Текст книги "Побег"
Автор книги: Аркадий Белинков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Белинков Аркадий Викторович
Побег
Аркадий Викторович Белинков
(1921-1970).
ПОБЕГ
Возвращение к прозе
Название этой части книги – "Склонен к побегу" – взято из лагерного формуляра.
После освобождения в 1956 году Аркадий Белинков перестал заниматься прозой. Он переключился на литературоведение. Воспользовавшись послаблениями в идеологической политике 60-х гг., он успел написать две книги: "Юрий Тынянов" (о лояльном художнике) и "Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша" (о сдавшейся творческой личности). Это были работы уже зрелого мастера, в которых, как и в своих ранних вещах, он говорил о неизбежном конфликте между творческой личностью и властью, между поэтом и чернью. Книга о Тынянове вышла двумя изданиями и имела такой успех, что ее даже выдвигали на Государственную, тогда – Сталинскую, премию. Принять такую премию для Белинкова значило изменить самому себе. Он сел писать отказ. Чем бы это все кончилось, вообразить легко. К счастью, дальше выдвижения дело не пошло. Печатный станок для Белинкова опять на долгое время становился недоступным. В 1968 году он покинул страну. В США он занялся публицистикой. Начал работать над книгой о Солженицыне (о писателе сопротивляющемся). Читал лекции в университетах. И вернулся к прозе рассказом "Побег". Реальный побег привел к очередному делу – заочно. Аркадий Белинков умер 14 мая 1970 года, уверенный в том, что "Советскую власть уничтожить нельзя. Но помешать ей вытоптать все живое – можно. Только это мы в состоянии сделать. И это стоит того, чтобы бороться и умереть" (из обращения в ПЕН-клуб, 10 сентября 1969 г ).
Рассказ "Побег" печатается по первой публикации: сб. "Новый колокол". Лондон, 1972.
Справка об уголовном деле № 299 с приложением ответа на запрос юридической консультации публикуется впервые по письму адвоката В. Л. Эрмана к составителю. Справка о реабилитации А. В. Белинкова публикуется впервые по копии, переданной составителю через российское консульство в Сан-Франциско.
Н. Б.
ПОБЕГ
Рассказ
Войдя в квартиру, мы увидели приклеенный к двери моего кабинета лист бумаги, на котором большими зелеными буквами было написано:
КАК ТОЛЬКО ПРИЕДЕТЕ, НЕМЕДЛЕННО ПОЗВОНИТЕ НАМ, НИЧЕГО НЕ ДЕЛАЙТЕ ДО ЗВОНКА. ЦЕЛУЮ. ЛЕНА.* 16 ИЮН 68. НАТАШИНУ ЛАМПУ РАЗБИЛА Я. БАБУШКА СКАЗАЛА, ЧТО ЭТО К СЧАСТЬЮ. НЕМЕДЛЕННО ЗВОНИТЕ.
* Вымышленное имя. (Сноски сделаны автором и являются частью текста рассказа.)
Было четверть третьего ночи, мы не стали обсуждать записку, написанную зелеными буквами, и Наташа, застревающим в двухмесячной пыли пальцем, набрала номер.
– Это Женечка с шуточками? – ядовито и заспанно спросили на другом конце города.
– Нет, – сказала тихо Наташа. – Это я. Мы приехали.
– Мы будем у вас через тридцать минут, – тревожно и быстро сказала Лена.
К пяти часам стало ясно, что третье издание моей книги о Тынянове погибло, издание книги об Олеше погибло, окончание первой публикации этой же книги в журнале "Байкал" погибло, статья в университетских ученых записках погибла, что уже шестерых из наших близких друзей (а сколько дальних – неведомо) вызывали в Комитет государственной безопасности и одних вежливо, других, как в прежние времена, – с воплями, спрашивали обо мне, что, пока нас не было в Москве, они устроили обыск и за отсутствием рукописей, которые мы успели вывезти, изъяли все мои напечатанные работы, а также десятка три книг с неподходящими (по их представлениям) дарственными надписями Пастернака, Ахматовой, Солженицына и других писателей, которых советская власть сильно не любит. Кроме того, мы узнали, что резкие статьи обо мне, напечатанные в "Литературной газете" 25 мая и 5 июня, когда мы были еще за границей, появились вовсе не потому только, что Виктор Борисович Шкловский, науськанный своей супругой Серафимой Густавовной Нарбут, первой женой Юрия Олеши, и ее сестрой – второй женой Юрия Олеши Ольгой Густавовной Суок, прибежал к заведующему отделом культуры ЦК Шауре* и, брызгаясь, визжа и всхлипывая, требовал расправы. У Виктора Борисовича, кроме семейных причин, были и свои собственные, по которым он старался сделать все, чтобы моя книга погибла: в ней было рассказано о нем много такого, что он бы предпочел утаить. Мы узнали, что эти статьи появились потому, что по плану, утвержденному Политбюро в ноябре 1966 года, сразу же после того, как люди, писавшие и подписывавшие письма протеста, будут растоптаны, следует приступить к уничтожению писателей, которые, воспользовавшись критикой культа личности, ухитрились кое-что напечатать о древних тиранах, восточных деспотах, Иване Грозном, Николае I, фашизме, людоедах и прочем. (О том, что пришел наш час, стало известно из выступления, – конечно, нигде не напечатанного, но, конечно, немедленно разошедшегося в сотнях копий по всей стране, – секретаря ЦК Федосеева, заявившего в Ленинграде в предъюбилейные дни 1967 года, что критика культа личности прекращена, потому что некоторые люди пользуются ею для подрыва основ советской идеологии. Кто хочет писать о произволе и беззаконии, добавил он, – пусть пишет о Мао Цзедуне или о латиноамериканс-ких диктаторах.) Срок действия загадочной, озадачившей всю литературную Москву фразы Председателя идеологической комиссии Центрального Комитета, кандидата в члены Политбюро Демичева о том, чтобы меня не трогали, произнесенной в ответ на резкий выпад Кочетова в конце ноября 1967 года, кончился. Меня начали трогать.
Стало ясно, что больше они мне ничего не позволят. И поэтому нужно было делать все самое непозволительное. Самым непозволительным было писать о том, кто они и что они сделали. И я писал об этом всегда, но сейчас нужно было писать, не прикрывая злодеяние историей, аллегорией и метафорой.
Кривая роста сталинизма все настойчивее выпрямлялась и встала угрожающе прямо. Как палка.
Мы вышли на балкон; было серо, сыро и рано.
– Что ждет нас на родине? – с тоской спросила Наташа. На родине нас ждал топтун.
Медленно и нудно на другой стороне улицы, под нами, раскачивался унылый топтун.
– Смотри, – сказал я, показывая бровью вниз. – Чей это топтун?
– Твой топтун, – уверенно сказала Наташа. – Не Карповой** же.
– Не Карповой, – вздохнув, согласился я.
* Все имена подлинные.
** Подлинное имя.
(Валентина Михайловна Карпова представляет собой полное собрание жира, злобы, тупости и дерьма, а также безграничной преданности новому составу Политбюро ЦК КПСС и еще не до конца осуществленных надежд на уничтожение подвластной ей литературы – она главный редактор издательства "Советский писатель", и ее надежды постепенно осуществляются. Валентина Михайловна наша соседка по дому писателей, в котором мы живем, мой смертельный враг. О ней я решил написать роман. Или трагедию.)
В шесть часов утра, никому не сказав о своем возвращении в Москву, побросав дорожные вещи в красную с черной клеткой сумку, мы уехали в Таллин.
Нужно было понять, решиться понять, что мое странное существование, прозябание в советской литературе кончено.
Я сообщил своим друзьям на Западе, что теперь нужно печатать мою книгу "Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша", рукопись которой была отправлена за границу сразу же затем, как издательство "Искусство" после доноса заместителя главного редактора Юлия Германовича Шуба и заведующего редакцией драматургии Валентина Ивановича Маликова потребовало от меня переделок, которые могли бы удачно превратить ее в другую книгу: "Победа и возрождение советского фашиста. Михаил Шолохов".
Решив печатать несомненно враждебную советской власти книгу в свободной стране, я счел свои взаимоотношения с советской литературой законченными. И поэтому мое пребывание в Союзе писателей Кочетова и Федина, Софронова и Шкловского, Ермилова и Славина совершенно противоестественно и я должен из этого Союза уйти.
Дом был большой, кривой и темный. По нему тихо ходили четыре человека и две кошки. Я работал над письмом в Союз писателей за старинным столом, который до захвата этой маленькой прекрасной страны принадлежал (по рассказам) ректору университета в Тарту.
Я хорошо знал, что такое необходимая и неминуемая обреченность интеллигенции в рабовладельческой полицейской стране, и я знал, что меня ждет гибель.
Я знал, что даже смерти Сталина не хватило на то, чтобы исправить советскую власть. Советская власть неисправима, неизменяема, преступность ее непрерывна, из восьми председателей ее Совета Министров – Ленина, Рыкова, Молотова, Сталина, Маленкова, Булганина, Хрущева, Косыгина – только первый и последний (пока) ею же самой не объявлялись преступниками. Люди должны понять, что такое советский фашизм, понять, испугаться за себя и научиться защищать свою свободу.
Лена повезла письмо в Москву, а мы остались в Таллине ждать известий об издании книги на Западе.
Известий не было день и не было два. Больше ждать было невозможно, потому что мое письмо уже, несомненно, пришло в Союз писателей, а меня самого в Москве не было.
Фиолетовая вспыхивающая и замирающая эстонская ночь стояла над домиками и пустырями таллинского предместья.
До отъезда оставалось час с четвертью.
Зеленоватый человек стоял у калитки. Калитка пружинно пошла туда, назад, туда.
– Зачем.
– А!
– Нет.
– Давай.
Я увидел синеватые покачивающиеся печати на голубоватом косо повисшем листе, его подбородок висел над моей головой, шла по дуге от груди к карману рука с отрубленным большим пальцем, я с силой выпрямил тело, ударил его головой в подбородок и упал.
Дерево, листвой вниз, плясало передо мною. Проехал по ногам дом. Кружил вокруг головы поезд свистя.
Я подтянулся на руках, уперся локтями в землю и, подтягивая к животу ноги, встал.
Их было двое, и они были далеко.
– Без треску, – отчетливо и тихо сказал первый. – Крути так.
Наташа была над ними. Второй отделился и косо побежал вниз. Я скользил вверх влево. Первый падал медленно и легко. Выставив прямые ноги, я уперся плечами в изгородь и – дышал. Легко и быстро пробежала вперед, назад Наташа и, завизжав, с размаху надела ему на голову красную сумку в черную клетку.
– Дура, – заорал я, оцепеневая от страха, – беги! – И побежал сам вдоль изгороди. Наташа побежала в другую сторону, потом метнулась назад, побежала за мной, схватила меня за рубашку, и мы оба упали. Он бросил в нас красную сумку в черную клетку, и Наташа с криком: "Это чужая сумка!" схватила ее и, прижав к животу, побежала.
Я выскочил из арки. Дерево было похоже на взрыв.
– Выпейте молока, Наташа, – медленно сказала Эва. – Конечно, просто так они не убьют вас. Я знаю. Им нужно живых. Я знаю.
Прекрасная белая, голубоокая художница, которая девочкой пережила русских, девушкой – немцев, молодой женщиной – снова русских, знала все.
То, что мы сделали, было, вне всякого сомнения, самым нелепым поступком в нашей жизни. Последствия этого поступка могли быть только смертельны. Все это было исступлением, ослеплением, отчаянием, непростительным, роковым легкомыслием. Куда бежать? Прятаться? Скрываться? Ведь знал же я в 1943 году, что меня арестуют, но мне и в голову не пришло бежать. Куда убежишь в этой стране, где тебя из корысти, страха и преданности выдаст первый пионер, последний пенсионер. Но ведь это Эстония, она была свободной и не забыла об этом. Как бежать, как бежать? Когда я и десяти шагов не пройду не задохнувшись.
– Нужно что-то придумать, – сказала белая и голубая художница, медленно соединяя и разъединяя перед глазами пальцы, уже придумав.
Я не хотел, чтобы она это сказала первой.
Наташа хотела сказать это первой.
– Нет, – сказал я. – У нас есть только один выход.
Я боялся, что Наташа захочет заплакать. (Она любит плакать.)
Если бы всего этого не произошло, попытались бы мы бежать на Запад? Да. Попытались бы, рискуя жизнью, вырваться из этого советского застенка. Думал ли я до этой ночи о свободе? Да, конечно. Всякий раз, когда я видел кровь, которую льет эта власть, пепел ею сожженных книг. А она льет кровь, сжигает книги, топчет свободу без перерыва и сна, без праздников и выходных дней, не уходя в отпуск, не уставая, не отдыхая. "Господи? – думал я, Господи, неужели я никогда не вырвусь из этой смердящей ямы, именуемой моей родиной?" (Меня опровергнет полковник в отставке, народный артист, токарь-лауреат, доярка-герой, академик, выживший из ума, эмигрант-патриот.) Тогда мысль об эмиграции утрачивала столь яркие краски, однако приобретала более отчетливые формы. Но до тех пор, пока была надежда, тень надежды, еще не растаявшее эхо надежды на то, что можно хоть что-нибудь сделать в России, об эмиграции незачем было думать. Русский писатель должен бороться с отвратительными преступлениями своих соотечественников в своем отечестве. Но в моем отечестве наступила такая злобная и безудержная реакция, что борьба, которую я вел двадцать пять лет с первой своей книги до последней строки, – на старом театре стала бесплодной. Нужно было искать новых путей; я думаю, что эти пути лежат с Запада на Восток.
(Вы, конечно, сразу напишете, что мы бежали из-под ареста не из-за письма в Союз писателей, а из-за того, что неудачно пытались изнасиловать соседскую старуху, поджечь водопровод и ограбить колхоз. О колхозе лучше не пишите, поскольку всем известно, что грабить там нечего.)
– Хорошо, – сказала Эва, вернувшись. – Все хорошо. Шведские паспорта стоят две тысячи рублей. Нужно две фотографии.
У нас едва набралось полторы тысячи (остатки гонорара за третье издание моей книги о Тынянове). Триста было у Эвы (с завтрашними на хлеб). Мы побросали в проклятую красную сумку деньги, часы, кольца, золотой браслет с чем-то зелененьким, какую-то сомнительную брошку, которая в нашем доме условно считалась "жемчужной", и золотой зуб. Я попробовал бросить туда же утюг (для веса), но Наташа отняла утюг и выставила меня за дверь.
Когда поезд тронулся, я заглянул в паспорт. В голубоватом его небе висел черный орел Федеративной Республики Германии...
– Куда мы едем? – синея от страха и бешенства, просипел я.
– В Федеративную Республику Германии, – как мне показалось, пошутила Наташа. – Все переменилось. Я забыла тебе сказать. Между прочим, шведских уже не было. Расхватали.
Уходила, убывала, таяла земля великой России, гениальной страны, необъятной тюрьмы. Из этой страны-тюрьмы пытался бежать Пушкин и бежал Герцен. Прощай, прощай, прощай, Россия. Прощай, немытая Россия. Прощай, рабская, прощай господская страна. Страна рабов, страна господ, страна рабов, страна господ...
Я десять раз видел смерть и десять раз был мертв. В меня стреляли из пистолета на следствии. По мне били из автомата в этапе. Мина под Новым Иерусалимом выбросила меня из траншеи. Я умер в больнице 9-го Спасского отделения Песчаного лагеря и меня положили в штабель с замерзшими трупами, я умирал от инфаркта, полученного в издательстве "Советский писатель" от советских писателей, перед освобождением из лагеря мне дали еще двадцать пять лет, и тогда я пытался повеситься сам. Я видел, как убивают людей с самолетов, как убивают из пушек, как режут ножами, пилами и стеклом на части, и кровь многих людей лилась на меня с нар. Но ничего страшнее этого прощания мне не пришлось пережить. Мы сидели вытянутые, белые, покачивались с закрытыми глазами.
В Мюнхене нас встретили старинные московские друзья, милые и добрые брат и сестра, пишущие вместе и написавшие десяток книг и сотню статей по истории, литературе, социологии и общественной мысли России. О России они знали вес.
– Аркадий! – закричал Клод,* увидев нас в окне подъезжающего поезда, это правда, что на Урале обнаружили документы, подтверждающие, что Сталин был гуманист и очень тонкий политик?
Поезд долго шел вдоль длинной платформы и Клод с Дези,** размахивая цветами, бежали за ним.
* Вымышленное имя.
** Вымышленное имя.
– Что? – кричал я, – документы? Обнаружены, обнаружены. А вы, наверное, очень беспокоились, что они где-нибудь затерялись?
– Мы страшно волновались! – кричала Дези, отставшая на два вагона.
– Не волнуйтесь! – кричал я, вываливаясь из окна. – Я сам обнаружил "Историю ВКП(б). Краткий курс". Там все написано, как вы говорите.
Поезд остановился. Мы стояли в вагоне, брат и сестра, розовые и страшно довольные, на перроне.
– Да, теперь у вас хорошо. Очень хорошо, – закивал розовый Клод.
– Как я им завидую! – прелестно вздохнула розовая Дези. – Позвольте... – она раскрыла рот и закрыла глаза, – позвольте... – она закрыла рот и раскрыла глаза, – зачем же вы тогда... – она раскрыла и рот и глаза, бежали?!
– Дези, – тихо и с отвращением сказал я, – у нас тоже есть такие. Им ужасно хочется, чтобы все было хорошо. Особенно им самим. И они необыкновенно искренне стараются решительно ничего не понимать. И многим это удается прекрасно. Они предлагают вниманию почтенной западноевропейской и восточноевропейской публики (раскланиваются) два цирковых номера, я хотел сказать две идеи: при Сталине было хуже, а сейчас лучше, и возврат к сталинизму невозможен.
– Да-да, – кивали Дези и Клод, – как это правильно, как правильно. Действительно, как много еще таких людей. Мы тоже так думаем.
Может быть, поезд перевели на другой путь, быть может, мы уже были в Бразилии – я встречал добрых, хороших людей в разных странах, – а мы все стояли, разделенные железной стенкой вагона и беседовали об истории, литературе, социологии и общественной мысли России. Только мы были голодные, а они добрые.
Мюнхенская ночь стрекотала электрическими вспышками, шинами автомобилей, скрипками и стихами, вспыхивала и мерцала.
Мы бродили по темной спальне, натыкались на мебель, говорили не друг другу, а широкому кругу советской и западноевропейской, восточноазиатской и южноафриканской либеральной интеллигенции фразы, иногда очень резкие, об истории, литературе, социологии и общественной мысли России.
О, я еще не забыл длинные реки московских бесед о том, возможен ли возврат к сталинизму или невозможен. А в это время уже арестовывали и тайно судили, избивали, обыскивали, снимали с работы, выгоняли из университетов, жгли книги.
Люди должны понять, что нельзя предаваться иллюзиям, нельзя утешать себя и обольщаться надеждой. Год 1937 тоже начинался не с "бессмысленных" репрессий. "Бессмысленными" они стали потом, когда их стало выгоднее называть бессмысленными, чем естественными для жандармско-коммунистического государства. Не прельщайтесь выгодным для нынешних дней сравнением со сталинскими временами. В любую минуту безответственный однопартийный режим, пошептавшись в углу со специалистами в разных областях усмирения, с Богом, идя навстречу пожеланиям трудящихся, может устроить кровавую пляску и уже устраивает ее. А мотивы могут быть такими; по мере продвижения к социализму наступление внутренних врагов становится все более ожесточенным. И поэтому нужно беспощадно уничтожать всех, кто выступает против нашего великого дела. Или такими: по мере продвижения к коммунизму наступление внешних врагов становится все более коварным. И поэтому нужно беспощадно уничтожать редких, но еще встречающихся в нашем здоровом обществе отщепенцев, которые мешают нашему великому делу.
В любую минуту все может вернуться к прежнему и уже возвращается, потому что однопартийный режим не терпит единственной серьезной гарантии свободы – оппозиции. Не обольщайтесь звериной внутрипартийной борьбой: она не принесет нам свободы. Потому что это лишь борьба одних негодяев против других негодяев, и победа одних над другими не приведет ни к чему. Сейчас в России есть только одна сила, способная сдержать бешеное наступление сталинизма, фашизма – не сдавшаяся интеллигенция. Та интеллигенция, которая знает, что такое настоящий советский террор, помнящая, как он начинался, и понимающая, что он начинается снова. Мы – единственные носители идеи национальной свободы, и нас сосредоточенно и серьезно слушает молодое поколение России. Все это гораздо опаснее, чем думают владельцы страны, концепция которых не выходит за пределы разумения милиционеров.
Утром я написал письмо и телеграфировал известному русскому ученому Глебу Петровичу Струве* о том, что мы на свободе, а вечером мы получили в ответ от него телеграмму. Глеб Петрович каким-то образом догадался, что мы голодны, и весьма сердито велел нам немедленно взять деньги у своего мюнхенского знакомого в счет издания моих книг на английском языке. Кроме того, он поручил нас своему другу, видному адвокату мистеру Роберту Найту.**
* Подлинное имя.
** Подлинное имя.
Потом мы поехали в американское консульство и подали заявление о предоставлении нам политического убежища в Соединенных Штатах и выдаче въездных виз.
В консульство поудивлялись, повздыхали, закивали головами, спросили, какая погода в Москве и когда приедет на гастроли Леонид Коган. Про визы забыли, потом вспомнили, ужаснулись и пригласили зайти на следующий день.
Бежав из Советского Союза, мы совершили преступление, предусмотренное статьей 64 Уголовного кодекса РСФСР, и должны быть судимы и осуждены на тюрьму или лагерь, или смертную казнь.
Я но считаю ваши законы имеющими юридическую и моральную силу, и я отвергаю глупенький аргумент касательно того, что если ты живешь в стране, то обязан подчиняться ее законам.
Есть и другие аргументы.
Вы забыли о том, что был Нюрнбергский трибунал, который осудил главных нацистских преступников именно потому, что они создали преступные законы и действовали по ним.
Вы не считаете ваши законы преступными, и рейхсминистр Риббентроп был такого же мнения о своих. Однако же представитель советского обвинения вместе со своими западными коллегами настаивал на том, чтобы этого законодателя и исполнителя повесили, и его повесили.
Я настойчиво советую вам, советские законодатели и исполнители, внимательно изучать материалы процессов над всеми злодеями.
Но можно предлагать не только глупенькие советские аргументы. В историческом существовании людей, общества и государства действительно возможен вопрос: во что превратилось бы человеческое бытие, если бы люди жили лишь по тем законам, которые они признают?
Вероятнее всего, здесь возможны лишь два случая. В одном – жизнь была бы превращена в ад, подобный тому, который устроили вы, нарушив законы Российской империи и заменив глубоко реакционную монархию откровенно преступной диктатурой. В другом случае – произошло бы обновление цивилизации, как это было в эпоху Возрождения, когда подверглись разрушению наиболее консервативные законы эпохи-предшественницы.
Переезд из одной страны в другую нравственные – то есть главные нормы не запрещает, а болтовня об измене родине отношения ко мне не имеет, ибо я не солдат, присяги вам не давал и отношение к вашим идеалам у меня не менялось. Я всегда относился к ним одинаково: с гадливостыо. Именно поэтому, когда мне едва исполнилось двадцать два года, вы посадили меня в тюрьму и по своим хищным законам поступили совершенно правильно. Я с глубоким удовлетворением думаю о том, что просидел около тринадцати лет в советском застенке не за песни, посвященные доблестной советской власти, а за то, что как мог убеждал людей, что это вы, договорившись с Гитлером в 1939 году, развязали Вторую мировую войну, получив за это Западную Украину и Западную Белоруссию, Бессарабию, Эстонию, Латвию и Литву. Как мог, убеждал я людей в том, что более жестокой, бессмысленной, жадной, лицемерной и безнравст-венной власти, чем советская власть, история мира не знала. И уже есть люди, которых мне удалось убедить. Я хорошо знал, что делаю. Книгу, за которую я был арестован, называли "Антисоветский роман", книгу, за которую я получил двадцать пять лет лагеря особого назначения, называли "Антифашистский роман".
Свобода открылась неожиданной догадкой, что она существует, что она реальна. Покачиваясь и переливаясь, она понесла нас в новые измерения людей и событий.
Мы благодарим всех вас, кто дал нам хлеб, кто дал нам кров, кто дал нам перо и бумагу, на которой мы рассказали вам о себе, отвечая лишь перед совестью, истинной и неистребленной жаждой свободы.
Косо и быстро летел Атлантический океан. Качнулся и исчез под крылом Нью-Йорк. Потом – болезнь, госпиталь святой Марии. Потом Рочестер, Чикаго, опять Нью-Йорк, Гринвич... Может ли сразу понять человек из России, что он на свободе? Прощайте все, кого мы любили и любим, милые и дорогие... Соленая горечь утрат и потерь... Прощайте, прощайте...
9 июля 1968 года, Спринг Велли, Миннесота.