355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ариадна Борисова » Манечка, или Не спешите похудеть » Текст книги (страница 6)
Манечка, или Не спешите похудеть
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:45

Текст книги "Манечка, или Не спешите похудеть "


Автор книги: Ариадна Борисова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Доннерветтер

Димка предпочитал ходить на работу пешком из-за неба. Оно здесь живое и меняется каждые полчаса. Только что было низким, темно-серым и вдруг взметнулось по-над таежной каймой, заголубело по краю ровно, как тень на блюдце. А на подходе к гипсовому руднику уже засветилось придонной лазурью, такой чистой, что, если запрокинуть голову и приставить ладони к глазам, видно, как движутся многослойные воздушные пласты.

Засмотревшись, Димка не заметил подошедшего к нему тезку, Дмитрия Ивановича. Старший взрывник был роста необычайного в здешних коренастых местах, старикан под два метра, и с глазами не по-тутошнему большими, темными и печальными.

– Здоров будь, помощничек. Рано тебе на небеса заглядываться. Пошли, я взрывчатку взял, и ребята вот-вот подъедут.

В раздевалке, она же командировочная и столовая, Димка переоделся в пыльную робу. Зашли шахтеры, и тесное помещение сразу заполнилось смехом и гомоном.

– Привет, Иваныч, – закричал мастер с ходу. – Как майские справил? Сколько денег отложил?

– Сколько отложил – все мои, – буркнул взрывник.

– У тебя на книжке, поди, уже «Мерседес» фырчит, – предположил мастер, подмигнув Димке. – Или круче, что-нибудь вроде джакузи.

– Джакузи, – согласился, подыгрывая, Дмитрий Иванович, не разбиравшийся в автомобильных марках. – Лучше нашу, японскую, машину купить…

Шахтеры заржали. Димка знал, что на самом деле старика здесь уважают и любят, но каждый раз, когда над ним подшучивали, становилось неловко.

– В наряде распишись, пацан, – сказал мастер, вытирая слезы смеха, и сунул марлевый респиратор. – Не натвори там чего. Смотри, что Иваныч делает, и в тютельку повторяй.

Димка обидчиво дернулся. Помощником взрывника он работал вторую неделю, а этот, как заведенный, не устает каждую смену повторять одно и то же.

– Ну-ну, – хлопнул мастер по плечу. – Иди. Иваныч в шахте без фонаря, вслепую может работать. Глядишь, после армии ты здесь за старшего будешь, у кого ж тогда учиться тебе? Если, конечно, рудник не загнется. Вон, угольные-то по республике позакрывались, а наш гипсовый пока трепыхается.

Димка хмуро шагал за Дмитрием Ивановичем по штольне, уже не спотыкаясь на каменистом грунте, как было на первых порах. Вот и началась его взрослая жизнь. После школы не удалось поступить никуда, болтался с ребятами, пока отец по знакомству не устроил в рудник. Осенью в армию заберут. И станут ждать его здесь одноклассница Ленка и шахта.

Будущее предстало как на ладони: работа, пивнушка, дом, дети, огород, пенсия и – гудбай, май лайф. У Дмитрия Ивановича тоже вся жизнь, наверное, на ладони уместится: детдом (обмолвился), армия и рудник – единственная запись в трудовой книжке. Правда, Дмитрий Иванович одинокий, жена пять лет назад умерла, детей бог не дал. Обычный трудяга-дедок, таких на Руси миллионы. Только деньги копит зачем-то. Ну да мало ли у людей странностей, от одиночества всякие закидоны случаются.

Стены в штольне грязно-белые, словно пыловкой побеленные на ряд. Под ногами взметается и оседает серая гипсовая мука. Проходчики ушли по боковым камерам, и вскоре тишину шахты взорвал тяжелый грохот сверл. Димка уселся на буфер пустой вагонетки, перебрал в ящике выданные на сегодня пачки аммонита.

Дмитрий Иванович заворчал, вслушиваясь опытным ухом в характерные звуки забоя. Приблизился к Димке:

– Порода твердая идет, слышь, какой скрежет? Замаемся ждать, пока шпуры будут готовы! Пошли наружу, чего до обеда здесь торчать!

Вышли из вечной мерзлоты, тверже любых крепей удерживающей на себе тонны камня. После шума забоя глубокая небесная тишина показалась плотной, хоть кусками режь. В такую вроде и мышиный писк не протиснется. Ан нет, глуховатый голос старика, как нож в сыр, вошел в податливый, просвеченный лучами воздух.

– Уж сколько дней, гляди-ка, гольная порода на отвалах. Гипсу кот наплакал, план нынче погорит совсем. Коронки у ребят, поди, летят в шпурах. Новые камеры пора делать, доннерветтер ети, а начальство все чего-то кошку за хвост тянет…

Блаженно растянувшись на пригретом солнцем камне, старик достал железную фляжку. Димка непроизвольно поморщился: до носа донесся забористый запах спиртного. Дмитрий Иванович усмехнулся:

– Что, не пьешь, говоришь?

– Почему, бывает, но не на работе же.

Старик задумчиво повертел фляжку.

– А я, помощничек, эту отраву и сам терпеть не могу. Но раз в год – седьмого мая – всенепременно. День, видишь ли, у меня сегодня особый. Первых своих покойников поминаю – мамку с отчимом, царствие им…

Хлебнув, вытер губы, с удовольствием крякнул:

– Едрит твою доннерветтер!

– Дмитрий Иванович, почему вы по-немецки ругаетесь?

– Доннерветтер? – засмеялся старик. – С детства осталось. Я ж мальчишкой на Урале жил.

– Там что, все так матерятся? – удивился Димка.

– Нет, не все. Был один… Вот перед ним-то у меня такая тяжкая вина, что помру – и за вечность, поди, не изгладить. До смерти надо успеть в Германию съездить, в Нюрнберг. Повидать человека одного. Отто его зовут. Ему повинюсь, после хоть помирать не так страшно будет. Летом в отпуске съезжу.

Дмитрий Иванович опять замолчал, с надеждой поглядывая на Димку, – спросит или нет? С ходу, без вопросов, неудобно самому начинать, а рассказать хотелось. Поерзав, подложил каску под голову, переместился туда, где сквозь щебень начала пробиваться бледная травка.

Минут через десять фляжка опустела. Старик присел, покрутил хмельной головой, рванул ворот на забагровевшей шее:

– Вот душу-то забрало! Не дохнуть, так тяжко. Кому – праздник, а мне – поминки…

Помолчал с придыханием, а когда заговорил, голос его изменился до неузнаваемости, столько в нем слышалось боли и слез.

– Ты послушай, помощничек… А не хочешь – не слушай, не перебивай только. Память растравила – не приведи господь, мочи нет терпеть, дай сказать, не то взорвусь…

Стряхнув в рот капли из фляжки, сунул ее в кусты.

– С чего начать?.. Да с главного: мамка у меня была шибко красивая. Все так говорили, а я к ней приглядывался, но поначалу-то не замечал особых красивостей. Обыкновенной казалась, ноги-руки, остальное как у всех баб. От носа ко рту у нее морщинки шли, а сам нос уточкой, и краснел, когда напивалась… Вот глаза – те да. Я мальцом-то шалый был. Напакостю чего-нибудь, мамка глаза подымет – и пропал я.

Как бы тебе объяснить? Глаза у нее… огромные, что ли, и печаль в них, и укор, и тревога, будто на озерах под осень… Любой человек, как мамку увидит – запнется и сам уж глаз оторвать не может.

Отца своего я не знал. Они не жили почти, его в сорок втором забрали, мамка мной на сносях осталась. Получила она похоронку, продала дом в деревне и уехала в небольшой город на Урале. В шахту поваром подрядилась. Мне рассказывала, что отец любил ее. Говорила, а лицо так и светилось. Глаза еще больше становились и темнее… А потом эти рассказы кончились.

Наверно, мне лет шесть стукнуло, когда однажды дверь нашего домика распахнулась и кто-то шандарахнулся о притолоку. Охнул и прорычал: «Вот это ветер!»

Я удивился – какой ветер? На улице тепло, тихо. Выскочил из комнаты посмотреть, что за человек пожаловал. Он походил на свой голос – мощный, лешастый, черный после забоя, и был он немец. А сказал не про ветер, просто выругался по-немецки.

– Дядя Ваня теперь с нами жить будет, – сказала мамка, а сама в пол смотрит. Родного сына не спросила! Сразу перед фактом выставила, как глупого кутенка у пропасти, и выбора не оставила мне…

Так этот фриц у нас появился. Военнопленных тогда на Урал пригоняли на горные работы. Сколько-то времени прошло, и все они уехали – то ли по лагерям их согнали, то ли в распыл пустили, не знаю. А Иоганн, Иван по-русски, – остался.

Он опрятный был. Не помывшись после работы, за стол не сядет. Тогда в шахтах душевых еще не было. Бухался, помню, на колени в большущую жестяную ванну, и мамка поливала его сверху горячей водой. Пар шел, как в бане, а он фырчал и взрыкивал, чисто зверь какой. Вода с него лилась черная, потом серая и напоследок – прозрачная…

Самогон варил – лучший в округе. Чушку мы завели. Справнее других жили, если по материальному судить. Да и вообще. Меня не обижал ни разу. А я злобился. Вылезу на улицу – пацаны на меня кидаются: «Фриц, фриц! Бей фрица!» Все ненавидели нас, даже тетки знакомые к матери приходить перестали. А на праздники – держись. Парни окна били. Потому стекол в нашем доме не было. Рамы пустые стояли, как в брошенном жилье. На зиму Иоганн окна забивал и конопатил глухо, а летом марлей заделывал, которую в шахтах вместо респираторов выдавали.

Я мамку спрашивал:

– А вдруг папка живой?

– Может, живой, – отвечала. И как сверкнет глазищами, а в них – тоска. Прям кипятком кипит.

– Вдруг придет, что делать будешь?

Она ничего не говорила, вздыхала только и хлопотать начинала по дому.

По праздникам немец с мамкой самогонку дули, после дрались. То есть он-то ее и пальцем не трогал, сидел молча. Это она, пьяная, наступала на него, била по голове ладошками, кричала: «Ты, фашист, моего мужа убил!» – и матом ругалась по-всякому. А он прикрывался здоровенными ручищами, кряхтел и тихо так, бывало, скажет одно: «Доннерветтер!» – и все. Он плохо по-русски понимал, говорил еще хуже. Только раз вылетело у него, когда она об его каменную башку стакан разбила:

– Ты муж придумаль! Нихт муж!

Тогда мамка села на порог и заплакала.

Один раз мужики пришли, семеро их было. Встали у дверей и стоят. Мамка заволновалась, закричала на них. А они с места не двигаются и на мамку ноль внимания. На Иоганна уставились. Глаза как ножи.

Немец говорит: «Малшик видит» (он меня «малшиком» называл), надо, мол, на улицу выйти. Поднялся – выше мужиков на голову. И они перед ним расступились. Мамка села на кровать, закусила подушку, чтоб не орать, но не выдержала – взвыла. И тут мужики руки распустили, ровно сигнал услышали. Немец шел как сквозь строй, будто положено было так. Кажись, не впервой. Они пинали его по ногам, по плечам колотили, плевали и все норовили в лицо попасть, а он сдачи не давал и не прикрывался даже. Потом на улице его мутузили. Но не сильно. Без хруста, по мясу. Видать, неинтересно было, ведь если без отпора, не драка, а рукоприкладство выходит.

Иоганн давал мужикам зло сорвать. Лупцевали-то не за его вину – кто знает, может, он там, на фронте, и не убил никого, – из-за злости на то, что сраные земляки его на нашей земле учинили. Был он для них как мишень ходячая нестреляная, как сохатый для якута в зоопарке…

Полежал Иоганн в пыли вниз лицом, пока последний из мужиков не ушел, а зайдя домой, «доннерветтера» своего помянул и повалился на койку плашмя. Мамка над ним птицей летала: «Ваня, Ваня!» Чистой водой промыла лицо, пыльные волосы причесала. Разула его, и ноги здоровенные подняла, на постель уложила. А он, как неживой, в потолок смотрел и молчал, в глазах – болото, ничего в них не разглядишь…

Ну, понятно, в школе мне несладко приходилось. Учителя, видать, велели не дразнить, а сами чурались. У всех ведь кто-то из своих на фронте полег. На улице ребята со временем перестали нападать. Я-то не Иоганн, не спустил бы…

Но как же я его ненавидел! Рожу его изрыжа-белую, глаза с желтизной, как у волка, ручищи его волосатые! Ох, как молился я, когда мужики его гвоздали, чтоб замочили совсем! Рвался между ним и мамкой… Всю мою ребячью душу они оба раздирали напрочь!

…В тот выходной, седьмого, как сегодня, мамка с Иоганном прилегли отдохнуть после переборки картошки. Меня гулять отпустили, да подозрительно быстро. Я сделал вид, что рад, умчался сразу, а сам обернулся через огороды и подполз к окну. Окно-то, я уже говорил, простой марлей затянуто. Только отогнуть край, а рядом у стены кровать ихняя…

Слышу – шепчутся.

– Ауген, – бормочет Иоганн, – вундербаре ауген…

– Девочку рожу, – говорит мать, а голос звонкий, легкий, будто вовсе не ее.

– Дьевощка, – засмеялся Иоганн, – о-о, гуд дьевощка, харашо!

– Как дозволят, уедем отсюда. На Север куда-нибудь завербуемся, Ваня. Станем как люди жить.

И затихли, только кровать ходуном заходила, а потом тонко-тонко застонала мамка…

На спинке кровати висела его тужурка. Внутренний нагрудный карман аккурат возле окна. Я туда залез и вытащил пакетик, в бумагу обвернутый. Думал – деньги, а развернул – фотография. Сидит на кресле кудрявая молодайка и держит на коленях мальца в пиджаке с отложным воротником. Лицо у молодайки довольное, улыбается, и чем-то на мамку похожа.

Я понял – вот она, настоящая семья Иоганна. Немецкая семья… На обороте что-то не по-нашенски накарябано. Только и разобрал почти что на русском написанное – Отто, видать, мальца имя, дата и «Нюрнберг». Немецкого города название.

Чего же, думаю, Иоганн к ним в Германию не вернулся, к своей кудрявой, к сыну-малшику? Что его здесь спотыкнуло, что за сила такая на чужой вражьей земле, посреди ненависти лютой остаться вынудила? Что заставило всей шкурой немецкой прикипеть к мамке, которая, когда напивалась, била его так жестоко, как, наверно, даже мужики не били?..

Вот этого я тогда не понимал. А с годами дошло – вундербаре ауген… За это жутко уважаю его теперь. Самому-то изведать не пришлось – не каждому на земле выпадает такая любовь, чтоб всем чертям, всем врагам – всему свету назло! Я ж, глупый, думал, что он трус, потому что немец. Немцы для нас все до одного были трусы и гады. А было это своего рода геройство – чтоб идти сквозь годы, как сквозь строй с пинками да выхарками, и терпеть все это, выносить покорно без слов. Только для того, чтобы видеть мамкины глаза.

Я ту фотографию зачем-то взял с собой. Вечером у печки посмотрел еще, порвал на мелкие клочки и выбросил.

Когда немец по хозяйству на улицу вышел, стал я допытываться у мамки, осталась ли от отца фотография. До того не догадывался спросить.

– Нет, – сказала она порывисто, будто тоже порвала что-то голосом.

– Иоганн тебя не бьет?

– Нет, – повторила она и внимательно на меня посмотрела. – Чего ты?

– Так, – уклонился.

– Он меня любит, – сказала резко. И поправилась: – Любит, наверно…

– Это отец тебя любил, – закричал я. – А Иоганн – нет! Немцы любить не умеют!

– Зря так думаешь, – растерялась мамка. – Сколько лет Иван с нами живет – неужто не заметил еще?

Немец занес дрова, сунулся печку растопить – холодно еще было, а там обрывки эти. Присвистнул: «Доннерветтер!» – большой, страшный, волосы взлохмаченные:

– Иди сюда, малшик.

Я подошел, ноги не гнутся. Думал, убьет.

– Ты делаль?

Я кивнул.

Иоганн собрал обрывки в газету и велел склеить фотографию, как было. И все. Даже подзатыльника не дал.

К ночи они с мамкой натрескались. И снова мамка плакала, по башке его дубасила и кричала, что фашист он, подлюка и сволочь. Иоганн на руки ее схватил, сжал, будто задушить решил, я аж испугался – но нет, мамка успокоилась, затихла. Он покачал ее, побаюкал как маленькую, и она уснула. А он в сенцы спать пошел.

Тогда-то я и решился на дело страшное…

Утром того дня девчонка одна, что жила по соседству и лучше других ко мне относилась, предателем меня обозвала. Мне это было хуже, чем по морде дать. Тем более перед Праздником Победы. И нож длинный, которым чушку резали, я утром же и припрятал на задворках…

Вроде не таясь зашел. Отчаяние источило: пусть, думаю, хоть зарежет, если нож отберет. А он дрыхнет без задних ног, да спокойно так, будто уже готов. Навалился я на него со всей силы, какую в себе собрал. Он только всхрапнул малость, и кровь пошла горлом. Жаркая, железом пахнет…

Так что убивец я. Гад и убивец… Ну, вот и все, помощничек. Ты только это… не болтай никому.

…Как и предполагалось, работа подвалила лишь к вечеру. Проходчики собрались к выходу. Димка схватился за фонарь.

– Не суетись, – осадил Дмитрий Иванович. – Пусть все из забоя выйдут.

Камеры щерились сколами породы. По белым линиям там, где велась проба, угадывалась напрасная работа сверл. В желтом свете фонаря ловкие пальцы взрывника привычно соединяли концы детонаторов. В глубинах шахты грохнул взрыв, в штольню ворвались клубы газа и мучнистой пыли. Димка включил вентиляцию. Резиновая кишка ожила, изогнулась змеей, открыла беззубый зев и, разгоняя пыль, погнала чистый воздух с улицы.

Автобус за горняками пришел на диво скоро – завтра выходной, потом опять праздники. Старик как сел, так и задремал, уткнувшись лбом в спинку переднего сиденья. К Димке подсел мастер.

– Что, о немце небось Иваныч рассказывал? – спросил вполголоса.

– Вы откуда знаете?

– Да это как ритуал. Каждый год седьмого мая.

– А говорил, чтоб не болтал никому.

– Винится, – усмехнулся мастер. Помедлив, продолжил: – Он же, почитай, отцеубийца. Иоганн-то отцом его был, судя по всему. Почему, думаешь, фамилия у него нерусская? И потом – послевоенный он. В паспорте год рождения сорок шестой. Не поймешь, что в его рассказе правда, что выдумка. Может, врет все. Только зачем? Тоже непонятно. О чем другом не базарит, молчит как партизан… Отто этот, к которому он в Нюрнберг рвется и деньги на поездку копит, брат его по отцу получается. Но не поедет он к нему никогда. Мы уж и сами отправить пытались.

– А с матерью Дмитрия Ивановича что стало?

– Не сказал, что ли?

– Нет.

– Повесилась. Не хотела, чтоб на мальчонке вина лежала. На себя взяла. Записку оставила, что не может больше с фашистом жить. Да и точно, видать, не могла. И с ним, и без него… Потом Иваныча в детдом поместили. Ты смотри, пацан, точно не болтай никому. Раз он тебе открылся, значит, за своего принял. Одни наши знают, понял?

Мастер потянулся к окну.

– Э-э, так мы уже на Октябрьской! Выходить тебе. – И зычно закричал: – Подъем! Эй, чего носы повесили? Кто на Октябрьской – готовьсь! После праздника чтоб как штык на работу, олухи царя небесного!

Димка вышел из автобуса, и в лицо крепко пахнуло майским ветром. Раскашлявшись, харкнул в лужу. Белый плевок кругами растекся в грязной жиже. Сколько ни надевай респиратор, все равно легкие забиваются гипсом.

Вода в луже выровнялась, и отразилось небо – синее-синее. Приставив ладони к лицу, Димка глянул вверх и убедился, что отражение не обманывает, – синева разлилась небывалая. Перевел взгляд на реку и, словно в фокусе фотоаппарата, увидел кусок льдины с вороном посередине. Ворон деловито клевал конские катышки.

Димка посмотрел на серую реку, на жалкие серые домишки, притулившиеся друг к другу на берегу, и сердцу вдруг стало тесно.

– Доннерветтер, едрит твою мать!!! – захлебываясь ветром и чувством, заорал он.

Крик полетел дальше, донесся до ворона. Птица встрепенулась, оторвалась от катышков и тяжело взлетела надо льдом.

– Господи! – выдохнул Димка, очарованный, в первый раз обращаясь вслух к Небу. – Почему так красиво?! Скажи, Господи, почему, а?..

Время Деда Мороза

С маминых похорон прошло полгода, и обремененная Женькой и печкой Леля поняла, что время относится к человеку глубоко наплевательски. Что ему, времени? Торопится себе, бежит, будто впереди бесплатно дают колбасы сколько хочешь. Часы разбегаются, как ртутные шарики из разбитого термометра. Невозможно поймать их, сложить плотно, красиво, без пустот. Страшно подумать, сколько часов крадут у человека нелюбимая работа и домашняя суета.

Вот у Женьки время широкое и ласковое. В детстве всегда так. В детстве каждая минута имеет значение. Женька за минуту успевает задать сто вопросов и одновременно что-нибудь натворить.

А Леле уже семнадцать лет, пять месяцев и восемь дней. Ее детские минуты давно сжались до суетливых взрослых секунд.

Леля теперь много плакала. Если бы кто-то спросил, как в сказке: «О чем, девица, плачешь?» – она бы воскликнула: «А как мне не плакать!» И рассказала бы про сволочную печку, которая деньги сосет, как вурдалак. В смысле, дров жрет много, а они нынче о-го-го сколько стоят.

Но никто не спрашивал. Время такое. Не сказочное, чтоб ему провалиться. Не успела Леля оглянуться – завтра Новый год, а дрова улетели в трубу, как и деньги.

Леля могла бы сдать Женьку в детдом на пока, ей предлагали, и уехать от этой печки на край света. Потом бы выучилась на юриста, заработала побольше денег и забрала бы сестренку обратно. Но жалко продавать дом – единственное, что осталось от мамы. Почти все остальное Леля уже продала.

Маме тяжело было одной их растить. Раньше Леля этого не понимала, просила купить то-се, дулась из-за мелочей, а теперь – вот…

Елку они ставили каждый год. Живую, смолистую. Игрушки сохранились, в кладовке лежат, в старом сундуке. Леля представить не могла, где мама елку добывала. Когда спешила на работу, смотрела в окно магазина игрушек, где стояли искусственные китайские елки с мигающими огоньками. Мельком смотрела, чтобы не заклиниваться на мысли, а то опять тушь под глазами размажется. От отчаяния хотелось пойти в лес и елку срубить. Или сесть в сугроб и заснуть навсегда.

Леля работала продавщицей в круглосуточном частном магазинчике и получала сущий пустяк, даже говорить не хочется сколько. За хозяйку неудобно, что такая жадина. Но и то хлеб. То есть после выплат за свет, садик (хотя были льготы) Леле с Женькой как раз только на хлеб и хватало. Ровно полбуханки в день.

Тетя Надя говорила:

– Пьяный придет – не теряйся. Грех лишнее в карман не положить, все равно пропьет. Учись, пока я живая, – и прятала коробку с мелочью вниз, под стойку, будто сдачи нет.

Тетя Надя считалась в магазине главной продавщицей, была хорошей женщиной и соседкой. Она же сюда Лелю и устроила. Леля была ей благодарна, но обсчитывать людей, пусть даже пьяных, так и не научилась.

Через два дня прожорливая печка съест последние дрова, и в новом году топить будет нечем. Леля с тоски нагрубила старику, спросившему, почему нет свежего хлеба.

И тут зазвонил телефон.

– Хай, это я, Жоржик, спикинг, – сказала трубка хриплым голосом бывшего одноклассника Гошки. – Как ты, Лелинский? Где в Новый год собираешься тусняк давить?

– С Женькой буду сидеть. Ты что сипишь, простыл?

– Ну да, угораздило вот. Я чего звоню-то: ты как в плане погудеть? Сплавь малышню куда-нибудь. Посидели бы душевно, побазарили, почавкали.

– Некогда гудеть, – сказала Леля. – Не до душевности мне. Дрова где-то доставать надо. И Женьку некуда девать все равно.

– Ты че, сдурела – одна справлять? Сопьешься.

– Иди на фиг, – разозлилась Леля. – Мы с тетей Надей сегодня в день, значит, завтра в ночь будем работать.

– Слушай сюда, Лелинский, – оживился Гошка. – Давай баш на баш: ты уступаешь нам хату на ночь и спокойно себе трудишься на благо народа. А мы елку обеспечиваем.

– А Женька?

– С собой возьми.

– А дрова?

– Свои принесем. На ночь. Я тебе тут охрану дома предлагаю, елку бесплатно, да еще, может, жрачка останется, а ты в ломы!

– Только уберите после себя.

– Во что бы то ни стало! – обрадовался Гошка. – Полный сервис! Ты, главное, скажи, где ключ оставишь!

«Ладно, пусть, – подумала Леля. – Позвоню хозяйке. Поздравлю с праздником и попрошу дать аванс сразу на следующий день после Нового года. Скажу, что дров нет. Не зверь же, поймет. Или тетю Надю уговорю позвонить. Женька на коробках поспит в задней комнате. А утром пойдем домой и натопим печку последними дровами жарко-жарко».

В саду Женька, одеваясь, как всегда, лезла с вопросами.

– Скажи, Лель, а Дед Мороз есть?

– Есть, – машинально ответила Леля.

– А Сашка говорит, что нет. Деда Мороза, он говорит, нарочно придумали, чтобы маленьких обманывать. А на самом деле его нет, и чудесов тоже.

– Побольше всяких Сашек слушай, глупая, – рассердилась Леля. – Взрослые не обманывают.

– Почему?

– Потому что потому, окончание на «у». Не высовывай нос из шарфа, отморозишь.

– А у нас елка будет? – глухо спросила Женька из-под шарфа.

– Будет, – пообещала Леля. – Но только после Нового года. Потому что мы с тобой в Новый год работаем, поняла?

– Сашка же правда врет, да, Лель?

– Правда врет.

– А тетя Надя говорила, что Дед Мороз на нас плюнул. Я слышала.

– На кого это он плюнул? – насторожилась Леля.

– Ну, на нас. На всех людей. Потому что у нас долбанутая страна.

– Не смей подслушивать, что взрослые говорят. Дед Мороз не плюется.

– Ему плюваться нельзя, – понятливо кивнула Женька, еле поспевая за сестрой. – Он же старый. И потом – в бороду попадет слюнями. Или на елку. Плюваться надо в поганое ведро, да, ведь, Лель? Что такое долбанутая? А тетя Надя, значит, тоже врет?

– Нет.

– А почему она врет, раз она не врет?

– Отстань, достала ты меня, – сказала Леля и выпустила Женькину руку.

Женька забежала вперед.

– Ты плачешь, Лель, да? Лелечка, почему ты плачешь?

– Потому что потому…

Перед Новым годом в магазине было тихо.

– Народ загодя затарился, – вздохнула тетя Надя. – Люди как люди, гуляют сейчас, пьют, Новый год встречают. А мы, как прокаженные, вкалываем. Телика нет. Ни президента, ни курантов не услышим. Хозяйка, жмотина, хоть радио купила бы, что ли. А дома у меня курица с гриля, только подогреть, колбаса копченая, лосось из вакуума… Семен с дружками уже, поди, все начисто подмели.

Тетя Надя сегодня злилась. Даже Женька ее ни о чем не осмелилась спросить, как тихонько сидела в углу, так же тихо и уснула.

Примерно к двенадцати часам открыли бутылку шампанского. Леля только чуть пригубила, и Новый год пришел. На Лелю жизнь в новом времени впечатления не произвела, а на тетю Надю, кажется, – да. На нее ни с того ни с сего напало трудовое вдохновение. Решила прибраться на складе. Расшвыряла туда-сюда ящики и коробки, ворча на нерасторопную Лелю. И лишь выпив все шампанское, подобрела.

После часу ночи накатила волна местных пьяниц.

– Ишь, – кричала на них тетя Надя, – сморчки! Вам бы сейчас на подушки да баюшки, а вы снова претесь! Что, окна дома побить не терпится?

– Какие наши годы, мы еще морды друг другу не набили, – отшучивались пьяницы.

– Ох, я вам! – грозила тетя Надя. Разномастные бутылки жонглерскими булавами мелькали в ее ловких руках.

Утром Леля так и не позвонила хозяйке. Та даже не подумала поздравить своих продавщиц. Забыла, наверное.

«На сегодня дров хватит, – размышляла Леля, волочась за бегущей вприпрыжку Женькой. – А завтра я что-нибудь придумаю. Может, у тети Нади денег в долг попрошу. Кубометра на два. Правда, машины нынче здоровенные, не продают помалу, но вдруг повезет. Объясню, что совсем нечем топить. Люди же, не звери. Тем более праздник…»

Шагнула во двор…

И обомлела. Женька оглянулась на сестру.

– Лель, ты когда дрова купила?

У забора охристо желтела еще не присыпанная снежком аккуратная поленница. Снег был подметен и сложен сугробом в углу двора. Дом встретил теплом и запахом свежей хвои, как в те дни, когда была жива мама. В углу топорщилась ветками елка. Настоящая, живая.

Сюрпризы на этом не исчерпались. На столе красовались бутылка шампанского, коробка с тортом и большой блестящий пакет. Леля протерла глаза: не сон ли это? Нет, не сон. Шампанское запотело, будто только что вынули из холодильника, и Женька уже шуршит пакетом.

– Лель, Лелечка, конфеты! И яблоки, и апельсины! А это что? Ой, лошадка, смотри, какая хорошенькая! Лель, давай елку наряжать!

Леля пожарила картошки, занесла с улицы давно припрятанный кусок сала. За стол сели поздновато для празднования Нового года. Зато было чем праздновать. Все как у людей, пусть и не по времени.

Леля смотрела, как сестренка радуется, и глаза опять начало щипать. Какой все-таки Гошка молодец. А она о нем плохо думала. Женька уплетала картошку и о чем-то весело щебетала. Днем она уснула, обняв перепачканную шоколадом плюшевую лошадку. А Леле почему-то совсем не хотелось спать. Следовало позвонить Гошке, поблагодарить за подарки. Леля нашла записную книжку с адресами и телефонами и побежала к тете Наде.

– Ну что, выспалась? – спросила тетя Надя. Лицо у нее было красное, пьяное, а глаза добрые-добрые, как у Ленина. – А мы тут с соседкой справили чуток. Я как раз к вам собиралась, деньги тебе хотела отнести на дрова. Возьми, вон лежат. Бери, бери, не думай, потом как-нибудь отдашь. Еще пирог рыбный приготовила, тоже возь…

– Дрова есть уже, – выпалила, не выдержав, Леля. И все рассказала.

– Ишь ты! – удивилась тетя Надя. – Смотри-ка, парень какой! – И прищурилась. – А не ухаживает ли он за тобой, а? Семья-то у него как, ничего?

– Не знаю, – смутилась Леля. – Отец, кажется, начальником каким-то работает.

Набрала номер. Долго не отвечали. Видно, дома никого. И только хотела положить трубку, как Гошка отозвался еще более хриплым, чем вчера, голосом.

– Привет, Гоша! С праздником, – сказала Леля. Ей было почему-то неловко.

– Здравствуй, жопа, Новый год, – буркнул Гошка. – Чего надо?

– Спасибо тебе хотела сказать…

– На здоровье. За что спасибо-то?

– За все.

– За что за все? Не темни, договаривай давай.

– Ну, за дрова, за елку, шампанское…

– Ты дура или где? – прохрипела трубка после паузы. – Какие дрова? Мы к тебе вчера не ходили вовсе. Я, такой, с температурой валяюсь. Полный облом, ваще. Дерьмовый праздник. Весь вечер с предками торчал как идиот.

– А кто тогда?.. – растерялась Леля.

– Откуда я знаю? Или ты чиканутая, или нажралась и глюки мерещатся с перепою, – сказал Гошка с завистью.

Леля положила трубку.

Дрова были сухие, звонкие. С утра кто-то хорошо протопил, а сейчас, наверное, уже похолодало. Как хорошо, и колоть не надо, кто-то наколол уже… Кто?

Женька еще спала. Леля села на детский стульчик перед печкой щипать лучину.

Ясно море – не тетя Надя. Не Гошка. Не хозяйка – та из-за каждой сотни жабой давится. С маминой работы? Вряд ли. Когда болела, раз-два пришли и забыли. И на поминки не все явились, даже на могилу не поехали. Не то время, когда мама здорова была. Но кто же тогда это все привез?

Леля не заметила, что сказала последние слова вслух. И услышала пение проснувшейся Женьки. Сестренка смотрела веселыми глазами и пела: «Облака-а – белогривые лошадки, облака-а, вы такие ненаглядки…»

– Тапки, – строго сказала Леля. – Опять простудишься.

Женька села на кровати, поболтала ногами по полу, нащупывая тапочки.

– Лель, ты, что ли, не знаешь?

– Чего?

– Кто елку и подарок привез. Сама же говорила, что Сашка врет!

– Ну.

– Ты, что ли, глупая, Лель? Или ты, может, тоже думаешь, что чудесов не бывает?

– Почему? – тупо спросила Леля.

– Потому что потому, окончание на «у», – сказала Женька. И засмеялась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю