Текст книги "Рукописи не возвращаются"
Автор книги: Аркадий Арканов
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
И увидел мадрант в проеме дворцового окна похожую на шутовской колпак вершину Священной Карраско и отметил, что струйка зловещего серого дыма не растворяется уже в безоблачном небе, а сворачивается в густое и неподвижное темное облако. И, поклонившись Олвис, мадрант вышел, а она сбросила с себя легкую желтую ткань и нырнула в бассейн („Он действительно начинает мне нравиться, черт возьми!“), а когда выбралась на парапет, почувствовала, что проголодалась…»
Бестиев вникает.
Вернее, пытается вникнуть. Изо всех сил. Он снова закуривает. Он покрывается потом. Он перечитывает несколько раз. Одно и то же место. Он ерзает.
– Чего-то я не пойму. – Это он Ольге Владимировне. – Действие когда происходит-то?
Он нервничает. Он выходит из комнаты.
– Пять тысяч лет назад? – Это уже Зверцеву. – Десять тысяч лет? – Это Свищу. – В какой стране? – Это Сверхщенскому. – В какой стране-то? Я читал Плутарха. Я читал Костомарова. – Это Индею Гордеевичу. – Не было такой страны. В Атлантиде, что ли? – Это Алеко Никитичу. – Так не было никакой Атлантиды-то! – Опять Ольге Владимировне: – Мадрант – кто? Диктатор? Консул? Вождь? – Снова Зверцеву: – А ревзод кто? Не было таких званий! Теперь Свищу: – Я за то, чтоб ясно было. – Шумно выпускает дым в лицо Сверхщенскому: – У Достоевского все понятно. – Откручивает пуговицу на пиджаке Индея Гордеевича: – Руку-то зачем рубить? – Останавливает Алеко Никитича: – Это его мать! Как ее там? Гурринда! – Бедной Ольге Владимировне: – Нет, ты скажи: он ее домогается? – Пристает к идущему с девочкой Гайскому: – Тогда почему он с ней не спит? – Колбаско, который принес новые стихи: – Куймоны – это кайманы? Крокодилы, что ли? – Звонит жене Алеко Никитича: – А зачем в каждом имени сдвоенные согласные? Ставит Вовцу сто граммов: – Она кто? Проститутка? Тогда почему она с ним не спит? – Таксисту, который везет его домой: – Вот ты скажи – ты бы стал руку рубить?..
Бестиев шумно затягивается.
Бестиев шумно выпускает дым в потолок.
Ему непонятно.
Он раздражен.
Он злится.
И он ничего не может с этим поделать.
Он начал злиться с первой страницы.
Бестиев словно бы заболевает…
8
Вовец – публицист. Колбаско – поэт. Вовец и Колбаско – друзья, поэтому до драки у них дело почти никогда не доходит. Биография Колбаско типична для многих поэтов нашего времени. Детский сад, школа, техникум, работа, поэзия. И, как часто бывает, счастливая искорка случайности, попав в глубоко скрытые резервуары поэтического горючего, вызвала чудовищный взрыв таланта. Колбаско тихо жил в анабиотическом состоянии младшего бухгалтера одного из филиалов мухославского химзавода. Кстати, способность и любовь считать свои и чужие деньги сохранилась в нем до конца жизни и оказала колоссальное, можно сказать – животворное, влияние на его последующее творчество. Отвечая как-то на вопросы читателей во время своего творческого вечера, Колбаско сказал, что днем своего поэтического рождения он считает день рождения старшего бухгалтера Петрова М.С. – 13 сентября 1960 года. Именно в тот день он почувствовал, что не может не писать. В то знаменательное утро на стол старшего бухгалтера Петрова М.С. рядом с тортом «Лесная сказка» к бутылкой шампанского легла и красочная открытка с поздравительными стихами, сочиненными младшим бухгалтером Колбаско. «Сонетом» открывается сборник избранных стихов ныне маститого мухославского поэта. Вот эти строки.
Стихи, написанные ко дню рождения
моего начальника и наставника
тов. Петрова М.С. 18.09.60 г.
Фамилий много есть на свете:
Семенов, Сидоров, Фролов…
Но мне милее всех на свете
Одна фамилия – Петров…
За то, что любит человека,
Всегда работает с душой,
За то, что он большой товарищ,
Гордится всей нашей страной!
В то утро товарищ Петров М.С. горячо пожал руку младшего бухгалтера и сказал: «Да вы, оказывается, поэт!»
«А чего, действительно», – подумал Колбаско. Это и решило его дальнейшую судьбу. Допингом послужили, несомненно, женитьба и разразившийся вскорости знаменитый Карибский кризис. Именно тогда в газете «Вечерний Мухославск» появился гневный памфлет Колбаско, обошедший потом всю мировую прессу и сыгравший определенную, если не решающую, роль в деле наступившей далее разрядки.
Стихи, написанные во поводу очередного
оживления происков империализма
в районе Карибского моря
Кой-кто на Западе стремится
Нам жить, как следует, мешать,
Но мы простые люди – птицы,
И мы всегда хотим летать.
Хотим дышать с любимой рядом,
Хотим трудиться и гулять!
Газон цветов и клумбы сада
Родного не дадим помять!
Пусть все живут счастливей, дольше!
Пусть свет сияет в сотни свеч!
Чтобы сбылось как можно больше
Надежд, и чаяний, и мечт!
Прогрессивный критик Сверхщенский, делая впоследствии ретроспективный разбор поэтического творчества Колбаско, отмечал, что никому еще в российской поэзии не удавалось так удачно использовать три инфинитивные формы подряд в одной строфе.
Вместе с моральной славой, естественно, пришла слава и материальная, и можно было начать потихоньку отдавать деньги, занятые под проценты у подпольных букмекеров мухославского ипподрома. Игровой азарт не чужд был Колбаско с детства. Тайный его недоброжелатель Аркан Гайский утверждал, правда, что на деньги, проигранные Колбаско, администрация мухославского ипподрома смогла выстроить знаменитую южную трибуну с пивным баром, Аркан Гайский клянется, что это именно так и есть, но что возьмешь с человека, который считает, что ему все завидуют. Факты, однако, говорят за себя, и то, что Колбаско до сих пор не убили мухославские букмекеры (а у них нравы жесткие), свидетельствует, что Колбаско, видимо, нашел приемлемые формы взаиморасчетов.
С Вовцом судьба обошлась более сурово. Он был счастливым приемщиком стеклотары в захудалом ларьке на окраине Мухославска, но, будучи глубоко интеллигентным человеком, томился этим обстоятельством. Особенно по утрам. И как-то угораздило его в одно из таких томительных утр сочинить, а затем и отнести в тот же «Вечерний Мухославск» афоризм для раздела «Лучше не скажешь!». Фраза родилась спонтанно, что говорило об определенном даровании Вовца и широте его мировосприятия. Вот эта фраза:
«Лучше 150 с утра, чем 220 на 180 с вечера».
Но тупица редактор не понял, что «150» – это доза спиртного, а «220 на 180» – кровяное давление. Пришлось почти год переделывать, и наконец афоризм был принят, но в несколько искаженном виде:
«С утра пить – гипертонию к вечеру получить».
И опять свою роковую роль сыграл все тот же Аркан Гайский, который явно не без подлянки стал убеждать Вовца бросить приемный пункт по сдаче стеклотары и заняться профессиональной литературой. Вовец, будучи не только глубоко интеллигентным, но и скромным человеком, поначалу сопротивлялся, а после ста граммов согласился. Но тут суровая действительность стала вносить свои коррективы. Афоризмы упорно отказывались возникать в голове Вовца. И тогда он сочинил рассказ про то, как некие строители не выполнили план по строительству. А в конце рассказа разъяснялось, что строители строили не что иное, как баррикады. Пятнадцать лет он пытался куда-нибудь приткнуть этот рассказ, и наконец его напечатали, даже не напечатали, а написали от руки – в стенной газете «Колючка» 9 «Б» класса 38-й школы Мухославска, где учился сын Вовца, после чего директор школы был переведен в рядовые преподаватели черчения. Неудачи ожесточили Вовца, но не сломили. И здесь надо отдать должное Аркану Гайскому, который в трудные минуты всегда оказывался рядом и, поставив сто граммов, убеждал Вовца в уникальности его таланта, а после вторых ста граммов Вовец и сам приходил к выводу, что он слишком ершист для современной, сглаживающей углы литературы. «Позовут еще! – распалялся он в такие мгновения. – Приползут! Белого коня пришлют!» Так он и стал публицистом-надомником, тем более что назад, в ларек по приему посуды его наотрез отказались брать, заявив: «У нас тут своих Белинских навалом!»
Позднее Вовец изобрел принцип: «Не можешь не писать – не пиши». За это его неоднократно критиковал Колбаско. Но Вовец противопоставлял Колбаско жизненную логику: «Чем писать муру на потребу, лучше не писать вовсе!» На что Колбаско обижался, потому что не считал, что пишет муру на потребу. И тогда Вовец говорил, что он Колбаско не имеет в виду, после чего Колбаско успокаивался и ставил Вовцу сто граммов. А после вторых ста граммов Вовец, озираясь, чтобы не услышала теща, сообщал Колбаско, что уже давно страдает аллергией на чистый лист бумаги. Вообще надо сказать, для хорошего аллерголога Вовец был бы ценным пациентом и основой если не для докторской, то хотя бы для кандидатской диссертации. Он запустил бороду, так как имел аллергию на бритву. У него была аллергия на баню, на свежий воздух, который вызывал приступ удушья, на море… Чудовищная аллергия была на лыжные прогулки. А попытка заставить его однажды надеть новые ботинки кончилась реанимацией. Хорошо, что все обошлось. Поэтому Вовец всегда ходил в валенках. Не вызывали у него аллергию только жареное коровье вымя, преферанс, вокально-инструментальный ансамбль «Апельсин» и стограммешник для аппетита.
Досуг друзья часто делили на двоих. Причем любимым занятием у них было держать пари, или, как выражался Колбаско, «мазать». Колбаско вообще обожал самые уголовные выражения, создавая у окружающих иллюзию своего грубого земного происхождения. Если верить Колбаско, а не верить ему нельзя, то его отец – старый потомственный шахтер, вор в законе и излечившийся наркоман. Поэтому речь Колбаско всегда украшали такие слова, как «на-гора», «маза», «абстиненция». Хитроумный Вовец часто ловил простодушного Колбаско, используя его природную склонность к азартным играм и спорам. «А мажем, – ни с того ни с сего вдруг говорил Вовец, – что ты мне сейчас не поставишь двести грамм!» «Мажем, что поставлю!» оживлялся Колбаско, покрываясь красными пятнами. Шанс выиграть дармовую мазу настолько его захватывал, что он даже забывал выяснить, а что же он будет иметь в случае выигрыша. Но, уже подходя к буфетной стойке, он спохватывался и возвращался, задавая законный вопрос: «На что мажем?» «На сто грамм!» – невозмутимо отвергал Вовец, поглаживая живот. И когда простодушный Колбаско приносил двести граммов, Вовец, разводя руками и призывая бога в свидетели, говорил: «Ты выиграл. Из этих двухсот сто бери себе, потому что я их тебе проиграл». Они выпивали, и тут до Колбаско доходило, что в результате выигранной им мазы он просто ни за что ни про что поставил Вовцу сто граммов… Но они были друзьями, и до драки дело почти никогда не доходило.
9
Часов около одиннадцати вечера домой к Алеко Никитичу звонит Индей Гордеевич. Он взволнован. Он даже не извиняется за столь поздний звонок и не интересуется самочувствием Глории…
– Слушайте, Никитич! Я прочитал два часа назад эту странную рукопись!.. Я материалист, Никитич! Вы меня знаете… Но тут, понимаете ли, что-то невероятное… Вы же знаете, что я человек уравновешенный, что мне не двадцать лет, что мой паровоз давно ржавеет в депо… Но у меня уже после первых страниц спонтанно возникло ощущение, что топку залили жутким тонизирующим настоем… Как там в этой проклятой рукописи?.. Миндаго!.. Индей Гордеевич сбивается на шепот: – Ригонда вошла в комнату… Я не хочу, чтобы она слышала… Сначала это меня развеселило, не скрою, обрадовало, но потом стало страшно…
– Ригонда читала? – спрашивает Алеко Никитич, барабаня пальцами по столу.
– Вы будете смеяться, – Индей Гордеевич нервно хихикает, – но я просто не даю ей такой возможности… Вы понимаете, о чем я говорю?
И тут Алеко Никитич слышит на другом конце провода какую-то возню, и трубку не берет, а просто, кажется Алеко Никитичу, вырывает Ригонда и кричит:
– Алеко! Я не знаю, что будет дальше, но начало изумительное! Это необходимо печатать!.. Я без ума!.. Прости, мы позвоним позже!..
Алеко Никитич медленно кладет трубку на рычаг.
С-с-с. Он почесывает свою лысую голову, собирая воедино разрозненные соображения. Его не удивляет любовно-паровозный экстаз такого выдержанного пуританина, как Индей Гордеевич. Его настораживает другое. Он не хотел себе в этом признаваться, но звонок Индея Гордеевича подтверждает еще утром возникшие опасения. Ничего схожего с тем, что произошло в Индее Гордеевиче, Алеко Никитич в себе не отмечает. Как было, так и есть. Скорее наоборот… Но у него еще прошлой ночью стало развиваться чувство растущей неудовлетворенности и тоски. Он почему-то вспомнил Симину мать, уже, наверное, старую со всем женщину, если, конечно, она вообще жива… Очень она любила Алеко Никитича… Очень… Но после развода с Симой Алеко Никитич перестал ей звонить. Совсем. Как отрезал. Да и зачем? Что, собственно, говорить-то? Случилось и случилось… И забыл вскоре. И не вспоминал… И вот надо же, опять вспомнил… И почему-то сразу после визита неизвестного автора и прочтения тетрадки в черном кожаном переплете. Совпадение? Алеко Никитич стоит на земле и во всю эту телепатическую чепуху, во всех этик экстрасенсов, гуманоидов, снежных человеков не верит… Но с другой-то стороны, то, что происходит с Индеем Гордеевичем, – тоже совпадение?.. Ведь если бы Алеко Никитич, как Индей Гордеевич, вдруг начал бы петухом наскакивать на Глорию, или, наоборот, Индей Гордеевич, как и Алеко Никитич, вдруг бы поскучнел, помрачнел и стал терзаться всякими нехорошими сомнениями, то можно было бы предположить, что в Мухославске началась эпидемия какого-нибудь нового гриппа с воздействием на сексуальные или настроенческие нервы… Так нет же!.. С-с-с… Спросить бы у Глории. Она тоже читала… Решит, что я просто тронулся…
Мысли его прерываются звонком Индея Гордеевича:
– Старик! Колеса стучат на стыках! Рельсы дрожат! Шпалы не выдерживают!
– Индей Гордеевич! – строго говорит Алеко Никитич, вспоминая, что он старший по должности. – Возьмите себя в руки. И не забудьте, что завтра в десять пятнадцать нас ждет Н.Р.
Алеко Никитич кладет трубку, идет в ванную, принимает таблетку снотворного и направляется в спальню. Он застает Глорию сидящей на постели. Она что-то лихорадочно пишет в свою рабочую тетрадь.
– Почему ты не спишь? – спрашивает Алеко Никитин, раздеваясь.
– Ты ложись, – отвечает Глория, – а я еще поработаю. Мне надо подготовиться к завтрашнему заседанию клуба.
Алеко Никитич ложится ближе к стене, вытягивает руки вдоль туловища и закрывает глаза, но, несмотря на принятое снотворное, забыться не может.
– Ты слышишь, Алик? – спрашивает Глория, оторвавшись от своей рабочей тетради и мечтательно глядя куда-то в пространство сквозь стену.
– Нет, милая, – отвечает Алеко Никитич с закрытыми глазами.
– Знаешь, на меня поразительное действие оказала эта рукопись…
«Начинается», – думает Алеко Никитич и весь внутренне напрягается, но глаз не открывает. А Глория продолжает:
– Я думаю только об одном. – Глаза ее загораются, а голос звучит уверенно: – Я вдруг поняла, что мы чудовищно несправедливы к животным… В частности, к собакам…
Алеко Никитич приоткрывает веки и с опаской смотрит на Глорию, но с ней все нормально. Она встает и начинает возбужденно ходить по спальне.
– Собаки! Четвероногие друзья! Изначально свободные существа, добровольно любящие человека! Волка, как ни корми, он все в лес смотрит! Эта народная мудрость подчеркивает исключительность и добропорядочность собак всех мастей и пород! Цивилизация – это пропасть, отделяющая человека от природы! Собака – единственный мосток, повисший над гигантской пропастью цивилизации, соединяющий человека и природу! Каштанка, Муму, Джульбарс, Мухтар! Их имена стали нарицательными! В наше время, когда собака подвергается гонениям и уничтожению, когда новые города и поселки городского типа планируются с исключительной целью – не дать простора собаке, когда владельца собаки называют мещанином, неизвестный автор совершил подвиг, написав повесть о собаке, воспев ее дивный образ!..
Алеко Никитич продолжает следить за Глорией. С-с-с…
– Теперь я понимаю, почему меня сразу поразила удивительная аллитерация автора! Обилие звука «р»! Автор вынужден обратиться к эзоповскому языку! «Р»! Ты вдумайся, Алик! «Р»! Р-р-р! Это рычание! Это глухой ропот животного, доведенного до отчаяния! Ты обязан, обязан напечатать повесть! Природа и люди оценят эту великую акцию! Обязан, как бы ни восставали заплывшие жиром чиновники, держащиеся за свои кресла, забывшие, что сами они тоже происходят от животных! Великий Чехов в своих письмах к Ольге Леонардовне Книппер называл ее: «Моя собака»! Вот о чем я завтра буду говорить!..
Алеко Никитичу остановится несколько не по себе.
– Успокойся, – произносит он. – Прими снотворное и ложись.
Но Глория еще долго мечется по комнате, подходит к окну, смотрит на луну, что-то лихорадочно заносит в свою рабочую тетрадь.
Потом вдруг бросается к телефону и говорит кому-то нечто, совсем противоречащее ее недавней возвышенной филиппике:
– Эльдар Афанасьевич? Простите за поздний звонок… Вам известно, что Алферова взяла отбракованного добермана?.. Да! Я ей сказала, что это вызов всем членам клуба!.. А вам известно, что она собирается вязать его с Джульеттой?.. Так вот. Скажите ей, как президент клуба, что мы ни перед чем не остановимся! Мы портить породу никому не позволим! И если это произойдет, мы уничтожим помет во чреве! Так и передайте: уничтожим помет во чреве!.. Спокойной ночи, Эльдар Афанасьевич!..
Глория кладет трубку, а палевый коккер-спаниель, уже мирно спавший в ногах Алеко Никитича, вдруг спрыгивает с тахты и, скуля, выбегает из спальни…
Алеко Никитич ворочается в постели. Тревожные соображения будоражат его… Сверхщенский, Свищ, что они с кажут, когда прочтут? «Котенок всюду гадит», – вспоминает он Дамменлибена… Еще одно совпадение?.. А самое главное состоит в том, что завтра произведение прочтет Н.Р., и, черт его знает, какова будет его реакция… Алеко Никитичу удается забыться только под утро, и во сне ему представляется, что он в трюме плывущего куда-то корабля. Тело его покрыто короткой, серой, лоснящейся шерсткой. В обе стороны от носа топорщатся острые усики. Сзади тянется что-то длинное, и Алеко Никитич догадывается, что это хвост, но его это не удивляет. «Надо проверить длину, – думает Алеко Никитич, – не то легко угодить в белогвардейскую газетенку…» Глазки привыкают к темноте, и он видит в трюме еще многих таких же, как он… «Кто они? – думает Алеко Никитич. Ну, смелее! Назови их своими именами!»… Крысы! Конечно, крысы! Как ему сразу не могло прийти в голову? И нечего стесняться! И вдруг он замечает в углу, где неистовый Индей Гордеевич лапками обнимает Ригонду, тоненькую струйку воды… «Течь! – мелькает у него в мозгу. – Течь! Надо бежать! Но куда? До Фанберры еще так далеко!.. Все равно, куда… Только бы бежать… Не делая шума… Не то начнется паника и давка…» И Алеко Никитич начинает медленно отползать вдоль стены… Внезапно он натыкается на Ольгу Владимировну… Ее бы следовало предупредить… Он толкает ее лапкой… Течь! Ольга Владимировна, течь! Но Ольга Владимировна не слышит… Алеко Никитич царапает ее лапками… Но Ольга Владимировна не реагирует. Тогда Алеко Никитич кусает ее левую переднюю лапку своими острыми зубками и просыпается от крика Глории.
– Кошмар! – говорит она, садясь на постели и потирая укушенную левую руку. – Мне снилось, что я собака и меня укусила крыса!
В спальне уже совсем светло. Будильник показывает двадцать минут седьмого. Скоро вставать и идти к Н.Р.
10
Перед самым концом рабочего дня в комнатке Ольги Владимировны оказался Аркан Гайский и принес удивительную новость: позавчера на рассвете над Мухославском в течение сорока минут висела летающая тарелка. Она представляла собой веретенообразное тело, от которого исходило холодное газовое сияние. Потом из этого тела на Мухославск пролился сверкающий дождь, напоминающий «серебряные нити», какими украшают новогодние елки. Но следов этого дождя никто из очевидцев не обнаружил, из чего остается думать, что дождь имел нематериальное происхождение. Через сорок минут веретенообразное тело, слегка покачавшись, слов но растворилось в северо-западной части неба.
– Пить надо меньше, – сказала Ольга Владимировна.
– Я, Ольга Владимировна, не пью. Вы это знаете, – ответил Аркан Гайский. – Но обстановка в мире сложная. Враги обнаглели. Мало ли что им придет в голову… Я написал на эту тему рассказ. Пойдемте ко мне… Я его вам почитаю..
– Гайский, – устало проговорила Ольга Владимировна, – я весь день печатала срочную работу, мне не до рассказов и не до врагов.
– А хотите – пойдем к вам, – настаивал Гайский, – просто посидим… Обстановка напряженная. Удовольствие и счастье, которое мы отвергаем сегодня, завтра уже может быть недостижимо…
Но Ольга Владимировна отказала Аркану Гайскому и в этом прошении. Она закрыла машинку и поднялась из-за стола, давая понять, что уходит.
И ввиду того, что сногсшибательное известие о неопознанном летающем объекте не произвело на Ольгу Владимировну должного впечатления и не заставило ее, бросив все, приступить к получению, может быть, последнего в жизни счастья и удовольствия, Аркан Гайский стал просто канючить:
– Ну почему? Ну разве вам вчера было плохо?.. Ну скажите… Если было плохо, я отстану…
– Гайский! Я устала! Ясно? Пропустите меня! А если вам нечего делать, оставайтесь здесь и, кстати, прочтите эту тетрадочку. Вам полезно…
– Тот самый неизвестный автор? Я помню… Но я прочту, Ольга Владимировна!.. Только я могу после этого вам позвонить?
– Пока, Гайский, – сказала Ольга Владимировна.
Гайский побежал за ней в коридор:
– А завтра?
– Посмотрим! – крикнула Ольга Владимировна уже с улицы. – Если не будет конца света!..
Гайский уселся за стол Ольги Владимировны и, раскрыв тетрадь в черном кожаном переплете, пробурчал:
– Все пишут! Все завидуют!..
Гайский нехотя начал читать, больше думая о своем. И вспомнил тот день, когда он был в Москве. Утром к нему явился молодой человек и предложил выступить за наличные и за хороший ужин, поскольку Гайского в Москве знают и пленки с его рассказами ходят по рукам, подобно пленкам Высоцкого…
– А девочки будут? – спросил Гайский.
– Пальчики оближете! – таинственно сказал молодой человек.
– Дворец культуры? – спросил Гайский.
– Нет. Частный дом, – ответил молодой человек. – Так интимнее… Причем дом очень солидный…
Когда вечером импресарио и Гайский вошли в подъезд, он сразу увидел, что дом действительно солидный. Консьержка ни в какую не хотела пропускать Гайского, исподлобья глядя на его сутулую фигуру, нелепый красный берет и подозрительно маленький нос.
– Это артист, – объяснил импресарио.
– Писатель, – поправил Гайский.
– Артист, – повторил импресарио. – Мы в сто двадцатую.
– Вас я знаю, – сказала консьержка. – А про этого мне ничего не говорили… Пусть мне из сто двадцатой позвонят, тогда пожалуйста!
Молодой импресарио позвонил и передал трубку консьержке. Та внимательно что-то выслушала, положила трубку и сказала строго и недовольно:
– Идите!
– Они здесь деньги получают не за то, чтобы пропускать, а за то, чтобы не пропускать, – пояснил импресарио Гайскому, когда они вошли в лифт.
– А чья это квартира? – осторожно спросил Гайский.
– Для вас это не имеет значения, – сухо отрезал импресарио.
– И девочки будут! – недоверчиво спросил беспощадный сатирик.
– Я же сказал – пальчики оближете!
В квартире, куда ввели Гайского, были двое парней и три шикарные девочки, из которых писателю понравились сразу все.
«Пока все точно, – подумал Аркан Гайский, – парней двое, девочек трое. Одна, значит, для меня…»
– А ничего, если я не буду снимать берет? – обратился Гайский к импресарио, полагая, что лысина лишает его по крайней мере четверти мужского обаяния.
Импресарио представил Гайского присутствующим, но это почему-то не произвело на них должного впечатления. Затем сатирика провели по громадной квартире и посадили в небольшую комнату, где, кроме широченной тахты, стояла еще и неведомая Гайскому радиоаппаратура. Минут через пять в комнату вошли три девочки и забрались на тахту. К ним присоединились двое парней.
«Какая же из них для меня?» – думал Гайский с замиранием сердца.
Но тут по явился импресарио и, к удивлению писателя, тоже плюхнулся на тахту. Он обнял одну из девочек за плечи и подмигнул Гайскому.
– Давай!
Одна из девочек включила музыку. Гайский вопросительно взглянул на импресарио.
– Нормально! – сказал он. – Так душевнее!..
Аркан Гайский пошелестел несвежими рукописями и с упоением начал читать…
Читая, он косил глазом на тахту. Все шестеро изо всех сил делали вид, что слушают Гайского, одновременно целуясь и пощипывая друг друга.
«Но ведь одна из них для меня», – досадливо думал он в процессе чтения, уже испытывая чувство ревности. Но поскольку он не знал, кто для кого и кто именно для него, то ревновал всех троих ко всем троим.
Когда он прочитал фельетон, в котором был недвусмысленный намек на нехватку колбасы в городе Мухославске, один из парней, которого Гайскому представили как хозяина квартиры, наклонился к импресарио, и до Гайского донеслось: «Он что, жрать хочет?»
Импресарио вышел и скоро вернулся, поставив перед Гайским поднос с рюмкой и тремя бутербродами с колбасой, какой сатирик не видывал отродясь.
– Пожри, – сказал импресарио. – Потом посмотрим… А пока будешь жрать, ознакомься… Друг хозяина дома балуется… Пописывает…
И он положил перед Гайским тетрадь в мерном кожаном переплете, кивнув в сторону блондина с голубыми глазами, на коленях которого уже сидела одна из девочек.
– А кто он? – шепнул Гайский.
– Это тебе знать не обязательно, – сказал импресарио. – Ясно?..
Пока писатель жевал бутерброды и листал тетрадку, все танцевали, предоставив Гайского самому себе. А он, наскоро перелистывая тетрадь, ничего не улавливая, выхватывая отдельные бессмысленные слова, прикидывал: «Не хочет называть фамилию автора. Значит, автор – сын кого-то крупного… Как пить дать. Меня на мякине не проведешь… Надо хвалить…» И Гайский сказал:
– Талантливо!
Девочка, танцевавшая с блондином, щелкнула его по носу, а импресарио улыбнулся:
– А как же!
– Кофе будете? – спросил хозяин дома.
– Потом, – вежливо ответил Гайский. – Я еще кое-что прочту.
Девочка хозяина дома поморщилась, а импресарио стал делать Аркану Гайскому отчаянные знаки, указывая в сторону двери. Когда Гайский вышел, импресарио довел его до прихожей и протянул конверт.
– Вот здесь тридцатка, – быстро произнес он, – а в конце квартала стоянка…
– А девочки? – с отчаянием в голосе спросил Гайский.
– Пальчики оближешь! – отрезал импресарио и открыл дверь в подъезд.
– Передай мой телефон в гостинице, – сказал Гайский, поправляя красный берет. – Если кто захочет, я в гостинице почитаю. – И он подмигнул импресарио.
– Не захотят, – бросил импресарио и захлопнул дверь.
Аркан Гайский сорок минут шел пешком до метро, потому что такси в конце квартала не оказалось.
«Дети таких высоких людей, – думал он – а все равно завидуют!» Конверт с тридцаткой несколько скрашивал не совсем удачно сложившийся творческий вечер…
Сейчас, сидя в комнатке Ольги Владимировны, Аркан Гайский узнал ту самую тетрадь в черном кожаном переплете, и его охватила злость… Все шушукаются, носятся с этой рукописью… Оля весь день печатала, устала да еще сказала, что ему, Аркану Гайскому, это будет полезно почитать… Ух, графоманы высокопоставленные, завистники чертовы! Что вы можете написать? Что вы понимаете в настоящей литературе?.. И он с ненавистью углубился в чтение…
«Единственный, а потому и знаменитый „Альманах“ Чикиннита Каело занимал каменную постройку с верхней и нижней частью. В верхней части, скрытой от города густой вьющейся зеленью, находился обычно Чикиннит Каело, принимавший здесь посетителей и вершивший отсюда судьбы „Альманаха“. В нижней, наполовину расположенной под землей, за ровными, отшлифованными столами из черного камня сидели переписчики.
„Альманах“ появлялся на следующее утро после каждой Новой луны. В нем помещались указы мадранта и совета ревзодов, итоги сухопутных и морских баталий, данные об улове рыбы и сборе ценнейших плодов миндаго, описание казней и экзекуций, сведения о состоянии здоровья мадранта, а также стихотворные оды, философские сочинения и предсказания судьбы и погоды.
Появлялся он с каждой Новой луной в трех вариантах. Один – написанный черной гуашью – вывешивался на городской площади и предназначался горожанам (рабы не имели права читать „Альманах“), второй – в зеленой гуаши – доставлялся Первому ревзоду, который и зачитывал его на совете. Третий создавался специально для мадранта на дорогой бумаге и выполнялся красной гуашью с позолотой.
Читая на городской площади свой „Альманах“, горожане узнавали, что они живут хорошо.
Ревзоды, читая свой, убеждались в очередной раз в том, что горожане живут превосходно.
В красном же „Альманахе“ горожане обращались к мадранту с предложениями быть с ними построже, ибо живут они замечательно, но чересчур.
Когда состоялась в городе казнь ста пойманных горных разбойников, горожане из своего „Альманаха“ узнали, что казнили не сто, а всего девять, и не разбойников, а воров, похитивших у бедного торговца лепешку.
Первый ревзод на совете зачитал что казнен был один человек, пытавшийся украсть сеть у рыбака.
В „Альманахе“ мадранта писалось, что казненный неоднократно обращался к мадранту с просьбой казнить его, так как чувствовал, что может произвести кражу, и вот теперь его просьба удовлетворена, за что и благодарит мадранта со слезами преданности и умиления семья казненного.
И за всем этим должен был следить и никак не перепутать (даже и подумать-то страшно!) бедный, бедный Чикиннит Каело, поставленный на важное государственное дело советом ревзодов с согласия самого мадранта. Бедный, старый, больной, несчастный Чикиннит Каело! Зачем ему все это? Зачем ему полагающиеся по разрешению мадранта пять жен, когда и с одной он уже давно не имеет сил сделать нового подданного? К чему ему ежедневная чашечка миндаго, от которого только сердце начинает выпрыгивать из груди? Почему он должен читать эти горы бумаг, испещренных буквами, цифрами и рисунками? Для чего? Чтобы дрожать после каждой Новой луны: а вдруг что-либо вызовет неудовольствие у ревзодов или у самого (и подумать-то страшно!) мадранта? И полетит тогда с дряхлых плеч его лысая, покрытая жилами, как червями, голова. Па-па-па… Пе-пе-пе…»
Гайский почувствовал в животе, где-то внизу, острый спазм, подобно тому, который возникает, когда после стакана, например, кислого крыжовника выпиваешь парного молока. Схватив тетрадку, он бросился в коридор. «Что-то я, наверное, съел», – подумал сатирик, едва успев добежать до цели. Здесь он и продолжал внезапно прерванное чтение.