Текст книги "Разрыв с Москвой"
Автор книги: Аркадий Шевченко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 39 страниц)
Царапкин, в свою очередь, сказал, что ему хотелось бы знать, стоит ли в сложившейся ситуации продолжать переговоры с Соединенными Штатами и Англией о прекращении ядерных испытаний. На это Моляков только руками развел. Тогда Царапкин решил запросить на этот счет Москву и поручил мне подготовить текст.
Москва не отвечала. На протяжении тринадцати дней не только мы, но и весь мир, затаив дыхание, ждал, чем все кончится. Никто не имел понятия, что собирается предпринять советское правительство. Мы не знали даже о первоначальном хрущевском плане размещения ракет на Кубе и не могли объяснить этот изгиб советской политики ни партнерам по переговорам, ни союзникам из социалистического блока. Создалась какая-то фантастическая ситуация. Западные средства массовой информации давали нам возможность следить за ходом событий, но позиция и намерения собственного правительства оставались для нас тайной.
Почему Хрущев рискнул пойти на такую авантюру? Я не знал ответа на этот вопрос, пока не вернулся в Москву в самом конце 1962 года. Поговорив с Василием Кузнецовым – участником нью-йоркских переговоров по улаживанию конфликта, с друзьями из ЦК, с высокопоставленными военными и некоторыми другими деятелями, я наконец узнал, в чем было дело.
Идея размещения на Кубе ракет с ядерными боеголовками принадлежала самому Хрущеву. (Много лет спустя он признал это в своих мемуарах.) При этом преследовалась цель не столько защитить Кубу, сколько выровнять соотношение сил между Соединенными Штатами Америки и Советским Союзом. Хрущев рассчитывал создать ядерный кулак в непосредственной близости от берегов Соединенных Штатов, и, на первый взгляд, такая перспектива выглядела заманчиво: Советский Союз, казалось, мог без больших затрат создать здесь ракетно-ядерные "силы сдерживания”, то есть выиграть очень много, ничем вроде бы не рискуя.
Установив на Кубе несколько десятков ракет средней дальности, Советы получили бы возможность нанести по территории Соединенных Штатов ракетно-ядерный удар, в пределах досягаемости которого оказывались и Нью-Йорк, и Вашингтон, и другие жизненно важные центры американского Восточного побережья. Особенно существенным фактором было то, что географическая близость Кубы и США сводила на нет значение американской системы раннего предупреждения, созданной в расчете на пуск ракет с территории Советского Союза.
Хрущев исходил из предположения, что, разместив быстро и в полной тайне ракеты на Кубе, ему удастся таким образом провести американцев и поставить их перед свершившимся фактом. Он был уверен, что после успешного осуществления его замысла Соединенные Штаты не посмеют нанести удар – это бы означало начало новой мировой войны с использованием накопленных ракетно-ядерных арсеналов.
Такие соображения в значительной степени основывались на сложившейся у Хрущева оценке личных качеств Кеннеди как президента и государственного деятеля. После их свидания в Вене Хрущев сделал вывод, что Кеннеди готов почти все стерпеть, лишь бы только избежать атомной войны. Беспомощность, проявленная американским президентом во время вторжения контрреволюционеров на Кубу в районе Залива Свиней,[2]2
Кеннеди в решающий момент отказался дать разрешение американской авиации отбить кубинскую контратаку. (Примем, ред.)
[Закрыть] а также в дни берлинского кризиса, казалось, подтверждала этот вывод.
С такой точкой зрения Хрущева мне довелось познакомиться, что называется, из первых рук. Дело было в конце 1961 года. Я присутствовал на собрании его ближайших помощников. Кто-то из них заметил, что Хрущев, мягко выражаясь, не очень-то высокого мнения о Кеннеди. В этот момент в зал вошел сам Хрущев и с ходу начал разглагольствовать о том, что Кеннеди "уже поджал хвост”. Кончил он так:
– Я могу точно сказать, что Кеннеди не отличается твердым характером, да и вообще у него не хватит духу, чтобы дать нам в случае чего отпор.
Такая оценка американского президента была свойственна не одному Хрущеву. Ее разделяли тогда большинство советских руководителей.
На Западе считали, что Хрущев предпринял "кубинскую операцию” по наущению военных. Это не так. Он сам навязывал те или иные волевые решения как своему политическому, так и военному окружению. Хотя часть этих деятелей поддерживала его идею, большинство мало интересовались этими "фокусами”, призванными возместить пока еще недостаточную мощь советского ядерного арсенала. Они предпочитали солидную, долгосрочную ракетно-ядерную программу, ставящую целью достижение сначала как количественного, так и качественного равенства сверхдержав, а в дальнейшем – и преимущества над США в области стратегического оружия.
Конечно, реализация такой программы потребует времени и повлечет за собой астрономические затраты, – зато она не связана с каким бы то ни было риском.
В то же время, безусловно, гигантские расходы на вооружение подрывали бы хрущевский план повышения уровня жизни в стране. Хрущев связал себя нереалистичными, но залихватскими обещаниями "догнать и перегнать Америку” к 1970 году по производству продукции на душу населения. Ему требовались сразу и пушки, и масло, пусть хоть немного масла, но одновременно с пушками, а не взамен.
Наиболее трезвые из представителей военных кругов предвидели также, что Соединенным Штатам удастся обнаружить планируемые поставки ракет Кубе, и в этом случае США попытаются приостановить их. Эти военные хорошо понимали, что в случае военного конфликта Советскому Союзу не помогут огромные накопленные запасы обычного вооружения. Но Хрущев попросту отмахнулся от таких мрачных прогнозов. Чтобы предупредить возможность обстоятельного обсуждения проблемы Президиумом ЦК партии (так именовалось тогда Политбюро), он ограничил до минимума число высших политических и военных руководителей, которым надлежало знать о предстоящей операции.
Когда кризис разразился, Хрущев, решись он на вооруженную конфронтацию с США, оказался бы перед альтернативой: либо атомная война, к которой США были подготовлены куда лучше, либо локальная война, в случае которой американцы тоже имели бы с самого начала ряд неоспоримых преимуществ перед СССР. Принимая во внимание географическое положение Кубы – под боком у Соединенных Штатов – и концентрацию американской мощи в этом районе, можно было предсказать, что Советам очень дорого обошлись бы попытки прорвать блокаду Кубы или оградить свои суда от досмотра.
Кроме того, как мне говорил Владимир Бузыкин, заведующий мидовским отделом стран Латинской Америки, у СССР просто отсутствовал план действий на тот случай, если бы операция по защите Кубы потерпела неудачу. Установив блокаду, Кеннеди поставил Хрущева перед свершившимся фактом, хотя тот считал, что все будет наоборот.
Когда кризис остался позади, стало ясно, что мы отнюдь не балансировали на краю атомной пропасти. Ни одной минуты ни Хрущев, ни кто-либо другой из советских руководителей не думали, что, может быть, им придется применить атомное оружие против Соединенных Штатов. С того момента, как разразился кризис, все их помыслы были направлены только на то, как бы выпутаться из создавшегося положения с минимальным ущербом для собственного престижа, как говорится, "не потеряв лица”.
В результате кубинского кризиса в политике СССР возобладал военный аспект "дальнего прицела”: Советский Союз избрал путь наращивания количества и совершенствования качества стратегического ядерного оружия. В последующие годы, как только кто-либо пытался возражать против такой политики, всегда находился кто-нибудь, кто говорил: "А помните, как тогда получилось с Кубой?”
Даже обычно сдержанный Кузнецов возбужденно заявлял: "В будущем мы никогда не потерпим такого унижения, как в дни кубинского кризиса!”.
О масле Хрущеву пришлось забыть. Отныне он неизменно высказывался в пользу "колоссальных финансовых и прочих затрат, необходимых для поддержания нашей военной мощи на должном уровне”, добавляя, что эта необходимость, конечно, тормозит "непосредственное повышение народного благосостояния”.
Начали давать себя знать и другие уступки Хрущева сторонникам "твердой линии”. Его высказывания о Сталине сделались более сбалансированными – дескать, в деятельности Сталина надо различать две стороны: положительную и отрицательную.
Хрущев отказался от продолжения политики ограниченной либерализации, которую сам же начал было вводить. "Оттепель” оказалась мимолетной и непоследовательной. Он осудил выставку абстрактного искусства, открывшуюся в Москве, а несколько месяцев спустя обрушился на произведения художественной литературы, заявив, что партия будет бороться с "тенденциями буржуазного загнивания”, в чем бы они ни проявлялись.
На Западе часто можно услышать мнение, что кубинский кризис означал "начало конца” Хрущева. Это действительно так, но дело обстоит несколько сложнее, чем это кажется на первый взгляд. Его падение было обусловлено целым рядом факторов.
Что касается меня, кубинский кризис развеял иллюзии, которые я до того сохранял в отношении Хрущева. С чувством облегчения я принял предложенное мне назначение в Нью-Йорк, в Советскую миссию при ООН. Мы с Линой восторженно отнеслись к возможности покинуть Москву. В Нью-Йорк мы прибыли летом 1963 года.
14
За год до нашего прибытия туда Советский Союз приобрел в Нью-Йорке новое здание на Шестьдесят седьмой стрит (Ист), чтобы разместить в нем свою миссию при ООН. Это здание было спроектировано, как обычный многоквартирный дом; теперь в нем соседствовали друг с другом служебные помещения и квартиры для дипломатического и технического персонала Миссии.
Такая скученность привела к тому, что на каждом этаже в воздухе клубились запахи щей и борща, а в лифте то и дело приходилось встречать жену то одного, то другого дипломата с мешками, набитыми грязным бельем: дамы направлялись в подвал, в прачечную, где были установлены стиральные машины. Непродуманное решение объединить под одной крышей служебные кабинеты и жилые квартиры привело к тому, что персонал Миссии работал в тесноте.
Вначале нам с Линой предоставили комнату в трехкомнатной коммунальной квартире, где, кроме нас, жили еще генерал военной разведки (ГРУ) с женой и молодая супружеская пара с ребенком. Мы были и тому рады.
Попав за границу впервые в жизни, Лина была взволнована и захвачена всем увиденным в Америке точно так же, как в свое время, пятью годами ранее, был взволнован и захвачен я. Я получал 600 долларов в месяц, и мы чувствовали себя богачами. Мы имели возможность хорошо и разнообразно питаться, покупать одежду и другие вещи, которые в Москве были нам не по карману или вообще недоступны. Подобно большинству советских людей, работающих за границей, мы жили очень замкнуто, проводя свободное время в тесном кругу друзей, изредка выбираясь в кино или на прогулки по городу.
Геннадия и Аню мы поначалу оставили в Москве. Геннадию было одиннадцать лет, и он не мог пойти в школу в Нью-Йорке. Дело в том, что в начале 60-х годов при советском представительстве функционировала только начальная школа, а наш сын перешел уже в пятый класс. Посещать американскую школу детям советских работников, конечно, не разрешалось. Но мы ежегодно привозили Геннадия в Нью-Йорк на летние каникулы. Аню мы забрали из Москвы через месяц или два после того, как устроились на новом месте.
Мне уже был хорошо знаком стеклянный брус здания ООН на набережной Ист Ривер, но теперь предстояло изучить его как собственную квартиру. По долгу службы я присутствовал на сотнях заседаний Совета Безопасности и Генеральной Ассамблеи, их комитетов и подкомитетов, которые в дни международных кризисов работали порой круглые сутки, проявляя лихорадочную активность. Потянулись нескончаемые консультации, сплошной чередой пошли дни и ночи, заполненные напряженной работой по изучению текстов докладов, сообщений, инструкций, поступающих из Москвы и отсылаемых в Москву, по составлению проектов речей и выступлений, – проекты эти готовились в тесных комнатах нашей Миссии.
Моей специальностью продолжали оставаться проблемы разоружения, но, перейдя теперь на должность руководителя отдела Миссии, занимавшегося делами Совета Безопасности и общеполитическими проблемами, я вынужден был познакомиться и со многими другими вопросами. Чем дальше, тем сильнее поражала меня негибкость советской политики, тем отчетливее я сознавал, что нечего и пытаться, находясь на низших ступенях служебной иерархии, повлиять на мышление тех, кто наверху. Конечно, политика государства меняется, зачастую это происходит внезапно, – но никогда не бывает, чтобы такая перемена была вызвана тем, что кто-то из подчиненных сумел в чем-то убедить или что-то доказать своему начальнику, а тот, в свою очередь, еще более вышестоящему начальству.
Мне, впрочем, случайно повезло. Посол Николай Федоренко, возглавляющий Миссию, был начальником вполне терпимым. Этот элегантный дипломат, выдержанный, учтивый, с барственными манерами, был специалистом по Китаю и интересовался только им. Во всем остальном он полагался на своих подчиненных и переложил значительную долю ответственности на плечи более молодых служащих.
Федоренко был фигурой колоритной. В лучшие свои годы он производил впечатление весьма эффектного мужчины, к тому же в любой компании оказывался, как говорят, душой общества. Могу добавить, что и работать с ним было одно удовольствие. Превосходный знаток китайской литературы, классической и современной, он в совершенстве владел и языком, так что привлекался в качестве переводчика на встречи Сталина и Мао (последняя из таких встреч состоялась в 1950 году). Даже самих китайцев поражало, что этот иностранец не только блестяще знает современный китайский, но вполне владеет и старинным мандаринским наречием.
Я заинтересовался Китаем и народом этой страны еще учась в МГИМО, – особенно после того, как в Китае победила революция и в наш институт прибыли первые китайские студенты. Хотя вслух провозглашались лозунги братства и единства, нам не всегда удавалось найти с китайцами общий язык, и никакие пропагандистские фанфары, трубившие о вечной дружбе и восхвалявшие китайскую революцию, не могли скрасить это явное отчуждение. Помню, один из моих наставников, посол Лев Менделевич, как-то вполне серьезно сказал мне, тогда еще начинающему дипломату:
– Вы никогда не будете в состоянии понять китайцев и их логику, Аркадий. Никому из нас это не дано.
Думаю, он по-своему был прав, но во мне постепенно крепло убеждение, что мы просто не желаем их понимать. Мне представляется, что нам следовало бы глубже изучать как Запад, так и Восток. В конце концов, ведь именно угроза с Востока гипнотизировала Россию еще со времен вторжения Чингисхана. Отсюда – до сих пор не разрешенный спор о том, какую же роль в истории играла наша родина: была ли она мостом, связывающим Восток и Запад, или же полем сражения между ними? Знание часто порождает терпимость, более того, понимание. В случае же конфликта преимущество всегда оказывается на стороне того, кто вооружен знанием, ибо это – великая сила как в наступлении, так и в обороне.
Федоренко провел много лет в Китае, жил там и до мао-цзедуновской революции, и после. Он любил китайскую культуру, искусство, традиции. Он был знаком с Мао и его ближайшими соратниками, поддерживал дружеские отношения с крупными китайскими писателями. Федоренко сыграл немалую роль в деле перевода произведений Мао на русский язык.
Покровительство Сталина обеспечило Николаю Федоренко блестящую карьеру. Но, мне кажется, сам Федоренко никогда не смог простить Сталину пренебрежительного отношения к Мао и вообще к китайцам. У меня также создалось впечатление, что конфликт между СССР и Китаем Федоренко воспринял как личную трагедию. Возможно, именно по этой причине он часто перекладывал свои обязанности посла СССР в ООН на того или иного из подчиненных, а сам все больше и больше уходил в "чистую науку”.Это вызвало недоверие Громыко. В глазах министра не было худшего греха, чем халатное отношение к служебным обязанностям. Но у Громыко были и другие причины для недовольства. Ему претил весь облик Федоренко, его стиль – длинные волосы, изысканные костюмы, галстуки-бабочки. Все это никак не вписывалось в понятие "строгого, официального стиля”, который Громыко считал обязательным для всякого серьезного делового человека.
Кроме того, Громыко завидовал положению, занимаемому Николаем Федоренко в Академии наук. Он негодующе обвинял его в присвоении мебели и разных мелочей из резиденции в Глен-Коуве, которую Громыко рассматривал как свою собственность. Лидии Громыко удалось увезти из особняка в Глен-Коуве два антикварных трюмо, которые теперь, видимо, служат украшением ее внуковской дачи, но она почему-то пренебрегла двумя бронзовыми канделябрами, чем немедленно воспользовались супруги Федоренко: когда она спохватилась, их и след простыл.
Федоренко, как, впрочем, и Малик, в дальнейшем заменивший его в ООН, ненавидел своего министра. Но в отличие от Малика, льва, рыкающего на подчиненных, и тихого, как мышь, в присутствии Громыко, он нисколько не боялся последнего. Ему был чужд страх потерять свой пост. Фактически он уже задолго до выхода на пенсию покинул ряды служилой бюрократии, лишь формально исполняя свои обязанности.
Он стремился проводить как можно больше времени в идиллическом Глен-Коуве, где имел возможность размышлять и писать, забывая на время о существовании ООН. Иногда я приезжал сюда выпить и поболтать с ним. Завязывалась непринужденная беседа. Федоренко попыхивал ароматным дымком из трубки и, прихлебывая дорогой коньяк, с грустью в голосе предавался воспоминаниям. Он жаловался мне, что Сталин никогда, в сущности, не мог понять китайский характер и так и не осознал величия революции, произошедшей в Китае. Сталин отзывался о Мао как о "маргариновом марксисте”, "крестьянском вожаке”, не желая признать его великим революционером. Это очень огорчало Федоренко.
Между тем, внушал мне Федоренко, Мао был прав, не собираясь всего лишь послушно следовать российскому примеру и пытаясь нащупать свой, китайский, путь к социализму. А Сталин всегда относился к Мао с недоверием, не был в нем уверен даже накануне его победы и "на всякий случай” оказывал знаки внимания Чан Кайши.
Федоренко считал Мао великим народным героем, выдающимся мыслителем, человеком простым и в то же время обаятельным. Сталин же третировал Мао чуть ли не как школьника, обращался к нему как ментор, точно прикидывал, когда погладить нерадивого ученика по головке, а когда оттянуть линейкой по пальцам.
Обычно благодушный и выдержанный, Федоренко впадал в крайнее возбуждение, рассказывая, как во время визита китайского вождя в СССР Сталин уязвлял гордость и чувство собственного достоинства Мао, заставляя его подолгу сидеть в коридоре возле своего кабинета в ожидании приема. Мао буквально часами ждал, когда же наконец Сталин соблаговолит с ним встретиться, а Сталин специально игнорировал его присутствие в Москве, полагая, что так он демонстрирует свое превосходство над Мао.
– Это выглядело так мелко… Пренебрежение, выказываемое Сталиным, было настолько явным, что я не знал, как мне быть, что сделать, чтобы Мао не сорвался, не наговорил резкостей, – вздыхал Федоренко.
Мао поневоле приходилось сдерживаться. Его страна отчаянно нуждалась в экономической помощи со стороны СССР. К тому же он очень хотел заключить с Советским Союзом договор о дружбе, союзе и взаимопомощи, который мог бы защищать новый Китай от Японии и враждебно настроенной Америки. В конце концов Сталин дал ему этот договор в качестве подачки и согласился оказать экономическую помощь, однако для начала – в меньших размерах, чем получали некоторые из восточноевропейских сателлитов Советского Союза.
Федоренко говорил, что Хрущев повторяет многие сталинские ошибки и вдобавок добавляет к ним новые. Одной из основных ошибок он считал поведение советского руководства в вопросе о ядерном оружии. СССР обещал предоставить Китаю такое оружие, но по-настоящему никогда не собирался выполнять это обещание, а в конечном счете прямо отказал китайцам. В данном случае Китай опять болезненно почувствовал, что Кремль обращается с ним, как с ребенком; разумеется, это усугубляло растущую враждебность Китая к "старшему брату”. У Хрущева просто в голове не укладывалось, что с китайскими руководителями следует обращаться как с равными. Он не желал идти ни на какие компромиссы. Однажды мне привелось услышать из его уст характерное заявление:
– Советский Союз был и должен оставаться бесспорным руководителем мирового революционного движения. А Мао следовало бы знать свое место.
Трещина, наметившаяся в отношениях между Китаем и СССР, все углублялась, и некоторые работники министерства считали, что ужесточение позиции советского руководства по отношению к Китаю повлечет за собой серьезные осложнения для нашей страны. Как-никак, Китай был нашим соседом, нравилось нам это или нет. По количеству населения он занимал первое место в мире, а протяженность нашей границы с ним превышала четыре тысячи миль. Ввиду всего этого поведение Хрущева казалось многим из нас безрассудным. Но на нашем уровне мы были бессильны повлиять на эту шовинистическую, покровительственную политику советского руководства, которую китайцы метко назвали "гегемонистской”.
Как Сталин, так и Хрущев просчитались, полагая, что Китай вытерпит все, что Советский Союз захочет ему навязать, и не выйдет из "лагеря социалистических стран”. Им не могло прийти в голову, что Мао при случае отплатит им той же монетой. Здесь как раз и таились семена раздора между Советским Союзом и Китаем, давшие обильные побеги на почве, пропитанной исторически обусловленным недоверием. Но не только историю, а в первую очередь наших руководителей надо винить за поистине параноидальный подход к отношениям с Пекином.
В тот период, когда мы с Федоренко беседовали обо всех этих вещах, советско-китайские отношения оказались почти свернуты. Китайская реакция на кубинский кризис была весьма бурной. Пекин обвинял Хрущева одновременно в "авантюризме” (в связи с установкой ракет на Кубе) и в "капитулянтстве” (в связи с тем, что ракеты пришлось убрать).
Как ни парадоксально, после кубинского кризиса советско-американские отношения улучшились, а уважение к Кеннеди в СССР заметно возросло. Я прибыл в Нью-Йорк, чтобы приступить здесь к работе, в тот самый день, когда Кеннеди, выступая с речью в Американском университете в Вашингтоне, заявил, что он безусловно желает улучшения отношений с Советским Союзом. Это был явно поощрительный сигнал, адресованный Хрущеву, и тот откликнулся в подобном же тоне. Оба государственных руководителя начали проявлять более реалистический подход к ряду важных проблем. Вскоре были достигнуты положительные результаты на переговорах о запрещении ядерных испытаний: решено было запретить любые испытания ядерного оружия в атмосфере, под водой и в космосе. 5 августа Громыко, государственный секретарь США Дин Раск и британский министр иностранных дел лорд Хьюм поставили свои подписи под соответствующим трехсторонним договором. Это было первое реальное достижение в области контроля вооружений в век атома. Подавляющее большинство стран вскоре последовало примеру трех великих держав и присоединилось к договору.
Но надежды на дальнейшее улучшение отношений между Москвой и Вашингтоном оказались напрасными – на сей раз не по вине Хрущева.
В ноябре 1963 года на президента Кеннеди было совершено покушение, в результате которого он погиб. В нашей Миссии все были ошарашены и потрясены случившимся. Вдобавок поползли слухи, что это убийство инспирировано-де Советами. Эти обвинения основывались на том, что убийца президента Ли Харви Освальд какое-то время жил в Советском Союзе. Москва почти сразу же предупредила нас, что в этих условиях необходимо вести себя очень осмотрительно, быть настороже и докладывать обо всем, что происходит вокруг, вплоть до мельчайших деталей. Нам было также поручено выразить искреннее соболезнование американскому народу и правительству Соединенных Штатов от имени советского правительства.
Узнав, что администрация нового президента Линдона Джонсона не склонна обвинять СССР в участии в заговоре, приведшем к смерти Кеннеди, мы вздохнули с облегчением. Но сам этот вопрос порой все же всплывал и в дальнейшем. При случае американцы спрашивали меня, простил ли Кремль президенту Кеннеди то унижение, какое пришлось испытать Советам в связи с Кубой, и не приходится ли искать где-то здесь причину советского участия в заговоре, направленном против Кеннеди. Я неизменно отвечал, что не верю, будто существует какая бы то ни было связь между кубинским кризисом и судьбой американского президента. Наши руководители не могли бы с таким явным огорчением реагировать на его смерть, если бы они сами планировали это покушение.
– Но, быть может, это дело рук КГБ?
– Нет, – отвечал я, – КГБ никак не мог предпринять подобный шаг без одобрения Политбюро.
Но главное – мнение Хрущева о Кеннеди уже после кубинского кризиса изменилось к лучшему: Москва начала считать его именно тем человеком, кто способствовал быстрому улучшению отношений между нашими странами. Кеннеди представлялся в этот период советскому руководству сильным и решительным лидером, именно это импонировало Кремлю и заставляло уважать молодого президента Соединенных Штатов.
Наконец, Москва была твердо убеждена, что убийство Кеннеди – следствие заговора "реакционных сил” в самих Соединенных Штатах: эти силы были заинтересованы в том, чтобы пресечь положительные тенденции, проявившиеся в американо-советских отношениях. Кремль высмеял заключение комиссии Уоррена, расследовавшей обстоятельства убийства Кеннеди и утверждавшей, будто Освальд действовал на собственный страх и риск и был "убийцей-одиночкой”. В среде советских дипломатов поговаривали, что заговор против Кеннеди был организован Линдоном Джонсоном при участии ЦРУ и мафии.
Возможно, одна из наиболее существенных причин, почему СССР предпочел бы иметь дело с Кеннеди, заключалась в том, что Хрущев с антипатией относился к Джонсону. Так как последний происходил из южных штатов, Москва, руководствуясь стереотипными представлениями об американских политических деятелях, априори считала его расистом, антисоветчиком и антикоммунистом до мозга костей. Поскольку родным штатом Джонсона был Техас, средоточие, по мнению Кремля, самых реакционных сил, – естественно, что Джонсон ассоциировался в глазах советских руководителей с американскими нефтяными магнатами, патентованными антисоветчиками. От него, по выражению, услышанному мной в Москве, "разило нефтью”.
Советы доказывали, что в ходе заговора против Кеннеди сформировалась поистине странная коалиция, куда входил Джонсон, отчаянно противившийся намерению Кеннеди обложить крупных нефтепромышленников повышенным налогом, ЦРУ, которое не могло простить Кеннеди нежелание позволить американским военно-воздушным силам поддержать высадку кубинских контрреволюционеров в Заливе Свиней, и мафия, тоже заинтересованная в успехе этой высадки, так как она рассчитывала в случае свержения кастровского режима вновь начать беспрепятственно орудовать на Кубе.
Я лично думаю, что если кто-либо за пределами США и был в курсе подготовки покушения на Кеннеди, так это скорее всего Фидель Кастро. От коллег в Нью-Йорке и Москве мне не раз приходилось слышать, что кубинские лидеры были настроены по отношению к Кеннеди очень враждебно. Их чувства с шокирующей откровенностью выразил один из ближайших соратников Кастро – Че Гевара.
В декабре 1964 года Че Гевара появился в Нью-Йорке во главе делегации Кубы, прибывшей сюда на сессию Генеральной Ассамблеи. Федоренко хотел встретиться с ним до сессии, но кубинский деятель не спешил с визитом. Посол пригласил его в нашу Миссию, исходя из того, что в спокойной обстановке можно будет рассчитывать на более откровенный обмен мнениями. Однако Гевара отказался посетить Миссию, сказав, что увидится с Федоренко в ООН. Беседа состоялась в здании секретариата ООН, в тесном помещении, обстановка которого напоминала мне бомбоубежище.
Гевара явился в своем неизменном берете, в обычной для него зеленой полевой форме, с привычной сигарой в зубах. Он был мрачен. Что происходит в ООН, его мало интересовало. Он говорил главным образом об одном и том же: американская угроза Кубе по-прежнему не устранена. Осуждая Кеннеди как "преступную личность”, он не щадил и президента Джонсона. Не только сверхдержавы должны выгадать от "мирного сосуществования”, твердил Гевара. Это должно быть выгодно всем государствам без исключения.
Гевара подтвердил, что, когда Хрущев предложил установить на Кубе ракеты, кубинцы приветствовали эту мысль и быстро дали свое согласие. Никому из них и в голову не приходило, что, может быть, ракеты придется убрать назад.
Он резко заявил, что советское руководство, надо полагать, понимает: у кубинцев остался "горький привкус” от всей этой истории. Куба считает, что Советский Союз должен был с большей твердостью отстаивать свою позицию. Федоренко отделался повторением официальных разъяснений, опубликованных советским правительством в связи с кризисом. В общем, беседа как началась в прохладной атмосфере, так и закончилась.
В период президентства Джонсона советско-американские отношения все более ухудшались, на них также влияла эскалация войны во Вьетнаме. Мы получили указание использовать в работе ООН любой предлог, чтобы вновь и вновь клеймить Соединенные Штаты как агрессора по отношению к этой стране. Однако когда США потребовали, чтобы рассмотрением вьетнамского вопроса занялся Совет Безопасности, нам было дано распоряжение возражать против этого на том основании, что проблемы Вьетнама должны решаться исключительно в соответствии с Женевскими соглашениями 1954 года.
– Но это же глупо, – доказывал я Федоренко. – Все видят, что мы занимаемся пустячными придирками и добиваемся дешевого пропагандистского выигрыша вместо мирного урегулирования для Вьетнама.
Я предложил доложить Москве, что абсолютное большинство стран – членов ООН выступают за обсуждение вьетнамской проблемы и что нам придется с этим считаться. Федоренко был против.
– По существу я готов согласиться с вами, – сказал он. – Но уже таковы принципы нашей политики. Если мы станем советовать членам правительства пересмотреть их, нас скорее всего уволят и пришлют на наше место людей, которые будут подчиняться беспрекословно. Кто от этого выиграет? Никто.
Будучи летом 1964 года в Москве, я не заметил там никаких признаков, которые позволяли бы предсказать близкий конец хрущевского правления. Основными чертами дворцового переворота, произведенного в октябре того же года, были чрезвычайная секретность и строго ограниченное число основных участников. Сам Хрущев ничуть не догадывался о намерениях сильной оппозиционной группы в Кремле, готовившей его свержение.








