в этом роде. Определенно сказал. Начлет переспросил: «С бабы?!» Лучшего возражения быть не могло. И удивление в нем, для всех понятное, и сомнение, достаточно скрытое… Она упустила нить разговора, но решение Старче прочла по его губам безошибочно: «Сургин!..» Дралкин слушал его покорно.
…Так она оказалась второй после Володьки Сургина, второй из шестидесяти шести курсантов, молодых парней, еще школьников, студентов, самостоятельно шагнувших в небо, не знавших, какие купели им уготованы, счастливых своим выбором в тот безветренный мой сорок первого года. «Почему он вас недослушал?» – спросила Лена инструктора про своего недоброжелателя, Старче. Дралкин пожал плечами: «Здесь меня всерьез не принимают…» – «Но ведь это несправедливо!» – «А я долго-то не задержусь… Только они меня и видели…» – «Тоже неправильно!» – «Что неправильно, Бахарева? – морщил лоб Дралкин. – Начлет, видишь, как смотрит: девицы, говорит, идут вне зачета. Сургин, скажем, послабее тебя, но на него есть разнарядка. А ты невоеннообязанная, на тебя разнарядки нет», – он впервые говорил с ней без недомолвок, она чувствовала в нем своего единомышленника. Второе место, поняла Лена, победа. И чем пышнее хвала, воздаваемая ей на старте («Летящая по облакам» – называлась передовичка в «боевом листке»), тем жестче ее соперничество с сильным полом.
«Сегодня я, как он, – думала Лена о белозубом комбриге, ворочаясь на теткином сундучке, ожидая сна-предчувствия, которому она верила и от которого у нее захватывало дух. – Сегодня я ему ровня…»
…Год с небольшим спустя на северо-западе, под Старой Руссой, командир экипажа пикирующего бомбардировщика «ПЕ-2» сержант Григорий Дралкин прочел в «Комсомолке» заметку о «питомице уральского аэроклуба Е. Бахаревой», вступившей в бой против немецкого разведчика «Дорнье-215». Он долго пытался и все не мог представить себе, как учлет-девица, красневшая на разборах от его похвал, схватилась с четырьмя профессионалами люфтваффе, составлявшими экипаж «Доры». Он понимал, что должен, наверно, увидеть – или вообразить – ее другой, преобразившейся, ожесточенной огнем войны, но это ему не давалось. Как о чем-то совершенно несбыточном он впервые тогда подумал: «Хорошо бы встретить Елену…»
Увидав Баранова под Сталинградом в первые минуты пребывания на фронтовом аэродроме, Лена забыла комбрига, забыла Дралкина, забыла всех…
Слова Дралкина: «Баба против мужика…» – она помнила, часто к ним возвращалась, продолжая спор с инструктором, думая не так, как Дралкин, поступая вопреки его советам; когда Григорий, получив на весенней регате кубок, бросил аэроклуб, уехал, Лена заняла его место инструктора.
Но в первые минуты пребывания в Конной под впечатлением поединка она, ошеломленная, должна была признать: то, что сделал в бою Баранов, ей недоступно.
И – непосильно…
…Спешно выдвинутый в засаду на волжский берег, Михаил Баранов отлеживался, приходил в себя.
За близкой рекой гремело и ухало, шальные самолеты, петляя по низинкам, мели береговую гальку, терпкий запах мазута держался над степью – Баранов, казалось, ничего этого не видел и не слышал. «Поднимать в случае команды по радио „Атака!“ и на обед», – наказал он, укладываясь под крылом своего «ЯКа» с тугим парашютом в головах.
Счастливая способность «замыкаться на массу», то есть засыпать молодым, здоровым, усталым сном, изменила ему после ранения: прикорнув, он постанывал, вздрагивал, часто пробуждался, – ночь накануне Михаил провел плохо. Венька Лубок ввалился среди ночи, пьяный, в женскую землянку, просил у Бахаревой прощения («Я под Обливской напортачил, я!..»), ничего не выпросил, опять загорланил: «Все про тебя знаю, все!.. Как в окопчике с тем сержантом, что на „горбатом“ сесть не может, от бомбежки два часа пряталась – знаю!.. Еще кой-чего!..» Прибежавшего на шум старшего политрука обозвал «бабским заступником», «бабским комиссаром», с ним схватился: «А вам известно, что она молилась?!. Да, молилась в землянке, на коленях!.. Я днем вошел, а она – на коленях, в угол уставилась, пальцы щепоткой… а еще комсомолка!..» Старший политрук поднял Баранова: Венька Лубок – его летчик, с распущенностью надо кончать…
Усталость физическая не так тяготила Баранова, как изнуряла его в обстановке неравных боев необходимость постоянной внутренней собранности. И на Дону – в июле и в августе – гнет был велик, но какие-то просветы все же случались. Даже в дни боев за переправы, делая на Калач, на Вертячий по пять-шесть вылетов, он мог себе позволить вечером разрядку. С отходом авиачастей на левый берег Волги отдушин не оставалось. Чем тяжелее становилось городу, тем большее место занимал он в мыслях Баранова, разрастаясь в одну неотступную думу о нем. Досуга, как, например, это дежурство, выпадали и сейчас, но внутренне он весь был во власти горящего Сталинграда; понимая, что здесь стоять до последнего, сомневался в одном: хватит ли его, Баранова, на всю эту сечу. «У нас на Руси силу в пазухе носи» – воистину так. Не на виду, а в пазухе, расходуй бережливо, с толком, растраченное ворохами не соберешь крохами. Широко, приветливо улыбаясь в ответ на поздравления с одержанной в воздухе победой, Баранов чувствовал себя на пределе, ему казалось: все видят, как он опустошен последним боем над Конной…
– Миша, не спи, – теребил Баранова его напарник по засаде Амет-хан Султан, беспокойно бодрствовавший рядом, – Миша, я утром летал на Карповку… Ты тоже туда летал. – Амет ногтем водил по карте к западу от города. – Пять минут лета по прямой…
– Шесть, – уточнил Баранов, привстав.
– Согласен, шесть. Сказали; здесь фланги наших армий, да? Шестьдесят четвертой и шестьдесят второй. Прикройте фланги… Ты на земле что видел? – поднял на Михаила темные глаза Амет.
Впечатление замкнутости, скрытости, создаваемое смуглым, по восточному лекалу очерченным лицом Амета с удлиненным разрезом глаз, матовой припухлостью век и строгой линией рта, исчезало, когда на летчика находил стих общения. Случалось это не часто, но когда случалось, то признания бывали до дна. Распахивая свою душу, Амет освобождал ее от сомнений и тревог. Он уже излился Баранову в обидах, нанесенных ему командиром полка («Думал, таран его успокоит – нет! Почему, его не спросясь, назвали Амет-хана почетным гражданином Ярославля?..»), посвятил в неудачу своей ночной вылазки в Верхне-Погромное, где в батальоне связи находилась сейчас бровастенькая бодистка Дуся, – но главного сказано еще не было.
– Ты людей видел? – продолжал Амет-хан.
– Нет.
– Технику нашу?
Баранов молчал, косясь на карту.
– И я… Ни людей, ни техники… На юг и на север от Карповки, сколько могли видеть летчики, прочесывая степь, фронт был оголен.
– Ни одной арбы, – сказал Амет, не отводя пальца от беззащитного участка и глядя перед собой темными, утратившими обычную живость и быстроту глазами.
Правый берег Волги крутым обрывом темнел впереди, напоминая о близкой, не знающей устали воде, катившей свои валы и подмывавшей породы, спрессованные веками.
– Ни одной арбы, – подтвердил Баранов, невольно вторя акценту Амета.
Среди летчиков Амет-хан – единственный, пожалуй, кому Баранов мог бы довериться после Конной: какое у Амета чутье! «Амет, сзади „мессер“! „Мессер“ в хвосте!» – «Смажет», – коротко отвечал Амет – соколиный глаз, все видя и, главное, безошибочно распознавая в немце торопыгу, который не сумеет удержаться в хвосте. И все дальнейшее подтверждало правоту Амета: так и не открыв прицельного огня, немец уходил, отваливал переворотом, сочтя за лучшее не связываться с этим русским… Кому, как не Амету, открыться после необъяснимо-скрытного – на чистом месте, из ничего – возникновения над Конной «МЕ-109»? Впервые, кажется, Баранов упустил тот предшествующий схватке миг, когда противник, изготовляясь, словно бы приоткрывает себя, свою выучку, свой класс… Дорогой секунды упреждения, которой и Амет так мастерски пользовался, Михаил в тот раз не получил. «Видит заклепки!» – ожгла его смертельная близость вдруг возникшего в хвосте немца, и он испытал мгновенный паралич воли, когда летчик, застигнутый врасплох, чувствует себя пойманным в прицел. Отказ на «мессере» оружия, пустые оружейные ленты – только это спасло Михаила. Дальнейшее истолкованию вообще не поддавалось. Что он сделал, как увернулся и сам настиг «худого», Баранов не вполне понимал. Спрашивать кого-то нелепо, однако победный результат не должен закрывать просчетов и ошибок. Победитель обязан первым их знать и помнить, иначе недолго ему ходить в победителях.
Спроваживая Баранова на дежурство, начальник разведки, случайный очевидец быстрого боя над Конной, рассказывал: «Сбитый немец выбросился и сразу раскрыл парашют. Технари, солдаты из БАО вперегонки за ним, в плен брать, а он, стервец, сам из пистолета двоих убрал, хорошо, автоматчики подоспели, врезали очередь по ногам… Матерый тип, двенадцатого года рождения. Такую бузу поднял! Боксер в прошлом…» – «Зубр, зубр, – подтвердил Баранов. – Ко мне подкрался, я и не видел…» – «Буян хороший… И небо проклинал и землю. Переводчица носик морщит, фу, какой майор матерщинник, раненый, а привстал, как я подошел, наши знаки различия знает… „Мой бой, – твердит, – мой бой, пропустил удар! Пропустил удар!“ – вроде как с обидой, с протестом. „Хотите видеть летчика, который вас сбил?“ – „Нет!“ Наотрез, категорически. „Сталинград возьмем, тогда!“ Как же, третья эскадра „Удет“ клятву фюреру принесла поставить русских летчиков на колени… Был отмечен еще самим Удетом, так говорит. Лично отмечен. Дескать, такие мастера, как он, майор, позволяли инспектору ВВС Удету уверенно думать о будущем Германии, „а слов на ветер Эрнст Удет, безвременно от нас ушедший, не бросал…“ Короче говоря, фрукт майор. И не дурак. Англичане для вас, говорит, то же, что для нас итальянцы, польза от них одинакова. Как нам, так и вам придется драться своими силами до конца… Сирота. Темнит, похоже. Пленные из семей, поднявшихся при Гитлере, прикидываются сиротами, а дворяне, те своего происхождения не скрывают. Версия майора: родители рано померли, воспитывался в Саксонии бабкой, владелицей скобяной лавки…
Сомнительный сирота был первым немцем, о котором Баранов мог судить не только по впечатлениям боя, но вот и по таким, скудноватым, конечно, деталям личного свойства. Каждый, с кем пересеклась короткая небесная дорожка, – загадка, тайна: сколь бы ни был мал отрезок сближающего их времени, отошедший в небытие, он оседает в памяти, живет, тревожит молниеносностью своего вторжения и нераскрытостью… В дреме, сморившей Баранова, майор предстал затянутым в блестящие ремни участником допроса. «Он?» – спрашивал майора чей-то судный голос, эхом отдаваясь в мрачных сводах. «Это есть он, – мстительно свидетельствовал майор, наслаждаясь ужасом в лице маленькой женщины, хоронившейся в темном углу. – Русский ас Параноф, спитой мной над местечко Лошади!..» – «Я тебя сбил, сука!» – вскинулся Баранов на прогретом брезенте…
Долго сидел удрученно, растерянно.
Возвращался к странному видению, всматривался в глубины, не имевшие дна.
Амет, конечно, лучший, единственный советчик на этот случай.
Что-то удерживало Баранова от откровенности.
Пыль, рыжая пыль на самолетных стоянках Конной…
Высоко вздымаясь, издалека видимая, она была сигналом, знаком для «мессеров», пасшихся в ожидании добычи неподалеку: «ИЛы» взлетают… Летчик на старте, пуская машину, ничего, кроме прямой, по которой он набирает скорость, не знает, ничего, кроме выдерживания, сохранения прямой, сделать не в состоянии, Скованный взлетом по рукам и ногам, он – идеальная для «мессера» мишень… Рыжая пыль служила «сто девятым» сигналом к нападению.
«Подстраховать!» – вот с чем кинулся Баранов в сторону Конной.
Никто его не требовал, но горючее в баках и боезапас позволяли, а беззащитность стартовых секунд взывала: встань на стражу, поддержи штурмовиков морально. Даже один «ЯК» над головой в такой момент многое значит… Командир шестерки «ИЛов», прожигая свечи, окутанный пылью, почему-то медлил с разбегом, Баранов, возможно, на него отвлекся и – зевнул «мессера»…
«Капитан Авдыш не поднялся, – сказал о ведущем начальник разведки. – Разбил „горбатого“ на взлете. Команду принял летчик Гранов… Гранищев…» – «Из молодых? Знаю… Встречались однова… Солдат?» – «Сержант». – «Прозвище у него Солдат». – «Возможно»…
Вот теперь и подумай: ввязываться, подставлять себя, как в случае с майором, если тот, ради кого рискуешь, взлететь не может, бьет машину…Да…
– Амет, чего она дрейфит? – спросил Баранов, возвращаясь к Дусе, к ночному походу Амета в Верхне-Погромное. Дуся, по словам Амета, дежурила, отлучиться не могла, подмениться не хотела, разговаривала с ним, стоя в приоткрытых дверях аппаратной, задернутых маскировочным полотнищем, грудастая недотрога, смелым разлетом бровей смахивающая на самого Амета.
– Не понимаю! – вскинул руку Амет.
– В госпитале они, по-моему, другие, – сказал Баранов.
– Миша, год воюю, в госпиталь не попадал…
– В госпитале они ничего не боятся.
– Нет?
– Ничего!.. Мужики хнычут, стонут, водицы просят, судно, они в этом – с головой. Присядет, послушает, улыбнется… Бабьей жалостью живут, ею же другим помогают. Медсестры все из Орла. Белозубые, как на подбор, халатики тугие. В шесть утра градусники ставят. У молодого в шесть утра самый сон, я как потянулся со сна, так ее и поцеловал… Не обиделась!
– Дуся другая, – нетерпеливо прервал его Амет. – Черствая.
– Но ведь хотела, чтобы ты пришел? Ждала?
– Не понимаю! Как подменили…
– А договаривались?
– Не узнаю, другой человек. Совсем другой. Чересчур черствый. «Нет, нет, нет!» Я ее отпустил. «Иди! – сказал я. – Иди!»
– Такая здоровая деваха…
– Вот! – с укором и радостью показал Амет рукой выше себя, ему, как всем коротышкам, в женщинах нравился рост. – Знаешь, откуда? Ты ие поверить, – Амет медлил с признанием, желанным и трудным для его пылкого сердца. – Из Ярославля, – сказал он, стыдясь за Дусю.
Из Ярославля, где нынче в мае он таранил немецкий бомбардировщик «Ю-88», за что и был удостоен звания почетного гражданина старинного русского города.
– Немца трухнула Евдокия, – сказал Баранов догадливо и горько, призывая тем самым по ней не сокрушаться. – Боится, что немец сюда достанет, – развивал он свою догадку. Возникновение «мессера» в ясном небе над Конной, исход быстротекущей схватки, вообще тайны боя в отличие от дел житейских не поддавались таким быстрым, уверенным о них суждениям.
– Вынесла мне на прощание арбуз, – говорил Амет расстроенно. – «Угощайся, свеженький, на день рождения привезли, только что с бахчи…»
– Боится, что немец сюда достанет, – развивал свою догадку Михаил. – До левого берега, до Верхне-Погромного…
Лицо Амета помрачнело, в нем снова выступила замкнутость.
– Новенькую видел? – спросил Амет.
– Бахареву?
Михаил встретил новенькую, живя госпиталем, последним госпитальным утром, поцелуем с Ксаной и разлукой, его оглушившей, и к Елене, к ее мальчишеской фигурке, терявшейся в толпе летчиков и все-таки заметной, не приглядывался.
– Бахареву – слышал, – уклонился он от ответа. – «Ишачок», «ишачок», – верещит над целью, – прикрой хвостик!..»
Амет не улыбнулся.
– Боязно, Миша, – проговорил он тихо. Баранов слушал, глядя в планшет.
– Брать новенькую с собой на задание боязно, – повторил Амет.
…Баранова отозвали обратно в полк с еще большей спешностью, чем она была проявлена при создании засады.
Амет-хан остался дежурить один.
Почта, отыскавшая полк на левом берегу Волги, принесла Егошину два письмеца из дома и тугой пакет, отправитель которого обратного адреса не указал. Быстро пробежав обе весточки от Клавы в сунув их в планшет, чтобы потом перечитать еще раз, Егошин разорвал увесистый пакет. «Уважаемых товарищ майор, любезный Михаил Николаевич!» – прочел он, но тут раздался звонок комдива. Потом его затребовал «Ротор», штаб армии, потом на час была сдвинута, сокращена готовность, вновь к чтению писем Михаил Николаевич приступил не скоро; по горло занятый, он нет-нет да и вспоминал о пришедшей почте и предвкушал удовольствие, которое получит, перечитывая письма…
Только один человек мог обратиться к нему так старомодно: «любезный» – летчик Алексей Горов, сослуживец по Дальнему Востоку. Сразу после 22 июня Егошин перебросил звено Горова вплотную к границе. «Смотреть в оба! – напутствовал он старшего лейтенанта. – Смотреть в оба и – стоять, Горов. как подобает бойцу передового заслона!» В лице и в голосе Егошина, когда он это говорил, была растроганность. Любимчиков он не имел, но многие считали, что Горов – слабость Егошина, хотя Михаил Николаевич ни в чем ему не потакал, протекций не оказывал… Вообще он больше удивлялся Горову, а то и просто перед ним терялся. Становился в тупик. Выиграв спор за портсигар, заслужив своими посадками похвалу Хрюкина, Горов, когда инспекция отбыла, принес Егошину извинения. Слов, какие он говорил, Михаил Николаевич не помнил, но выражение лица и глаз летчика его поразило: Горов мучился, страдал оттого, что своим умением потеснил Егошина. «Перестаньте, Горов, – выговорил ему Михаил Николаевич. – Вас отметил инспектор, это в жизни военного – событие, которым нужно гордиться». – «Инспектор в Москве, а вы – здесь… Нехорошо…»