Текст книги "Валентин Серов"
Автор книги: Аркадий Кудря
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Во время очередного визита к Симановичам Врубель сделал карандашный головной портрет Маши и тут же вручил ей к нескрываемой радости девушки. Но относительно Маши у него были и иные планы. Он рассказал девушке, что работает над композицией на тему Гамлета и Офелии и ему очень нужны модели, с которых можно писать шекспировских героев. Ее кузен, Серов, уже согласился изображать Гамлета. Так не согласится ли и Маша попозировать для полотна в паре с ним? Согласие Маши было получено, и вновь в мастерской закипела работа. Михаил Александрович, как заправский режиссер задуманной им сцены, указывал «Гамлету» и «Офелии», какие позы они должны принять и что именно изображать. В результате совместных трудов художника и моделей новая композиция Врубеля вышла глубже по содержанию и сумрачнее по колориту. Но Михаил Александрович, похоже, был недоволен и ею.
Вскоре после завершения работы над полотном Врубель и Маша Симанович, а с ними как провожатый и Серов поехали поездом в Сябринцы навестить Валентину Семеновну. Из воспоминаний М. Я. Симанович известно, что дорогой Врубель делал ей смутные намеки на свое чувство к ней, сравнивая свое состояние с состоянием героя Льва Толстого Левина в одной из сцен романа. Однако смысл его намеков до нее тогда не дошел, и она не нашлась, как можно поддержать такой разговор.
Чувство Серова к Лёле Трубниковой более определенно, и он уже признался ей в своей любви и услышал в ответ, что и она его любит. Им по девятнадцать лет, и оба понимают, что торопить события пока не стоит.
Немного погостив в Сябринцах, расположенных вблизи железнодорожной станции Чудово, Врубель с Машей возвращаются в Петербург, а Серов остается пожить с матерью в деревне. С поселившимся в Сябринцах писателем Глебом Успенским Валентин познакомился еще два года назад, а в эту зиму представилась возможность съездить по приглашению Глеба Ивановича к жившему неподалеку родственнику писателя А. В. Каменскому, издателю дешевых общедоступных книжек для народа. Валентина Семеновна с радостью приняла приглашение и убедила сына, что и ему эта поездка будет интересна.
В воспоминаниях о сыне Валентина Семеновна описала эту поездку в усадьбу Лядно, отстоявшую от Сябринцов на 18 верст. «Мороз был лютый… Замерзшие болота, как стекло, разбивались о тяжелые полозья… Глеб Иванович ямщиков подзадоривал перегонять друг друга…
Поездки в Лядно в былые времена имели свою специфическую прелесть. Там, в болотах, среди леса… вдруг нежданно-негаданно очутишься в приветливом помещичьем домике с прекрасным роялем, со множеством рисунков, с туго набитыми библиотечными шкафами.
Хозяин был глубоко просвещенный человек, отзывчивый ко всем культурным проявлениям жизни…
Меня особенно привлекала жена его – прекрасная музыкантша, ласковая гостеприимная хозяйка. И кто только не бывал в этом укромном уголочке, ютившемся в непроходимых болотах, описанных Глебом Ивановичем в его знаменитых рассказах!»
Валентина Семеновна упоминает, что тогда, на рождественские каникулы, к Каменским приехала учащаяся молодежь, было шумно, весело, и после застолья ее попросили сыграть «Руслана и Людмилу» и что Глеб Иванович увлеченно, но невпопад пытался дирижировать ее игрой. При всей любви Глеба Успенского к музыке, замечает в тех же воспоминаниях Валентина Семеновна, писатель критически относился к ее попыткам музыкально образовать крестьян, «насадить музыку в мужицкой сфере». Ее огорчало, что Глеб Иванович разделял взгляды тех современников, кто считал, что мужику нужен прежде всего хлеб, а не музыка.
И еще кое-что очень не нравилось Глебу Успенскому в B. C. Серовой, о чем свидетельствуют его письма, – ее стремление по любому поводу и без оного вести антиправительственные разговоры. Так, зная, что Валентина Семеновна выехала по своим музыкальным делам в Москву, он пишет московской знакомой, писательнице Л. Ф. Ломовской: «…Вот просьба: Вы, вероятно, видите в Москве Серову, композиторшу. Играет она хорошо, а говорит плохо, мне всегда не нравится ее разговор: обратите и Вы на это ее внимание, а то после ее отъезда от нас из деревни идут у старосты о ней справки, приезжал какой-то агент и т. д., словом, „болтают“… да и сама она мастерица по болтальной части, а ведь в нынешние времена за разговоры, тем паче пустые, начальство не хвалит. Вообще не может ли она сообразовываться с духом времени и позабыть, что были какие-то 60-е годы, когда что громче орешь, то превосходней…»
Опасения Успенского, как бы излишняя «болтливость» соседки не навредила ему, понятны, если иметь в виду, что он еще с начала 70-х годов находился под негласным надзором полиции. После 1881 года, когда народовольцы убили Александра II и начались массовые аресты подозреваемых, наблюдение за писателем усилилось, были арестованы учитель его сына и одна из его московских знакомых, а у других его знакомых были произведены обыски и отобраны письма писателя к ним.
Всё, о чем просил Ломовскую Г. И. Успенский, она Серовой передала и сообщила писателю, что «услышала в ответ от м-м С. заявление о полном бесстрашии». Разговор с Серовой, по словам Ломовской, не привел ни к чему: «композиторша» заявила собеседнице, что даже если «дело завершится каким-нибудь инцидентом», то эта история послужит сюжетом для ее новой оперы.
В мае Серов неожиданно узнал, что Врубель покидает Академию и уезжает работать в Киев – участвовать в росписи и реставрации Кирилловской церкви. А пригласил его туда друг Чистякова киевский профессор истории искусств Адриан Викторович Прахов, которого Серов некогда рисовал в Абрамцеве. Получилось, рассказывал Врубель, так, что Прахов зашел к Чистякову и спросил, нет ли у него толкового ученика-академиста, которого Павел Петрович мог бы рекомендовать для реставрационной работы в церкви. И Чистяков без раздумий ответил: «Есть, Врубель». И показал академические рисунки Врубеля Прахову.
– Мне дали понять, – продолжал рассказ Врубель, – когда я явился к Прахову, что работа не только серьезная, но и хорошо оплачиваемая. И тут уж – сомнения и колебания в сторону. Сколько ж можно жить с пустым карманом и просить о денежной помощи родственников? Пора самому на ноги вставать. И там – живое дело, к которому мы себя готовили.
– А как же учеба? – спросил Серов.
– Павел Петрович говорит, что не забудет про меня. Поработаю сколько надо в Киеве и вернусь, чтобы закончить академический курс.
Расставаться с Врубелем Серову было грустно, все же немало связывало их друг с другом. Но и его аргументы были не поняты. Пора бы и ему тоже «встать на ноги».
В конце мая Врубель уехал в Киев.
Лето Серов проводил в Абрамцеве, и при встрече Елизавета Григорьевна Мамонтова рассказала ему о новом увлечении всей их семьи. В рождественские каникулы, в их московском доме на Садовой-Спасской, в присутствии многих столичных знаменитостей, состоялась премьера оперы «Алая роза». Либретто ее написал Савва Иванович, а музыку по его заказу сочинил ученик Н. Рубинштейна композитор Н. Кротков. Декорации же, по просьбе Мамонтова, написал Василий Дмитриевич Поленов. И вот даже знатоки театра, видевшие их спектакль, признали, что поставлен он был вполне профессионально. И хотя, продолжала рассказ Елизавета Григорьевна, очень боялась она, как бы певцы, тот же Савва Иванович и друг его Спиро, не подвели, но, слава богу, все обошлось.
А после «Алой розы» ставили «Снегурочку» Островского, и с этой постановкой ждал их еще больший успех. Особенно хорош был Петр Антонович Спиро в роли царя Берендея.
Кроме радостно встретившей его компании мамонтовских детей, племянников и племянниц, Серов застал в Абрамцеве Виктора Михайловича Васнецова и приехавшего из Парижа уже очень известного скульптора Марка Матвеевича Антокольского. Васнецова, слышал Серов, Елизавета Григорьевна стала особенно ценить с тех пор, как создал он проект украсившей усадьбу церкви во имя Спаса Нерукотворного и сам же написал для церкви два образа – «Преподобного Сергия» и «Богоматери с младенцем». Другие образа для той же церкви писали Репин с женой, Верой Алексеевной, и В. Д. Поленов. Совместная работа над храмом стала тем общим делом, которое объединило близких С. И. Мамонтову людей.
В этот приезд Серов обратил внимание на нового члена мамонтовского кружка – высокого и худого Илью Остроухова, шутливо прозванного в Абрамцеве Ильюханцией. Начинающий художник-пейзажист, он, как подметили, не любил ходить на этюды в одиночестве и нередко просил служившую у Мамонтовых гувернантку Акулину Петровну составить ему компанию. Однако ни для кого в Абрамцеве не было секретом, что застенчивый Ильюханция увлечен отнюдь не Акулиной, а племянницей Мамонтовых Татьяной. Со своей сверстницей Татьяной Серов подружился еще в детстве. Теперь же некто Остроухов, по слухам, посвящает Тане Мамонтовой пламенные вирши. Неплохой пианист, вечерами Илья Остроухов, по просьбе Елизаветы Григорьевны, исполнял вместе с ней в четыре руки произведения Бетховена.
Серов же нередко пропадал в «Яшкином доме», где жил Виктор Михайлович Васнецов. В той же пристроенной к дому просторной мастерской, где несколько лет назад Васнецов начинал работу над картиной «Богатыри», художник ныне писал огромный фриз для Исторического музея «Каменный век». Во время их прошлой встречи в Абрамцеве Васнецов уговорил Серова позировать для задуманных им фигур первобытных людей. Серов согласился, и Виктор Михайлович сделал с его фигуры несколько рисунков. И вот сейчас Серов с изумлением наблюдал, как этот замысел воплощается в гигантское полотно. Здесь и сцены у пещеры: кто-то из воинов тащит добычу на плечах, кто-то разводит огонь, видна фигура гиганта с палицей и копьем в руках. Поражала воображение картина охоты на мамонта у приготовленной для него ловушки. Со сценой охоты соседствовала картина радостного пиршества.
– Не узнаешь себя? – задорно спросил Васнецов.
– Где же я? – силился отыскать себя в многофигурной композиции Серов.
– Да вон там, – показал художник, – среди пирующих, обгладываешь кость.
– Вроде лицо другое, – усомнился Серов.
– Так ты ж тогда еще дикарем первобытным был, – шутливо ответил художник. – А фигура, Антон, точно твоя, с тебя писал.
Несколько дней, по совету Антокольского, Серов не брал в руки ни карандаша, ни кисти, но незадолго до отъезда Марка Матвеевича решил, что отдыхать хватит, и пристроился рядом с Васнецовым, когда тот взялся писать портрет скульптора, и тоже начал рисовать его. Сравнив обе работы, Антокольский отдал предпочтение рисунку Серова, отметив в нем и большее сходство с оригиналом, и более строгую манеру исполнения, и заключил словами похвалы Серову:
– Тут и видно, что ученик Чистякова.
Так кратковременный отдых от работы завершился, и Серов увлеченно рисует и лошадей, и портрет Саввы Ивановича, склонившегося над рукописью, и портреты других гостей Абрамцева. Особенно удался ему рисунок мамонтовской родственницы Марии Якунчиковой – в виде «амазонки», сидящей на лошади в длинном черном платье и изящной шляпке.
Из Абрамцева Серов пишет письмо Лёле Трубниковой. Рассказывает о Васнецове и Антокольском, о их горячих спорах об искусстве. Касаясь их с Лелей отношений, мягко упрекает девушку: хоть она и признается, что любит его, но «за будущее не может поручиться». И это повод для его иронии: «какая предупредительность, право, мне очень нравится». Прощаясь, пишет: «обнимаю и целую тебя».
В первый день августа в Абрамцеве состоялась премьера пьесы Саввы Ивановича – автор считал, что получилась не то оперетка, не то водевиль – под названием «Черный тюрбан». Разучиванию ролей и выбору актеров предшествовало публичное чтение «Восточной фантазии с музыкой и танцами», навеянной, как догадались некоторые из гостей, давним путешествием Мамонтова в Персию. Мамонтов был опытным и даровитым чтецом, умевшим интонацией голоса подчеркнуть и комически-пародийный настрой пьесы, и характеры главных героев – грозного хана Намыка и страстной Фатимы, из-за которой хан утратил покой, и отважного возлюбленного Фатимы, ханского сына Селима. Серов, как и другие слушатели, от души смеялся, когда Савва Иванович, молодецки расправив плечи и даже изобразив перестуком пальцев по столу четкую поступь ханских стражников – феррашей, декламировал их воинственную песню. Придав свирепость взгляду, Мамонтов прочитал сцену, где впервые появляется хан:
Я тот самый хан Намык,
Что здесь властвовать привык.
Если только захочу,
Всех в бараний рог скручу!
Но свирепость сменилась сладостью во взоре и речи, как только Намык заговорил о той, что мучает и сводит его с ума:
Я прекрасно окружен,
У меня сто тридцать жен!
Но на днях мне ясно стало,
Что и этого мне мало.
Здесь девица есть Фатима,
Чрезвычайно мной любима, —
И решил я назло всем
Взять ее к себе в гарем.
После чтения пьесы, имевшей большой успех, тут же перешли к распределению ролей. Хана Намыка должен был исполнить Спиро, и Мамонтов признался, что и писал эту роль в расчете на своего друга. Фатиму взялась сыграть племянница Саввы Ивановича Татьяна, Селима – Сергей Мамонтов, а смотрителя гарема – его младший брат Андрей. Серов попросил не самую простую роль воспитателя ханского сына Моллы, которая требовала по ходу действия и некоторых превращений. В одной из сцен он должен был участвовать в розыгрыше хана, появиться перед ним в женском платье и чадре и станцевать сладострастный восточный танец. Валентин одновременно взялся сыграть и одного из пятерки самоуверенных феррашей: уж очень полюбилась ему их хвастливая песенка.
Афишу спектакля сделал Виктор Васнецов, а исполнение декораций поручили Серову и Остроухову. И началась подготовка к премьере. Елизавета Григорьевна с Еленой Дмитриевной Поленовой, сестрой художника, шили костюмы. Дом оглашался репликами заучивающих роли артистов. Представление, устроенное на лужайке перед домом, весьма позабавило публику. Танец Серова, переодетого женщиной, в чадре и легких шароварах из белого атласа, имел огромный успех. И чего никто не ожидал, так это немой выразительности Ильюханции Остроухова, когда, худой, долговязый, в красном костюме палача, он с мрачным видом, под звуки похоронного марша, выступил из-за кулисы с деревянной плахой в руках и, грозно взглянув на хана, поставил плаху на землю. Его обычная серьезность произвела в этой сцене неотразимо комическое впечатление.
В Петербурге Серов подыскал себе новое жилье, которое ему очень нравилось. Из письма Е. Г. Мамонтовой: «Комнатка у меня совсем как у немецкого композитора. Небольшая, но в три окна, светлая, чистенькая. Одно окно меня приводит в восторг: оно все почти сплошь заполнено готической кирхой очень милой архитектуры, стрельчатые окна, контрфорсы, флораны, шпиль, одним словом, готика, и я чувствую себя в Германии. Хозяйка у меня вдобавок чистая немка. Часто с ней говорю по-немецки».
Занятия в Академии шли своим чередом, да вот беда, что все реже посещал их Дервиз: признался, что устал от учебы, не видит в ней большой пользы для себя и всерьез подумывает бросить Академию. «Да что же вы со мной-то делаете? – сокрушался Серов. – Сначала Врубель, а теперь и ты».
Впрочем, как и Серов, Владимир Дмитриевич пока исправно вел уроки рисования в школе, организованной Аделаидой Семеновной Симанович. Там же преподавали старшие из кузин Серова, Маша и Надя, и Оля Трубникова, что дало возможность молодым людям видеть друг друга. Если начавшийся было роман Врубеля и Маши Симанович быстро завял с отъездом Врубеля в Киев, то отношения между Дервизом и Надей перешли, судя по всему, в глубокое чувство, и Серов радовался и за друга, и за себя: иногда ему казалось, что Лёля больше симпатизирует Дервизу, и летом, в одном из писем к ней, он даже рискнул легко пошутить по этому поводу.
А Валентина Семеновна этой осенью обосновалась в Москве: ей предстояло сотрудничество с театрами. В конце года намечалось возобновление постановки оперы А. Н. Серова «Вражья сила» в Частной опере, организованной С. И. Мамонтовым. Весной же следующего года на сцене Большого театра должна была состояться премьера ее собственной оперы «Уриэль Акоста». После завершения работы Валентина Семеновна в начале 1883 года пробовала добиться постановки своей оперы в Мариинском театре, но отрицательный отзыв Э. Ф. Направника закрыл перед ней этот путь. Тем не менее комиссия московского Большого театра одобрила пьесу, и театр решил ставить ее.
Одной из удачных находок оперы, подмеченных ознакомившимся с ней Тургеневым, было использование старинных еврейских мелодий. В этом Валентине Семеновне посодействовал М. М. Антокольский: по его совету она съездила в Вильно, где Марк Матвеевич, сам уроженец этого города, помог ей собрать много подлинных еврейских напевов.
С Антокольским встречается в Петербурге Валентин Серов, но, в отличие от матери, которой это общение помогло в творческом плане, юный академист особой для себя пользы от встреч с маститым скульптором не получил и в письме Е. Г. Мамонтовой, упоминая визиты к Антокольскому, сетовал, что Марк Матвеевич, кажется, и не знает, о чем с ним говорить. Видимо, в отличие от Репина, Антокольский был лишен педагогического дара, и, заключая эту тему, Серов пишет: «То, что он говорил мне еще в Абрамцеве об искусстве, я запомнил хорошо, нового он мне, я так думаю, не скажет, а кроме искусства, что же между нами… общего. Кажется, ничего».
В том же письме Мамонтовой, рассказывая ей о своих академических делах, Серов признается, что рисунки с натурщиков теперь доставляют ему большее удовольствие, нежели прежде, и о том, какое большое впечатление произвела на него книга И. Тэна «Философия искусства» о жизни и творчестве мастеров итальянского Возрождения и старых голландцев.
По доверительности тона письма Серова Е. Г. Мамонтовой можно сравнить лишь с его письмами Лёле Трубниковой. Особое удовольствие доставляют ему воспоминания об общих знакомых. После отъезда в Киев Врубеля и предвидя скорое расставание с Дервизом, уже решившим покинуть Академию, Серов все чаще думает, что мог бы сдружиться с Ильюханцией, и в письме Мамонтовой пишет: «Кланяйтесь ему крепко от меня, он довольно часто мне вспоминается, я почти всегда начинаю улыбаться, когда припоминаю его бесконечную фигуру». «Бесконечная фигура» – шутливое определение отличительной черты Остроухова – высокого роста.
Глава девятая
ПОЧТОВЫЙ РОМАН
Чем ближе намеченная на середину апреля премьера оперы «Уриэль Акоста» в Большом театре, тем больше нервничает и переживает Валентина Семеновна за судьбу своего детища. Это настроение отражают письма Серовой старшей сестре Аделаиде Семеновне Симанович: «…Вчера была первая оркестровка. Такого страха я в жизни не испытывала. У меня запрыгали какие-то круги темные перед глазами. Я замерла от первого звука оркестра. Все прошло благополучно…»
Из другого письма, в марте: «Я сижу над партиями и то одно, то другое выправляю: завалена нотной бумагой, карандашами, ролями и пр., пр. Наслаждения пока никакого не ощущаю – кроме усталости и отвращения к нотному шрифту – пока ничего не чувствую… Если же хоть кого встречу, сейчас вопрос: „вы, кажется, первая женщина, которая оперу написала?“ Тошнит меня от этого вопроса!!! Я вспоминаю Тошу, когда его мучат с вопросами, отчего он не музыкант?..»
А ее сын, Валентин Серов, в это время с тоской вспоминает уехавшую в Одессу в январе вместе с Машей Симанович Лёлю Трубникову. Врачи нашли, что Ольге при ее слабых легких сырой петербургский климат противопоказан, и рекомендовали пожить какое-то время на юге. Такие же проблемы со здоровьем обнаружились у Маши Симанович. Одесса же была выбрана, вероятно, потому, что там проживала родственница, Фанни Мироновна Симанович, сестра скончавшегося отца Маши, Якова Мироновича.
Рассказывая в письме Лёле о своей академической жизни, Серов признается, что равнодушен к медалям, которые выдает Академия («ты же знаешь, до чего пагубны эти ухищрения, эти погони за медалями»). Да и работа, которая часто не по душе, влияет на его настроение: «Могу работать, как сам хочу, вверяя себя только Репину и Чистякову. Но что за пытка работать, когда то, что делаешь, не нравится и то, с чего делаешь, надоело – все тогда становится несносным, противным, сам себе противен, товарищи противны, разговоры их пошлы, Академия – всё, решительно всё противно…»
В другом письме Серов сообщает Лёле, что наконец-то получил разрешение от руководства Академии художеств на копирование находящейся в ее коллекции картины испанского художника Мурильо, да вот беда: висит картина слишком высоко, и на таком расстоянии копировать ее невозможно. Здесь же – о сердечном: «Милая моя голубка (эх, не могу я тебя ни обнять, ни целовать, всё на словах приходится, как это скучно). Ну, все равно, хоть на словах тебе скажу, что крепко люблю тебя, что ты всех для меня дороже, что часто, очень часто тебя вспоминаю».
В феврале в Петербурге открылась очередная, тринадцатая по счету, Передвижная художественная выставка, и Серов торопится посетить ее. Хороши, как всегда, портреты Крамского. А сколько света и солнца в замечательных по живописи небольших пейзажах и этюдах Василия Дмитриевича Поленова, привезенных художником из путешествия по Ближнему Востоку. Но настоящее столпотворение – у большой картины Репина «Иван Грозный и сын его Иван». Кажется, никогда прежде русская историческая живопись не достигала такой исключительной глубины и мощи выражения. Но главное в этой картине – репинское искусство психологической характеристики персонажей. Лица отца и сына передают чувства в движении – буквально дышат жизненной драмой. «Репин первенствует, – пишет Серов о выставке Лёле Трубниковой, – имеет огромный успех. Как публика полюбила эти ежегодные выставки, она валит туда тысячами!»
Среди других новостей сообщил, что приболевший Владимир Дмитриевич Дервиз понемногу выздоравливает и что в той частной школе, где они вместе с ним вели занятия, он продолжает преподавать, и за Дервиза тоже. А также дает уроки рисования мальчику в одной семье, за что регулярно каждую субботу получает по одному рублю, и «этот рубль очень смешит Аделаиду Семеновну».
В письме из Москвы, в ответ на предположения Лёли, что он, вероятно, там веселится до самозабвения, пишет, что, напротив, скучает. «Во мне, – признается Серов, – точно червяк какой-то, который постоянно сосет мне душу… Постоянное недовольство собой…»
К тому же идет Великий пост, и «здесь, у Мамонтовых, много молятся и постятся… Не понимаю я этого, я не осуждаю, не имею права осуждать религиозность и Елизавету Григорьевну, потому что слишком уважаю ее, – я только не понимаю всех этих обрядов. Я таким всегда дураком стою в церкви… совестно становится. Не умею молиться, да и невозможно, когда о Боге нет абсолютно никакого представления, стыд и срам… и в то же время страшусь думать о том, что будет за смертью».
Упоминает и о маме: «Она вся поглощена репетициями, которые идут хорошо, чему она, конечно, рада».
И вот наступил день, которого так долго ждала Валентина Семеновна, который так много значил для ее творческой судьбы – день премьеры «Уриэля Акосты» в Большом театре, назначенный на 15 апреля. По счастливому совпадению это был день ее рождения, и Валентина Семеновна надеялась, что звезды ей благоволят. Она позаботилась о том, чтобы на премьеру приехали из Петербурга и сын, и любимая сестра Аделаида Семеновна, и другие родственники и знакомые.
В то же время в Москве и Петербурге шли оперы Александра Николаевича Серова. На сцене Мариинского театра, как отмечала газета «Антракт», полные сборы делала возобновленная постановка «Рогнеды». В Москве на сцене Частной оперы Мамонтова давали «Вражью силу». Так что фамилия Серовых в музыкальном мире звучала достаточно громко.
Партию Уриэля Акосты исполнял в Большом весьма популярный баритон Богомил Корсов. И с ним, и с его женой Александрой Павловной, меццо-сопрано Большого театра, Валентина Семеновна была хорошо знакома. Одно время Корсова давала Валентину Серову уроки французского языка. Не исключено, что именно Корсовы помогли добиться постановки «Уриэля Акосты» на сцене Большого театра.
О том, как прошла премьера и оправдала ли она надежды любителей оперы, можно судить по рецензии на спектакль, опубликованной под псевдонимом Р. в газете «Театр и жизнь» 18 апреля. «15 апреля, – говорилось в ней, – публика Большого театра горячо приветствовала первую русскую женщину-композитора. Новая опера „Уриэль Акоста“ В. С. Серовой явилась при совершенно исключительных условиях. Во-первых, это первая опера, написанная в России женщиной, – и уже одного этого обстоятельства было достаточно, чтобы придать спектаклю особый характер. Вовторых, женщина эта – вдова одного из талантливейших русских композиторов, заслуги которого в сфере отечественного искусства знакомы всем и каждому. В-третьих, некоторые из сцен новой оперы обнаруживают несомненный музыкально-драматический талант. Сюда относятся прежде всего сцена в синагоге (весь 4-й акт): одна из хоровых фраз… может быть названа положительно вдохновенной… Далее следует отметить любовный дуэт второго акта – в нем есть искренность и теплота: обе эти сцены стяжали наиболее восторженные комплименты публики…»
На этом дифирамб опере заканчивался и начиналась нелицеприятная критика: «При всем том справедливость требует признать… общее впечатление далеко не в пользу новой оперы. Насколько несомненен талант г-жи Серовой, настолько же несомненно ее неумение пользоваться своим талантом. Печать дилетантства лежит на опере, с какой бы точки зрения мы ее ни рассматривали – с драматической, с музыкальной или, наконец, со сценической… Получилась скука: я по крайней мере признаюсь, что более скучного оперного произведения, чем первые три акта „Уриэля Акосты“, мне еще не приходилось видеть…»
Вероятно, разочарованы были не только музыкальные специалисты, но и публика. И в результате, после первых двух представлений, 15 и 18 апреля 1885 года, опера В. С. Серовой была снята с репертуара Большого театра. Настроение меломанов отражено в письме почитательницы и друга П. И. Чайковского Н. Ф. фон Мекк, направленном композитору 18 апреля: «Знакомы Вы, милый друг мой, с этой оперою г-жи Серовой, которую недавно давали в Москве, и как Вы ее находите? Говорят, она провалилась…»
Известен и ответ Чайковского на письмо Н. Ф. фон Мекк: «Оперу „Уриэль Акоста“ Серовой я знаю; она недавно прислала мне в дар экземпляр ее… Никогда еще я не видал в печати более неуклюжих, безобразных гармоний, такого отсутствия связанности, законченности, такого неизящного и неумелого письма. В беседе со мной она высказала недавно, что приписывает свои недостатки влиянию мужа, который из личной неприязни к А. Рубинштейну, основавшему консерваторию, доказывал, что консерватория и вообще всякое учение не только излишни, но вредны и губительны. Г-жа Серова уверовала в эту ложь и ничему никогда не училась; она даже и грамоты музыкальной не знает. И вот теперь она обратилась ко мне, прося давать ей уроки гармонии, контрапункта, инструментовки и т. д. Я решительно уклонился от этой чести и рекомендовал ей г. Аренского, с коим она собирается заниматься с будущей осени. Но, увы, ей уже за 40 лет, и трудно ожидать, чтобы она исправилась».
Между тем в кругах музыкальной общественности появился слух, что дирекцией театра В. С. Серовой предложено доработать оперу и исправить отмеченные критикой недостатки. В связи с этим рецензент газеты «Театр и жизнь» писал в номере от 5 мая: «Такой слух нам кажется очень маловероятным: вопрос о пересмотре может возникнуть лишь относительно такого произведения, которое в своих основных и существенных чертах несомненно удачно и имеет лишь частные недостатки. Но в „Уриэль Акосте“ выходит как раз наоборот: более или менее удачные частности при общем незнании оперной сцены и при дилетантской музыке».
И все же, вероятно, предложения о доработке оперы Серовой были высказаны. Не исключено также, что Валентина Семеновна вспомнила пятилетней давности совет Тургенева попробовать поставить оперу на немецкой сцене, в Мюнхене, при поддержке Германа Леви. Во всяком случае, она принимает решение выехать на лето в Германию и взять с собой сына с целью его художественного развития: ему обещано, что, вполне возможно, из Мюнхена он съездит в Италию для ознакомления с ее всемирно известными музеями.
Об этой новости Валентин пишет Лёле Трубниковой: «Едем с мамой в Мюнхен. Она будет заниматься своим – музыкой, я – своим. Но летом надеюсь переправиться через Альпы в Италию». Он сожалеет, что поездка надолго, примерно на четыре месяца, задерживает его встречу с Лелей.
В последнем перед поездкой письме Лёле в Крым Серов сообщает – писать ему в Мюнхен, почтамт, до востребования. И напоследок полушутливо-полусерьезно наставляет: «Не влюбись в кого-нибудь и в себя не влюби».
Следующее письмо ей – уже из Мюнхена, в конце мая, полторы недели спустя после прибытия туда. О собственных эмоциях – с извинительной оговоркой: «Ты знаешь, какой я старик и как я скуп на восторги». Итак, восторги – побоку, но описать, чем занимается, следует. И он сообщает, что с удовольствием ходит в прекрасную картинную галерею (Старую пинакотеку) и начал копировать там «чудный портрет» Веласкеса. Встретился с давним своим учителем рисования Кёппингом и вместе с ним посетил дачную местность под Мюнхеном, где они и жили два лета подряд. И что сходили к Штарнбергскому озеру, где когда-то он брал уроки плавания. Эмоции все же прорываются: «Славно мы там жили, сколько помнится!»
Однако туристу-художнику не повезло, он простыл, начался бронхит, и на лечение отправлен матерью в деревушку под Мюнхеном. Впрочем, Серову там нравится, и он с удовольствием описывает Лёле, что представляет из себя баварский постоялый двор с вековыми каштанами близ входа, в тени которых в жаркий день так приятно потягивать пиво («хотя я и небольшой охотник до пива»). А уж как сюда доставляется этот напиток – достойно отдельного упоминания: в огромных фурах, «с колоссальными лошадьми (таких лошадей у нас нет, это что-то поражающее), все увешано бочонками пива». Для наглядности письмо сопровождается рисунком.
Через пару недель, прикидывает Серов, он должен выехать с Кёппингом в Амстердам, где будет осматривать музеи и учиться делать офорты. Уже из Мюнхена, в предвкушении скорого отъезда в Голландию, пишет Лёле: «В Амстердаме мне готовится еще одно (и весьма для меня большое) удовольствие – там прекраснейший (второй после лондонского) зоологический сад – это меня, представь, почти столь же радует, как и чудные картины в галереях…» В середине письма вдруг прорываются призыв к любимой и опасение, которого, похоже, он и сам стыдится: «Пожалуйста, меня только не забывай – слышишь? Мне иногда кажется… что ты меня не любишь и письма пишешь только так…»