Текст книги "Желание странного (сборник)"
Автор книги: Аркадий и Борис Стругацкие
Соавторы: Михаил Веллер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 68 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]
Прыщавый оратор махнул рукой и сел. Воцарилось молчание, затем он снова встал и сообщил:
– Когда я говорил «вы», я не имел в виду персонально вас, господин Банев.
– Благодарю вас, – сердито сказал Виктор.
Он ощущал раздражение: этот прыщавый сопляк не имел права говорить так безапелляционно, это наглость и дерзость… дать по затылку и вывести за ухо из комнаты. Он ощущал неловкость – многое из сказанного было правдой, и он сам думал так же, а теперь попал в положение человека, вынужденного защищать то, что он ненавидит. Он ощущал растерянность – непонятно было, как вести себя дальше, как продолжать разговор и стоит ли вообще продолжать… Он оглядел зал и увидел, что его ответа ждут, что Ирма ждет его ответа, что все эти розовощекие и конопатые чудовища думают одинаково, и прыщавый наглец только высказал общее мнение и высказал его искренне, с глубоким убеждением, а не потому что прочел вчера запрещенную брошюру, что они действительно не испытывают ни малейшего чувства благодарности или хотя бы элементарного уважения к нему, Баневу, за то, что он пошел добровольцем в гусары, и ходил на «рейнметаллы» в конном строю, и едва не подох от дизентерии в окружении, и резал часовых самодельным ножом, а потом, уже на гражданке, дал по морде спецуполномоченному, который предложил ему подписать донос, и шлялся без работы с дырой в легких, и спекулировал фруктами, хотя ему предлагали очень выгодные должности… А почему, собственно, они должны уважать меня за все это? Что я ходил на танки с саблей наголо? Так ведь надо быть идиотом, чтобы иметь правительство, которое довело армию до подобного положения… Тут он содрогнулся, представив себе, какую огромную мыслительную работу должны были проделать эти птенцы, чтобы совершенно самостоятельно прийти к выводам, к которым взрослые приходят, ободрав с себя всю шкуру, обратив душу в развалины, исковеркав свою жизнь и множество соседних жизней… да и то не все, а только некоторые, а большинство и до сих пор считает, что все было правильно и очень здорово, и если понадобится – готовы начать все сначала… Неужели все-таки настали новые времена? Он глядел в зал почти со страхом. Кажется, будущему удалось все-таки запустить щупальца в самое сердце настоящего, и это будущее было холодным, безжалостным, ему было наплевать на все заслуги прошлого – истинные или мнимые.
– Ребята, – сказал Виктор. – Вы, наверное, этого не замечаете, но вы жестоки. Вы жестоки из самых лучших побуждений, но жестокость – это всегда жестокость. И ничего она не может принести, кроме нового горя, новых слез и новых подлостей. Вот что вы имейте в виду. И не воображайте, что вы говорите что-то особенно новое. Разрушить старый мир и на его костях построить новый – это очень старая идея. И ни разу пока она не привела к желаемым результатам. То самое, что в старом мире вызывает желание беспощадно разрушать, особенно легко приспосабливается к процессу разрушения, к жестокости, к беспощадности, становится необходимым в этом процессе и непременно сохраняется, становится хозяином и в новом мире и в конечном счете убивает смелых разрушителей. Ворон ворону глаз не выклюет, жестокостью жестокость не уничтожишь. Ирония и жалость, ребята! Ирония и жалость!
Вдруг весь зал поднялся. Это было совершенно неожиданно, и у Виктора мелькнула сумасшедшая мысль, что ему удалось, наконец, сказать нечто такое, что поразило воображение слушателей. Но он уже видел, что от дверей идет мокрец, тощий, легкий, почти нематериальный, словно тень, и дети смотрят на него, и не просто смотрят, а тянутся к нему, а он сдержанно поклонился Виктору, пробормотал извинения и сел с краю, рядом с Ирмой, и все дети тоже сели, а Виктор смотрел на Ирму и видел, что она счастлива, что она старается не показать этого, но удовольствие и радость так и брызжут из нее. И прежде чем он успел опомниться, заговорил Бол-Кунац.
– Боюсь, вы не так нас поняли, господин Банев, – сказал он. – Мы совсем не жестоки, а если и жестоки с вашей точки зрения, то лишь теоретически. Ведь мы вовсе не собираемся разрушать ваш старый мир. Мы собираемся построить новый. Вот вы – жестоки: вы не представляете себе строительство нового без разрушения старого. А мы представляем себе это очень хорошо. Мы даже поможем вашему поколению создать этот ваш рай, выпивайте и закусывайте на здоровье. Строить, господин Банев, только строить. Ничего не разрушать, только строить.
Виктор, наконец, оторвал взгляд от Ирмы и собрался с мыслями.
– Да, – сказал он. – Конечно. Валяйте, стройте. Я целиком с вами. Вы меня ошеломили сегодня, но я все равно с вами… а может быть, именно поэтому с вами. Если понадобится, я даже откажусь от выпивки и закуски… Не забывайте только, что старые миры приходилось разрушать именно потому, что они мешали… мешали строить новое, не любили новое, давили его…
– Нынешний старый мир, – загадочно сказал Бол-Кунац, – нам мешать не станет. Он будет нам даже помогать. Прежняя история прекратила течение свое, не надо на нее ссылаться.
– Что ж, тем лучше, – сказал Виктор устало. – Очень рад, что у вас так удачно все складывается…
Славные мальчики и девочки, подумал он. Странные, но славные. Жалко их, вот что… подрастут, полезут друг на друга, размножатся, и начнется работа за хлеб насущный… Нет, подумал он с отчаяньем. Может быть, и обойдется. Они же совсем не такие, как мы. Может быть, и обойдется… Он сгреб со стола записки. Их накопилось довольно много: «Что такое факт?», «Может ли считаться честным и добрым человек, который работает на войну?», «Почему вы так много пьете?», «Ваше мнение о Шпенглере?»…
– Тут у меня несколько вопросов, – сказал он. – Не знаю, стоит ли теперь…
Прыщавый нигилист поднялся и сказал:
– Видите ли, господин Банев, я не знаю, что там за вопросы, но дело-то в том, что это, в общем, не важно. Мы ведь просто хотели познакомиться с современным известным писателем. Каждый известный писатель выражает идеологию современного общества или части общества, а нам нужно знать идеологов современного общества. Теперь мы знаем больше, чем знали до встречи с вами. Спасибо.
В зале зашевелились, загомонили: «Спасибо… Спасибо, господин Банев», стали подниматься, выбираться со своих мест, а Виктор стоял, стиснув в кулаке записки, и чувствовал себя болваном, и знал, что красен, что вид имеет растерянный и жалкий, но он взял себя в руки, сунул записки в карман и спустился со сцены.
Самым трудным было то, что он так и не понял, как следует относиться к этим детям. Они были ирреальны, они были невозможны, их высказывания, их отношение к тому, что он написал, и к тому, что он говорил, не имело никаких точек соприкосновения с торчащими косичками, взлохмаченными вихрами, с плохо отмытыми шеями, с цыпками на худых руках, с писклявым шумом, который стоял вокруг. Словно какая-то сила, забавляясь, совместила в пространстве детский сад и диспут в научной лаборатории. Совместила несовместимое. Наверное, так чувствовала себя та подопытная кошка, которой дали кусочек рыбки, почесали за ухом и в тот же момент ударили электрическим током, взорвали под носом пороховой заряд и ослепили прожектором… Да, сочувственно сказал Виктор кошке, состояние которой он представлял себе сейчас очень хорошо. Наша с тобой психика к таким шокам не приспособлена, мы с тобой от таких шоков и помереть можем…
Тут он обнаружил, что завяз. Его обступили и не давали пройти. На мгновение его охватил панический ужас. Он бы не удивился, если бы его сейчас молча и деловито повалили и принялись вскрывать на предмет исследования идеологии. Но они не хотели его вскрывать. Они протягивали ему раскрытые книжки, дешевые блокнотики, листки бумаги. Они лепетали: «Автограф, пожалуйста!» Они пищали: «Вот здесь, пожалуйста!» Они сипели ломающимися голосами: «Будьте добры, господин Банев!»
И он достал авторучку и принялся свинчивать колпачок, с интересом постороннего прислушиваясь к своим ощущениям, и он не удивился, ощутив гордость. Это были призраки будущего, и пользоваться у них известностью было все-таки приятно.
У себя в номере он сразу полез в бар, налил джину и выпил залпом, как лекарство. С волос по лицу и за шиворот стекала вода – оказывается, он забыл надеть капюшон. Брюки промокли по колено и облепили ноги – вероятно, он шагал, не разбирая дороги, прямо по лужам. Зверски хотелось курить – кажется, он ни разу не закурил за эти два с лишним часа…
Акселерация, твердил он про себя, когда сбрасывал прямо на пол мокрый плащ, переодевался, вытирал голову полотенцем. Это всего лишь акселерация, успокаивал он себя, раскуривая сигарету и делая первые жадные затяжки. Вот она – акселерация в действии, с ужасом думал он, вспоминая уверенные детские голоса, объявлявшие ему невозможные вещи. Боже, спаси взрослых, Боже, спаси их родителей, просвети их и сделай умнее, сейчас самое время… Для твоей же пользы прошу тебя, Боже, а то построят они тебе вавилонскую башню, надгробный памятник всем дуракам, которых ты выпустил на эту Землю плодиться и размножаться, не продумав как следует последствий акселерации… Простак ты, братец…
Виктор выплюнул на ковер окурок и раскурил новую сигарету. Чего это я разволновался? – подумал он. Фантазия разыгралась… Ну дети, ну акселерация, ну не по годам развитые. Что я, не по годам развитых не видел? Откуда я взял, что они все это сами придумали? Нагляделись в городе всякой грязи, начитались книжек, все упростили и пришли, естественно, к выводу, что надобно строить новый мир. И совсем не все они там такие. Есть у них атаманы, крикуны – Бол-Кунац… прыщавый этот… и еще хорошенькая девчушка. Заводилы. А остальные – дети как дети, сидели, слушали и скучали… Он знал, что это неправда. Ну, положим, не скучали, слушали с интересом, – все-таки провинция, известный писатель… Черта с два в их возрасте я стал бы читать мои книги. Черта с два в их возрасте я пошел бы куда-нибудь, кроме кино с пальбой или проезжего цирка – любоваться на ляжки канатоходицы. Глубоко начхать мне было и на старый мир, и на новый мир, я об этом и представления не имел – футбол до полного изнеможения, или вывинтить где-нибудь лампочку и ахнуть об стену, или подстеречь какого-нибудь гогочку и начистить ему рыло… Виктор откинулся в кресле и вытянул ноги. Мы все вспоминаем события счастливого детства с умилением и уверены, что со времен Тома Сойера так было, есть и будет. Должно быть. А если не так, – значит, ребенок ненормальный, вызывает со стороны легкую жалость, а при непосредственном столкновении – педагогическое негодование. А ребенок кротко смотрит на тебя и думает: ты, конечно, взрослый, здоровенный, можешь меня выпороть, однако как ты был с самого детства дураком, так дураком и останешься, помрешь дураком, но тебе этого мало, ты еще и меня дураком хочешь сделать…
Виктор налил себе джину и стал вспоминать, как все было, и ему пришлось сделать поспешный глоток, чтобы не завыть от срама. Как он приперся к этим ребятишкам, самодовольный и самоуверенный, сверху-вниз-смотрящий, модный остолоп, как он сразу начал с пошлятины, благоглупостей и псевдомужественного сюсюканья, и как его осадили, но он не успокоился и продолжал демонстрировать свою острую интеллектуальную недостаточность, как его честно пытались направить на путь истинный, и ведь предупреждали, но он все нес банальщину и тривиальщину, все воображал, что кривая вывезет, что чего там, и так сойдет – а когда ему, наконец, потеряв терпение, надавали по морде, он малодушно ударился в слезы и стал жаловаться, что с ним плохо обращаются… и как он постыдно возликовал, когда они из жалости стали брать у него автографы… Виктор зарычал, поняв, что о сегодняшнем он, несмотря на всю свою натужную честность, никогда и никому не осмелится рассказать и что через какие-нибудь полчаса из соображений сохранения душевного равновесия он хитроумно перевернет все так, будто учиненное сегодня над ним плюходействие было величайшим триумфом в его жизни, или, во всяком случае, довольно обычной и не слишком интересной встречей с периферийными вундеркиндами, которые – что с них взять? – дети, а потому неважно разбираются в литературе и в жизни… Меня бы в департамент просвещения, подумал он с ненавистью. Там такие всегда были нужны… Одно утешение, подумал он. Этих ребятишек пока еще очень мало, и если акселерация пойдет нынешними темпами, то к тому времени, когда их будет много, я уже, даст бог, благополучно помру. Как это славно – вовремя помереть!..
В дверь постучали. Виктор крикнул: «Да!» – и вошел Павор в поддельном бухарском халате, растрепанный, с распухшим носом.
– Наконец-то, – сказал он насморочным голосом, сел напротив, извлек из-за пазухи большой мокрый платок и принялся сморкаться и чихать. Жалкое зрелище – ничего не осталось от прежнего Павора.
– Что – наконец-то? – спросил Виктор. – Джину хотите?
– Ох, не знаю… – отозвался Павор, хлюпая и всхрапывая. – Меня этот город доконает… Р-р-рум-чж-ж-жах! Ох…
– Будьте здоровы, – сказал Виктор.
Павор уставился на него слезящимися глазами.
– Где вы пропадаете? – спросил он капризно. – Я три раза к вам толкался, хотел взять что-нибудь почитать. Погибаю ведь, одно занятие здесь – чихать и сморкаться… в гостинице ни души, к швейцару обратился, так он мне, старый дурень, телефонную книгу предложил и старые проспекты… «Посетите наш солнечный город». У вас есть что-нибудь почитать?
– Вряд ли, – сказал Виктор.
– Какого черта, вы же писатель! Ну я понимаю, других вы никого не читаете, но себя-то уж наверняка иногда перелистываете… Вокруг только и говорят: Банев, Банев… Как там у вас называется? «Смерть после полудня»? «Полночь после смерти»? Не помню…
– «Беда приходит в полночь», – сказал Виктор.
– Вот-вот. Дайте почитать.
– Не дам. Нету, – решительно сказал Виктор. – А если бы и была, все равно бы не дал. Вы бы мне ее засморкали. Да и не поняли бы вы там ничего.
– Почему это – не понял бы? – осведомился Павор с возмущением. – Там у вас, говорят, из жизни гомосексуалистов, чего же тут не понять?
– Сами вы… – сказал Виктор. – Давайте лучше джину выпьем. Вам с водой?
Павор чихнул, заворчал, в отчаянии оглядел комнату, закинул голову и снова чихнул.
– Башка болит, – пожаловался он. – Вот здесь… А где вы были? Говорят, встречались с читателями? С местными гомосексуалистами?
– Хуже, – сказал Виктор. – Я встречался с местными вундеркиндами. Вы знаете, что такое акселерация?
– Акселерация? Это что-то связанное с преждевременным созреванием? Слыхал, об этом одно время шумели, но потом в нашем департаменте создали комиссию, и она доказала, что это есть результат личной заботы господина президента о подрастающем поколении львов и мечтателей, так что все стало на свои места. Но я-то знаю, о чем вы говорите, я этих местных вундеркиндов видел. Упаси бог от таких львов, ибо место им в кунсткамере.
– А может быть, это нам с вами место в кунсткамере? – возразил Виктор.
– Может быть, – согласился Павор. – Только акселерация здесь ни при чем. Акселерация – дело биологическое и физиологическое. Возрастание веса новорожденных, потом они вымахивают метра на два, как жирафы, и в двенадцать лет уже готовы размножаться. А здесь – система воспитания, детишки самые обыкновенные, а вот учителя у них…
– Что – учителя?
Павор чихнул.
– А вот учителя – необыкновенные, – сказал он гнусаво.
Виктор вспомнил директора гимназии.
– Что же в здешних учителях необыкновенного? – спросил он. – Что они ширинку забывают вовремя расстегнуть?
– Какую ширинку? – спросил Павор, озадаченно воззрившись на Виктора. – У них и ширинок-то никаких нет.
– А еще что? – спросил Виктор.
– В каком смысле?
– Что у них еще необыкновенного?
Павор долго сморкался, а Виктор посасывал джин и смотрел на него с жалостью.
– Ни черта, я вижу, вы не знаете, – сказал Павор, разглядывая засморканный платок. – Как справедливо утверждает господин президент, главное свойство наших писателей – это хроническое незнание жизни и отрешенность от интересов нации… Вот вы здесь уже больше недели. Были вы где-нибудь кроме кабака и санатория? Говорили вы с кем-нибудь кроме этой пьяной скотины Квадриги? Черт знает, за что вам деньги платят…
– Ну, ладно, хватит, – сказал Виктор. – Хватит с меня и газет. Тоже мне – критик в соплях, учитель без ширинки…
– А-а, не любите? – сказал Павор с удовлетворением. – Так и быть, не буду… Расскажите, как вы встречались с вундеркиндами.
– Да ну, что там рассказывать, – сказал Виктор. – Вундеркинды как вундеркинды…
– А все-таки?
– Ну, я пришел. Задали мне несколько вопросов. Интересные вопросы, вполне взрослые… – Виктор помолчал. – В общем, если говорить честно, мне там здорово всыпали.
– А какие вопросы? – спросил Павор. Он смотрел на Виктора с искренним интересом и, кажется, с сочувствием.
– Дело не в вопросах, – вздохнул Виктор. – Если говорить откровенно, меня больше всего поразило, что они как взрослые, да еще не просто как взрослые, а как взрослые высокого класса… Адское, какое-то болезненное несоответствие… – Павор сочувственно кивал. – Словом, плохо мне там было, – сказал Виктор. – Неохота вспоминать.
– Понятно, – сказал Павор. – Не вы первый, не вы последний. Должен вам сказать, что родители двенадцатилетнего ребенка – это всегда существа довольно жалкие, обремененные кучей забот. Но здешние родители – это что-то особенное. Они мне напоминают тылы оккупационной армии в районе активных партизанских действий… Ну, а о чем вас все-таки спрашивали?
– Ну, спрашивали, что такое прогресс.
– Так. И что же такое, по-ихнему, прогресс?
– А по-ихнему прогресс – это очень просто. Загнать нас всех в резервации, чтобы не путались под ногами, а самим на свободе изучать Зурзмансора и Шпенглера. Такое у меня, во всяком случае, создалось впечатление.
– Что ж, очень даже может быть, – сказал Павор. – Каков поп, таков и приход. Вот вы говорите: акселерация, Зурзмансор… А вы знаете, что говорит по этому поводу нация?
– Кто-кто?
– Нация!.. Она говорит, что все беды от мокрецов. Дети свихнулись – от мокрецов…
– Это потому, что в городе нет евреев, – заметил Виктор. Потом вспомнил про мокреца, который пришел в зал, и как дети встали, и какое лицо было у Ирмы. – Вы это серьезно? – спросил он.
– Это не я, – сказал Павор. – Это голос нации. Вокс попули. Кошки из города сбежали, а детишки обожают мокрецов, шляются к ним в лепрозорий, днюют там и ночуют, отбились от рук, никого не слушаются. Воруют у родителей деньги и покупают книги… Говорят, сначала родители очень радовались, что дети не рвут штанов, лазая по заборам, а тихо сидят дома и почитывают книжечки. Тем более что погода плохая. Но теперь уже все видят, к чему это привело и кто это затеял. И теперь уже больше никто не радуется. Однако мокрецов по старинке боятся и только рычат им вслед…
Голос нации, подумал Виктор. Голос Лолы и господина бургомистра. Слыхали мы этот голос… Кошки, дожди, телевизоры. Кровь христианских младенцев.
– Я не понимаю, – сказал он. – Вы это серьезно или от скуки?
– Это не я! – повторил Павор проникновенно. – Так говорят в городе.
– Как говорят в городе, мне ясно, – сказал Виктор. – А вы-то сами что об этом думаете?
Павор пожал плечами.
– Течение жизни, – туманно сказал он. – Трепотня пополам с истиной. – Он посмотрел на Виктора поверх платка. – Не считайте меня идиотом, – сказал он. – Вспомните лучше детей: где вы еще видели таких детей? Или, по крайней мере, столько таких детей?
Да, подумал Виктор, таких детей… Кошки кошками, но этот мокрец в зале – это вам не кошки пополам с дождем… Есть такое выражение: лицо, освещенное изнутри. Именно такое лицо было у Ирмы, а когда она разговаривает со мной, лицо ее освещено только снаружи. А с матерью она вообще не разговаривает – цедит сквозь зубы что-то брезгливо-снисходительное… Но только если все это так, если это правда, а не грязная болтовня, то выглядит это крайне нечистоплотно. Что им нужно от детей? Они же больные люди, обреченные… и вообще, что за свинство – настраивать детей против родителей, даже против таких родителей, как мы с Лолой. Хватит с нас господина президента: нация превыше родительских уз, Легион Свободы – ваш отец и ваша мать, и мальчишка идет в ближайший штаб и сообщает, что отец назвал господина президента странным человеком, а мать назвала походы Легиона разорительным предприятием. А теперь еще является черный мокрый дядя и уже безо всяких объявляет, что отец твой – пьяная безмозглая скотина, а мать – дура и шлюха. Положим, что это и верно, но все равно свинство, все это должно делаться не так, и не их это собачье дело, не они за это отвечают, и никто их не просит заниматься таким просветительством… Патология какая-то… Если только это просветительство. А если похуже? Дитя начинает розовыми губками лепетать о прогрессе, начинает говорить страшные, жестокие вещи, не ведая, что лепечет, но уже от младых ногтей приучаясь к интеллектуальной жестокости, к самой страшной жестокости, какую можно придумать, а они, намотав черные тряпки на шелушащиеся физиономии, стоят за сценой и дергают ниточки… и, значит, никакого нового поколения нет, а есть все та же старая и грязная игра в марионетки, и я был вдвойне ослом, когда обмирал сегодня на сцене… До чего же это мерзкая затея – наша цивилизация…
– Имеющий глаза да видит, – говорил Павор. – Нас не пускают в лепрозорий. Колючая проволока, солдаты, ладно. Но кое-что можно видеть и здесь, в городе. Я видел, как мокрецы разговаривают с мальчишками и как ведут себя при этом эти мальчишки, какими они становятся ангелочками, а спроси у него, как пройти к фабрике, – он тебя обольет презрением с ног до головы…
Нас не пускают в лепрозорий, думал Виктор. Колючая проволока, а мокрецы гуляют по городу свободно. Но не Голем же это выдумал… Вот сволочь, подумал он, отец нации. Вот мерзавец. Значит, и здесь его работа. Лучший друг детей… Очень может быть, очень на него похоже. А вы знаете, господин президент, на вашем месте я бы попытался разнообразить свои приемы. Слишком легко стало отличить ваш хвост от всех других хвостов. Колючая проволока, солдаты, пропуска – значит, господин президент; значит, обязательно какая-нибудь мерзость…
– На кой черт там колючая проволока? – спросил Виктор.
– А я откуда знаю? – сказал Павор. – Никогда раньше там не было колючей проволоки.
– Значит, вы там уже бывали?
– Почему? Не был. Но не первый же я здесь санитарный инспектор… да дело и не в колючей проволоке, мало ли на свете колючей проволоки. Детишек туда пропускают беспрепятственно, мокрецов оттуда выпускают беспрепятственно, а нас с вами туда не пустят – вот что удивительно.
Нет, это все-таки не президент, думал Виктор. Президент и чтение Зурзмансора, да еще и Банева – это как-то не совмещается. И эта разрушительная идеология… Если бы я такое написал, меня бы распяли. Непонятно, непонятно… И нечисто… Спрошу-ка я у Ирмы, подумал он. Просто спрошу и посмотрю, что она будет делать… Между прочим, и Диана должна кое-что знать.
– Вы не слушаете? – спросил Павор.
– Виноват, задумался.
– Я говорю, что не удивился бы, если бы город принял меры. Причем, как и полагается городу, жестокие.
– Я тоже не удивился бы, – пробормотал Виктор. – Я не удивлюсь, если даже мне самому захочется принять кое-какие меры.
Павор поднялся и подошел к окну.
– Ну и погодка, – сказал он с тоской. – Уехать бы отсюда поскорее… Дадите вы мне книгу или нет?
– У меня нет книг, – сказал Виктор. – Все, что я с собой привез, все в санатории… Слушайте, а зачем мокрецам наши дети?
Павор пожал плечами.
– Это же больные люди, – ответил он. – Откуда нам знать? Мы-то с вами здоровые.
В дверь постучали, и вошел Голем, грузный и мокрый.
– Спросим Голема, – сказал Павор. – Голем, зачем мокрецам наши дети?
– Ваши дети? – сказал Голем, внимательно разглядывая этикетку на бутылке с джином. – У вас есть дети, Павор?
– Павор утверждает, – сказал Виктор, – будто ваши мокрецы настраивают городских детей против родителей. Что вы об этом знаете, Голем?
– Гм… – сказал Голем. – Где у вас чистые стаканы? Ага… Мокрецы настраивают детей? Ну что ж… Не они первые, не они последние. – Он прямо в плаще повалился на кушетку и понюхал джин в стакане. – И почему бы в наше время не настраивать детей против родителей, если белых настраивают против черных, а желтых настраивают против белых, а глупых настраивают против умных… Что вас, собственно, удивляет?
– Павор утверждает, – повторил Виктор, – что ваши больные шляются по городу и учат детей всяким странным вещам. Я тоже заметил кое-что подобное, хотя пока что ничего не утверждаю. Так вот, я ничему не удивляюсь, а спрашиваю вас: правда это или нет?
– Насколько я знаю, – сказал Голем, отхлебнув из стакана, – мокрецы спокон веков имели совершенно свободный доступ в город. Не знаю, что вы имеете в виду, когда говорите про обучение всяким странным вещам, но позвольте мне спросить вас, аборигена этих мест: знакома ли вам игрушка под названием «злой волчок»?
– Ну, конечно, – сказал Виктор.
– У вас была такая игрушка?
– У меня, конечно, нет… но у ребят, помнится, была… – Виктор замолчал. – Да, действительно, – сказал он. – Ребята говорили, что этот волчок подарил им мокрец. Вы это имеете в виду?
– Да, именно это. И «погодник», и «деревянную руку»…
– Пардон, – сказал Павор. – Можно узнать мне, пришельцу из столицы, о чем говорят аборигены?
– Нельзя, – сказал Голем. – Это не входит в вашу компетенцию.
– Откуда вы знаете, что входит и что не входит в мою компетенцию? – спросил Павор с обиженным видом.
– Знаю, – сказал Голем. – Догадываюсь, потому что мне так хочется… И перестаньте врать, вы же торговали у Тэдди «погодник» и прекрасно знаете, что это такое.
– Идите вы к черту, – сказал Павор капризно. – Я не про «погодник»…
– Погодите, Павор, – нетерпеливо сказал Виктор. – Голем, вы не ответили на мой вопрос.
– Разве? А мне показалось, что ответил… Видите ли, Виктор, мокрецы – глубоко и безнадежно больные люди. Это страшная штука – генетическая болезнь. Но при этом они сохраняют доброту и ум, так что не надо их обижать.
– Кто их обижает?
– А вы разве не обижаете?
– Пока нет. Пока даже наоборот.
– Ну, тогда все в порядке, – сказал Голем и поднялся. – Тогда поехали.
Виктор вытаращил глаза.
– Куда поехали?
– В санаторий. Я еду в санаторий, вы, я вижу, тоже собираетесь в санаторий, а вы, Павор, ложитесь в постель. Хватит распространять грипп.
Виктор посмотрел на часы.
– Не рано ли? – сказал он.
– Как угодно. Только имейте в виду, с сегодняшнего дня автобус отменили. За нерентабельностью.
– А может быть, сначала пообедаем?
– Как угодно, – повторил Голем. – Я никогда не обедаю. И вам не советую.
Виктор пощупал живот.
– Да, – сказал он. Потом он посмотрел на Павора. – Поеду, пожалуй.
– А мне-то что? – сказал Павор. Он был обижен. – Только книжек привезите.
– Обязательно, – пообещал Виктор и стал одеваться.
Когда они влезли в машину, под сырой брезент, в сырой, провонявший табаком, бензином и медикаментами кузов, Голем сказал:
– Вы намеки понимаете?
– Иногда, – ответил Виктор. – Когда знаю, что это намеки. А что?
– Так вот обратите внимание: намек. Перестаньте трепаться.
– Гм, – пробормотал Виктор. – И как прикажете это понимать?
– Как намек. Перестаньте болтать языком.
– С удовольствием, – сказал Виктор и замолчал, раздумывая.
Они пересекли город, миновали консервную фабрику, проехали пустой городской парк, запущенный, никлый, полусгнивший от сырости, промчались мимо стадиона, где полосатые от грязи «Братья по разуму» упорно лупили разбухшими бутсами по разбухшим мячам, и выкатили на шоссе, ведущее к санаторию. Вокруг, за пеленой дождя, лежала мокрая степь, ровная, как стол, когда-то сухая, выжженная, колючая, а теперь медленно превращающаяся в топкое болото.
– Ваш намек, – сказал Виктор, – напомнил мне один разговор – мой разговор с его превосходительством господином референтом господина президента по государственной идеологии. Его превосходительство вызвал меня в свой скромный кабинет – тридцать на двадцать – и осведомился: «Виктуар, вы хотите по-прежнему иметь кусок хлеба с маслом?» Я, естественно, ответил утвердительно. «Тогда перестаньте бренчать!» – гаркнул его превосходительство и отпустил меня мановением руки.
Голем усмехнулся.
– А чем вы, собственно, бренчали?
– Его превосходительство намекал на мои упражнения с банджо в молодежных клубах.
Голем покосился на него прищуренным глазом.
– Почему вы, собственно, так уверены, что я не шпик?
– А я в этом вовсе не уверен, – возразил Виктор. – Просто мне наплевать. Кроме того, сейчас не говорят «шпик». Шпик – это архаизм. Сейчас все культурные люди говорят «дятел».
– Не ощущаю разницы, – сказал Голем.
– Я практически тоже, – произнес Виктор. – Итак, не будем болтать языком. Ваш пациент выздоровел?
– Мои пациенты никогда не выздоравливают.
– У вас прекрасная репутация! Но я-то спрашиваю про того беднягу, который угодил в капкан. Как его нога?
Голем помолчал, а потом сказал:
– Которого из них вы имеете в виду?
– Не понимаю, – сказал Виктор. – Того, естественно, который попал в капкан.
– Их было четверо, – сказал Голем, всматриваясь в залитую дождем дорогу. – Один попал в капкан, другого вы тащили на спине, третьего я увез в машине, а из-за четвертого вы затеяли давеча безобразную драку в ресторане.
Виктор ошеломленно молчал. Голем тоже молчал. Он очень ловко вел машину, огибая многочисленные выбоины на старом асфальте.
– Ну-ну, не напрягайтесь так, – сказал он наконец. – Я пошутил. Он был один. И нога его зажила в ту же ночь.
– Это тоже шутка? – осведомился Виктор. – Ха, ха, ха. Теперь я понимаю, почему ваши больные никогда не выздоравливают.
– Мои больные, – сказал Голем, – никогда не выздоравливают по двум причинам. Во-первых, я, как и всякий порядочный врач, не умею лечить генетические болезни. А во-вторых, они не хотят выздоравливать.
– Забавно, – пробормотал Виктор. – Я уже столько наслушался об этих ваших мокрецах, что теперь, ей-богу, готов поверить во все: и в дожди, и в кошек, и в то, что раздробленная кость может зажить за одну ночь.
– В кошек? – сказал Голем.
– Ну да, – сказал Виктор. – Почему в городе не осталось кошек? Мокрецы виноваты. Тэдди от мышей пропадает… Вы бы посоветовали мокрецам вывести из города заодно и мышей.
– А ля гаммельнский крысолов? – спросил Голем.
– Да, – легкомысленно подтвердил Виктор. – Именно а ля. – Потом он вспомнил, чем кончилась история с гаммельнским крысоловом. – Ничего забавного тут нет, – сказал он. – Сегодня я выступал в гимназии. Видел ребятишек. И видел, как они встречали какого-то мокреца. Теперь я нисколько не удивлюсь, если в один прекрасный день на городскую площадь выйдет мокрец с аккордеоном и уведет детишек к черту на рога.