Текст книги "Памятник крестоносцу"
Автор книги: Арчибальд Кронин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Не повезло? – спросил он.
– Нет.
– А у кого вы были?
– Почти у всех… Начиная с Тесье.
– А у Соломона?
– Не помню уж.
– Он лучше других. Но сейчас никто из них не покупает.
– Я получил предложение. Подделать Брейгеля за двести франков.
– И вы взялись?
– Нет.
– Да! В жизни бывают свои мелкие неприятности. – Потом, помолчав, добавил: – Как вас зовут?
– Десмонд.
– А меня Амедео Модильяни. Заходите, выпьем.
Он поднялся обратно по лестнице и распахнул дверь своей каморки. Комната была почти такая же, как у Стефена, разве что еще более убогая. В углу, рядом с неубранной постелью, стояло несколько порожних грязных бутылок из-под вина, а посреди комнаты – мольберт с большой почти законченной картиной маслом, на которой была изображена лежащая нагая женщина.
– Нравится? – Достав бутылку перно из буфета и наливая вино в стакан, Модильяни кивком указал на холст.
– Да, – сказал Стефен, помолчав. В тонких причудливых линиях было своеобразное очарование, что-то монументальное и удивительно чистое.
– Я рад. – Модильяни протянул ему стакан. – Но полицейский комиссар, конечно, набросится на меня. Он уже заявил, что мои обнаженные скандализируют общество.
Вино восстановило силы Стефена. В голове у него прояснилось, он вспомнил.
– Это вы выставляли в Салоне независимых «Виолончелиста»?
Его собеседник утвердительно кивнул.
– Это была моя лучшая работа. Но она уже продана, а теперь они ничего не хотят покупать. Так что, если бы в отеле «Монарх» не оценили моих талантов судомоя, я уже давно закончил бы свое земное существование, к великой радости моих критиков.
– Судомоя? – не понял Стефен.
– Ну да, мойщика посуды. Хотите испытать себя на этом поприще? Я сейчас иду туда. Увлекательное занятие. – Мрачная усмешка промелькнула на его бесстрастном оливково-смуглом лице. – Там всегда с удовольствием принимают новичков.
Стефен ответил не сразу. Затем, внезапно решившись, встал.
– Я на все согласен, – сказал он.
Они вышли из дома и направились в сторону площади Звезды. «Великий монарх» – один из самых известных парижских отелей – занимал целый квартал сейчас же за Большими бульварами. Колоссальное здание это было выстроено в стиле Третьей империи и походило на дворец. Все здесь было внушительно, величественно, солидно, хотя, быть может, чуть старомодно, все дышало роскошью, богатством: мраморные лестницы, устланные красным бархатным ковром, просторные гостиные, сверкающие хрусталем люстр и канделябров, толпы затянутых в ливрею слуг, стоящих, казалось, в ожидании за каждой разукрашенной бронзой, отполированной до блеска дверью и готовых в любую минуту распахнуть ее перед каким-нибудь посланником, иностранным сановником или туземным царьком – завсегдатаями отеля. Однако, поравнявшись с центральным порталом, Модильяни преспокойно завернул за угол и направился вместе со Стефеном по темному проходу к задней части здания, где они спустились по грязной, заваленной отбросами и уставленной железными мусорными ящиками лестнице в подвальное помещение.
Больше всего это было похоже на огромный погреб. Потолок скрывала сеть водопроводных труб, с которых каплями стекала вода, облупленные стены были покрыты плесенью, стертые каменные плиты пола залиты помоями, кое-где эти вонючие лужи были по щиколотку глубиной. В этом помещении, тускло освещенном слабыми электрическими лампочками, стоял несмолкаемый шум, и сквозь пелену густого пара доносился неясный рокот голосов. Выстроившись в ряд вдоль деревянных лоханей, здесь трудились люди, собравшиеся, казалось, из всех парижских трущоб, – с лихорадочной поспешностью они мыли тарелки, которые целыми стопками то и дело подносили им Поварята из расположенных рядом кухонь. «Ну вот, – подумал Стефен, охватив взглядом это малоприглядное зрелище, – теперь мне ясно, что такое „судомой“.
Между тем Амедео подошел к контролеру, и тот, метнув в сторону Стефена равнодушный взгляд, протянул ему жестяной жетончик с номером и проставил мелом время рядом с тем же номером на грифельной доске, прибитой к стене над его закутком, по соседству с объявлением, грозившим штрафом всякому, кто вздумает выносить остатки пищи.
И вот Стефен, следуя примеру своего спутника, сбросил пиджак, занял место возле лохани и принялся перемывать высившуюся перед ним гору грязных тарелок. Стоять, согнувшись над низкой лоханью, оказалось не таким уж легким делом, тем более что работать приходилось без передышки. От нестерпимой вони, исходившей от сальной воды и отбросов, тошнота подступала к горлу. Время от времени сток засорялся, и его нужно было очищать рукой от размякших в воде объедков. И как же странно звучали в эти минуты долетавшие издалека обрывки легкой салонной музыки. Наверху, укрытый среди пальм, в зимнем саду играл оркестр.
Около одиннадцати часов напряжение стало ослабевать. Наступившая перед двенадцатью полная передышка свидетельствовала о том, что дамы и господа, ужинавшие наверху, насытились. Амедео, который за все это время не произнес ни единого слова, накинул пиджак, закурил сигарету и кивком поманил Стефена к двери, где контролер, поглядев на грифельную доску с пометками, выдал каждому из них по два с половиной франка.
На улице было темно. Все так же молча Амедео свернул в ночное бистро. Здесь он залпом проглотил несколько рюмок перно, а Стефен уплел большую миску хорошей, густой похлебки с овощами и мелко нарезанными кусочками баранины. Это было похоже на настоящую еду, и она тем больше пришлась ему по вкусу, что он не ел горячего уже много дней.
– А вы разве не хотите подкрепиться? – спросил он своего спутника.
– Я подкрепляюсь этим – вот моя и еда и питье. – Амедео с холодным презрением поглядел на прозрачную зеленоватую жидкость в рюмке, зажатой в его пожелтевших от никотина пальцах. – С некоторых пор это заменяет мне хлеб насущный.
Здесь, в этом полупустом, слабо освещенном кафе, где одинокий официант дремал возле стойки, прикрыв голову салфеткой, а биллиардный стол уже затянули на ночь какой-то дерюгой, Амедео Модильяни скупо и лаконично рассказал Стефену о себе.
Он родился в Италии в семье еврейского банкира, обучался живописи – с перерывами из-за болезни – во Флоренции и в Венеции в Академии художеств. Последние семь лет увлекался примитивистами и негритянским искусством, работал в Париже – порой вместе со своим другом Пикассо, временами – с Гри. Его картины почти не находили сбыта.
– И вот теперь, – закончил он с беспечной, хотя и невеселой усмешкой, – вы видите перед собой человека, надломленного нищетой, неумеренным потреблением спиртных напитков и пристрастием к пагубным наркотикам. Я совершенно одинок, если не считать одной молоденькой девчонки, которая имела несчастье привязаться ко мне, и совершенно безвестен. – Он допил свою рюмку и поднялся. – И только мысль о том, что еще ни разу в жизни я не предавал своего искусства, несколько утешает меня.
На площадке лестницы он распрощался со Стефеном, пожелав ему доброй ночи.
Эта случайная, почти мимолетная встреча неожиданно сыграла немалую роль в судьбе Стефена. Теперь пять часов ежевечерней каторжной работы в вонючих подвалах «Великого монарха» давали ему возможность не умереть с голоду и – что было для него всего важнее – продолжать не покладая рук трудиться над «Цирцеей».
Наконец недели через три холодным ветреным вечером картина была закончена. Она стояла перед ним, эта современная дочь Гелиоса, в такой знакомой наглой и небрежной позе, бесстрастная и влекущая, с матово-бледным лицом и загадочными глазами – стояла не на ступеньках дворца, а на грязной улице парижской окраины; те же, кто домогался ее любви, укрощенные, униженные, поверженные во прах и превращенные в зверей, взирали на нее снизу вверх с раболепной покорностью, словно все еще надеясь вымолить ласку.
Напряженная работа лишила Стефена последних сил. Он чувствовал себя опустошенным и уже был не в состоянии решить, хороша ли картина, хорош ли его замысел, получивший столь своеобразное воплощение, продиктованное ему чем-то, что было вне его и чему он не мог противиться. Одно было ему ясно: картина закончена, он уже ничего не может в ней изменить, и с какой-то лихорадочной поспешностью он завернул ее все в ту же оберточную бумагу, которой уже пользовался однажды, и понес в Институт графики на площадь Редона. Там старик служитель спросил его фамилию, тщательно записал все требуемые сведения в книгу, а затем, увидев, что полотно не вставлено в раму, выразил сомнение в том, что его можно принять.
– Видите ли, мсье, у нас выработаны точные правила приема картин.
– Я этого не знал.
– Но это само собой разумеется. Взгляните, мсье, все прочие картины в рамах, как положено.
Стефен обвел глазами длинный зал, заставленный десятками картин, и почувствовал вдруг, что ему, в сущности, все это уже безразлично. Нет так нет, не все ли равно.
– Я не могу приобрести раму. Возьмите так или не берите вовсе.
Наступило молчание, служитель воздел руки к небу:
– Это против всех правил, мсье. Но оставьте, если хотите.
Возвратившись в свою мансарду, Стефен долго сидел, подперев голову руками, без мыслей, без чувств, как бывало с ним всегда, когда труд его был завершен. Что же дальше?.. Что ему теперь делать? По-прежнему мыть посуду в «Великом монархе»? При одной мысли об этом ему делалось тошно, а вместе с тем он уже стоял на грани полной нищеты. В понедельник истекал срок платы за комнату. Кроме одежды, которая была на нем, обычных принадлежностей художника и пятнадцати су, у него не было ничего за душой. Все, что он имел когда-то, ушло в ломбард. Стефен встал и открыл буфет. Там лежала половина твердой, как камень, булки и кусочек сыра. Амедео уже третьи сутки пропадал где-то – верно, опять загулял и отыщется где-нибудь на другом конце города в бесчувственном состоянии. Из соседней комнаты сквозь смежную дверь доносились крики – там началась супружеская перебранка. На улице галдели ребятишки, игравшие на грязном тротуаре. Несмотря на распахнутое настежь окно, в комнате было душно – от большого, утомленного города, лежавшего за стенами дома, не веяло прохладой. Из треснувших досок, как всегда по вечерам, начинали выползать тараканы.
Все это было нестерпимо само по себе и, однако, ничто по сравнению с чувством одиночества и пустоты, раздиравшим сердце Стефена. Опьянение работой кончилось, и его снова потянуло к Эмми, еще сильнее, чем прежде. У него не было, как у Одиссея, магической травы, чтобы защититься от ее чар. Он уже корил себя за то, что не позвал ее поглядеть картину. А завтра Эмми уже не будет здесь, завтра она уедет на юг с труппой Пэроса… Теперь он не увидит ее по меньшей мере полгода, если вообще увидит когда-нибудь. Ему вспомнилась безнадежная страсть, которую питала к нему мадам Крюшо, и он содрогнулся при мысли о том, как зло подшутила над ним судьба, заставив его теперь играть ту же постыдную роль.
Ему нечем было заняться, чтобы убить время, не было даже ни единой книги, а выйти на улицу не хватало сил – так смертельно он устал. Когда смерклось, он прилег на кровать, но уснуть не мог.
Наступил прозрачный, чистый рассвет. Был четверг. Стефен встал, оделся. Снова перед его глазами замелькали спицы колес: фургоны цирка Пэроса покинут вечером Париж и покатят по дорогам к залитому солнцем Лазурному берегу… И сердце его сжала тоска. Внезапно какая-то мысль осенила его. На секунду он замер, остановившись посреди комнаты. Может ли он это сделать? Во всяком случае, попытаться может. Он схватил шляпу, выбежал из комнаты и нетвердым шагом устремился по направлению к бульвару Жюля Ферри.
7
На окраине Анжера под ослепительно синим, что не часто бывает в последние дни октября, небом цирк Пэроса раскинул к вечеру свой парусиновый городок в обрамлении пестрых, красочных фургонов. Некоторые из балаганов уже были открыты, вертелась карусель, играла жиденькая музыка, и зазывалы изощрялись вовсю перед еще немногочисленными зеваками.
Стефен в широкой синей блузе, берете и небрежно повязанном черном галстуке – костюме, задуманном как квинтэссенция шика парижской богемы, дабы поразить воображение сельского жителя, – стоял на своем обычном месте, у крайнего балагана, и глубоко вдыхал чистый воздух, пахнувший апельсиновой кожурой, свежими опилками, дубовой корой, дымом и лошадиным потом. Возле балагана был установлен мольберт с пестрым плакатом, оповещавшим о том, что Стефен – не кто иной, как «Grand Maitre des Academies de Londres et Paris»,[23]23
Великий магистр Лондонской и Парижской академий (франц.)
[Закрыть] и «с ручательством за сходство портретов с оригиналами» пишет их – как в профиль, так и в фас «самым первосортным углем» – всего за пять франков, а в красках высшего качества – за семь с половиной, «выполнением будете довольны, имеются прекрасные отзывы от высочайших коронованных особ европейского континента».
Где-то ржал жеребец, негромко рычала старая львица, откуда-то доносились пронзительные звуки кларнета. Стефен чувствовал себя на редкость здоровым, кашель его, казалось, совсем прошел. Он ни разу не пожалел о том, что три недели назад, повинуясь внезапному побуждению, отправился к Пэросу. Словом, он был почти счастлив.
– Подходите, подходите! Ну же, мсье, уговорите мадемуазель – такое хорошенькое личико нельзя не запечатлеть. Не смущайтесь. Увековечьте себя для потомков.
Крестьянская парочка, разодетая по-праздничному, остановилась, держась за руки, перед Стефеном. Собравшись с духом, молодая женщина шагнула вперед. Она не была красавицей, но Стефен, быстрыми штрихами набрасывая ее головку на большом листе бумаги, стоявшем на мольберте, сделал ее миловидной, сохранив притом портретное сходство. Затем он очень точно воспроизвел тонкое кружево наколки, ручную вышивку на манжетах и, наученный опытом, не забыл и большую брошь-камею, как видно, фамильную реликвию, приколотую на груди.
Тем временем вокруг них уже собралась небольшая толпа зевак, выразившая вслух свое одобрение портрету, когда он был закончен, и через несколько минут Стефену пришлось снова приняться за работу. Такой труд был для него чисто механическим, он изготовлял портреты, не задумываясь ни на секунду. Впрочем, порой он развлекался, позволяя себе несколько иронически воспроизводить некоторые из своих моделей, подчеркивая какую-нибудь характерную черточку – бычий взгляд, или торчащие уши, или нос башмаком, – а если клиент начинал горячиться, что случалось чаще всего субботними вечерами, тогда Стефен не без ехидства набрасывал какую-нибудь остроумную карикатуру, которая почти всегда вызывала у зрителей смех.
В шесть часов толпа, как обычно, поредела. Начиналось представление в главном балагане, и Стефен снял с мольберта плакат, сбросил блузу и галстук и, пробравшись сквозь лабиринт палаток и канатов, проник за невысокую загородку позади одного из фургонов. Здесь, перед жаровней с горячими углями, сидел на корточках маленький сморщенный человечек в засаленных плисовых бриджах и потертых крагах и готовил еду. Он был кривоног, коротко острижен, острые черты его худого морщинистого лица смягчал плоский нос со сломанной переносицей. У него были круглые, как бусинки, немигающие глаза, в которых играли отблески тлеющих в жаровне углей.
– Что у нас сегодня на ужин, Джо-Джо?
– То, что всегда. – Джо-Джо поднял голову. – Впрочем, с добавлением свиной анжерской колбасы, которую я раздобыл на улице Туссен. Этот город славится двумя вещами. Свиная колбаса – одна из них.
– А другая?
– Разумеется, куэнтро, mon brave.[24]24
дружок (франц.)
[Закрыть] Местное вино.
Колбаса, шипевшая на сковородке, выглядела сочной и аппетитной. Джо-Джо, который в молодости работал жокеем, потом был букмекером, потом конюхом, потом подручным букмекера и, наконец, в Лоншане окончательно потерял работу, был великим мастером раздобывать пропитание. У него имелись знакомства во всех уголках Франции. Никто не умел так торговаться на рынке, как он, или стянуть отбившегося от наседки цыпленка с придорожной фермы.
– Я люблю, когда мы делаем такие остановки на два вечерних представления, – сказал Стефен, ставя на жаровню жестяной кофейник. – Завтра до трех мы свободны. Я думаю пойти взглянуть на реку.
– Луара – добрая речонка, – сказал Джо-Джо с видом человека, которому все известие. – Хорошее песчаное дно и прорва отличной рыбы… Я бы поставил на ночь удочки, если б была возможность. Вообще этот край хорош: Боли, Тур и особенно Невер. Вино, правда, слабовато, но жратва – первый сорт, а уж девочки… У здешних девчонок есть на что посмотреть – и спереди и сзади… – Он присвистнул и отвернулся.
В эту минуту из фургона появился странного вида человек в клетчатых штанах и свитере защитного цвета. Он был высок и тощ, так тощ, что походил на скелет, а лицо и руки его – то есть все, что не было скрыто одеждой, – покрывала медно-красная, шелушащаяся сыпь, напоминавшая рыбью чешую. Это был Жан-Батист, деливший этот фургон – один из самых захудалых – со Стефеном и Джо-Джо. Жан-Батист был кроткий, молчаливый, грустный человек, страдавший очень редким видом хронического псориаза – недуга неизлечимого, но безболезненного и позволявшего ему зарабатывать скромные средства к существованию, выставляя себя напоказ всем желающим в аттракционе: «Человек-аллигатор – плод союза свирепого самца из отряда ящеровых и чемпионки по плаванию с реки Амазонки».
– Ну как, Крокодил, много собрал сегодня? – спросил Стефен.
– Не особенно, – мрачно отозвался Жан-Батист. – Ни одного охотника до интимностей.
У Крокодила была своя профессиональная техника, причем наибольший доход он извлекал следующим путем: не спеша, постепенно он обнажал свое тело, начиная от верхних конечностей, и доходил до пупка, после чего останавливался, окидывал взглядом аудиторию и восклицал мелодраматическим тоном, пуская в ход последнюю зловещую приманку:
– Желающим увидеть более интимные подробности я буду доступен для обозрения в маленькой палатке в конце прохода. Детям и подросткам вход воспрещен. Дополнительная плата за обозрение упомянутых выше интимных подробностей – всего пять франков.
Когда ужин был готов, они втроем уселись вокруг пылающей жаровни. За большой жестяной банкой супа, над которой поднимался ароматный пар, последовали хрустящие сочные куски колбасы с острой приправой из местных трав. Подливку ели со сковородки, окуная в нее ломти свежего хлеба, отрезанные карманным складным ножом. Только вступив в труппу Пэроса, узнал Стефен, как вкусна еда на свежем воздухе. Потом пили кофе – горячий, крепкий, с большим количеством гущи, сваренный в той же жестянке, что и суп. Наконец Джо-Джо свернул сигарету и с видом фокусника извлек из заднего кармана брюк бутылку крепкого местного ликера.
– Причастимся, мсье аббат?
Кличка последовала за Стефеном из Парижа, но она его не задевала. Бутылка пошла по рукам: они пили прозрачную, обжигающую глотку жидкость прямо из горлышка. Джо-Джо причмокнул, смакуя ликер:
– Первый сорт – можете не сомневаться. Из лучших валенсийских апельсинов.
– Одно время мне запрещали есть фрукты. Затем запретили есть все остальное. – Крокодил любил предаваться воспоминаниям и рассказывать о своей болезни. – Я перебывал у девятнадцати докторов. Каждый оказывался еще большим дураком, чем предыдущие.
– Тогда выпей вторую порцию моего лекарства.
– А от моей болезни не существует лекарств.
– Стыдно тебе жаловаться, Крок. У тебя же очень интересная, богатая впечатлениями жизнь. Ты путешествуешь – что может быть лучше? К тому же ты – знаменитость.
– Что верно, то верно, люди приезжают за пятьдесят километров, чтоб взглянуть на меня.
– А какой ты имеешь успех у женщин!
– Тоже верно. Я произвожу на них неотразимое впечатление.
При этом признании, сделанном самым серьезным тоном, Джо-Джо громко расхохотался. Затем потушил сигарету, встал и вышел поглядеть на лошадей.
Сегодня была очередь Стефена мыть посуду. Когда он управился с этим делом, уже смерклось и над ярмаркой зажглись огоньки электрических ламп, похожие на огненных мух. Электрическую энергию давал небольшой моторчик. Стефен огляделся вокруг. Все чувства его были напряжены. Он еще не видел сегодня Эмми. Но он знал, что она не любит, когда ее беспокоят перед представлением, а народ уже начинал стекаться к главному балагану. Стефен убрал мольберт и прочие принадлежности своего ремесла в деревянный сундучок, стоявший в палатке под его кроватью, надел свой обычный костюм и направился к боковому входу в балаган. По условиям контракта на него была возложена обязанность вместе с некоторыми другими членами труппы провожать наиболее важных посетителей на места, продавать программы, мороженое, лимонад и тот особый сорт монтелнмарской нуги, который изготовлялся в Пасси специально для цирка Пэроса.
На взгляд Стефена, сбор был полный. Цирк пользовался заслуженной известностью во всех провинциях, и если была хорошая погода и удавалось выбрать удачное место для стоянки, над кассой обычно висел аншлаг. И сегодня вокруг посыпанной опилками арены все пространство, ряд за рядом, было заполнено нетерпеливыми зрителями. Но вот на высоком помосте, задрапированном в красное с золотом, духовой оркестр заиграл парадный марш и главный распорядитель, сам Пэрос собственной персоной, появился на арене в белых плисовых брюках, красной куртке и цилиндре, а за ним легким цирковым галопом выбежали белые лошадки с развевающимися гривами, и представление началось. Хотя теперь Стефен знал уже всю программу наизусть, тем не менее, пристроившись с альбомом на колене в боковом проходе у одной из подпорок балагана, он с глубочайшим вниманием следил за всем происходящим на арене. Это зрелище снова и снова захватывало его, увлекало своим ритмом, слаженной работой мускулов, игрою огней и красок. Все как бы сливалось воедино в огромном мерцающем калейдоскопе, но Стефен успевал отмечать малейшие детали, даже реакцию отдельных зрителей, нередко очень забавную, а порой и просто нелепую.
Этот новый мир, который он здесь Для себя открыл, был чрезвычайно увлекателен: прекрасные, тонконогие, горделивые кони; тяжеловесные, величественные слоны, гибкие желтоглазые львы, кувыркающиеся клоуны; проворные жонглеры и покачивающиеся под своими бумажными зонтиками на туго натянутой проволоке канатоходцы. В эти минуты Стефену припоминалась знаменитая «Лола из Валенсии» Мане, и он испытывал необычайный подъем духа. Ему казалось, что и он сумеет найти здесь столь же богатый источник вдохновения. Конечно, он не будет пренебрегать и рисунком, но краски, краски – вот что главное. Он уже видел на своей палитре эти чистые тона – ультрамарин, охру и киноварь, видел, как он заставит их говорить доступным людям языком и не утрачивать при этом своей первозданной свежести и чистоты. Он создаст новый мир – мир, открывшийся ему одному. Согнувшись в три погибели в своем углу, он лихорадочно делал наброски. Портреты, которые он рисовал днем, служили для него всего лишь способом добывать себе хлеб насущный, а здесь была его настоящая, подлинная работа, и в сундучке у него уже лежали десятки таких на» бросков, которые впоследствии должны были найти свое место в одной огромной композиции.
После антракта начались главные номера программы: группа Дорандо – акробаты на трапеции, шпагоглотатель Шико, знаменитые клоуны Макс и Монс. Затем в центре арены был проворно воздвигнут деревянный помост, загремели фанфары – знакомый звук, всякий раз заставлявший сердце Стефена бешено колотиться, – и внизу на велосипеде он увидел Эмми в белой шелковой блузе, коротких белых штанах и высоких белых сапожках. Въехав на помост, она тотчас начала проделывать на своей сверкающей никелем машине ряд головокружительных трюков, от которых у зрителей захватывало дух: то вертелась волчком на одном месте, то ехала спиной, принимая при этом самые замысловатые позы, и закончила стойкой вниз головой, после чего на ходу принялась разбирать машину и уже на одном колесе выполнила весьма сложный трюк.
Быть может, все эти фокусы были и не столь головоломны, как могло показаться со стороны, но культ велосипеда (эта национальная страсть ежегодно достигает своего апогея в дни, посвященные велосипедному пробегу вокруг Франции) делает цирковые номера такого рода чрезвычайно популярными у зрителей. Цирк загремел рукоплесканиями, затем мгновенно воцарилась тишина, как только Эмми подошла к загадочному сооружению на краю арены. Это была металлическая конструкция – нечто вроде довольно узкой стальной ленты, выкрашенной в красный, белый и синий цвета и спускавшейся почти отвесно из-под купола. Конец ленты загибался и торчал вверх.
Оркестр все убыстрял ритм, нагнетая напряжение. Эмми начала медленно взбираться по веревочной лестнице к крошечной площадке под куполом. Теперь ее фигура была уже смутно различима сквозь плавающие в воздухе завитки дыма. Освободив другой, более тяжелый велосипед от державших его клемм, она крутанула педали, повела плечом, натерла ладони мелом, подкатила машину к краю площадки и вскочила в седло. Какую-то долю секунды, тянувшуюся необычно долго, она словно висела в воздухе, в туманной дымке. Затем оркестр, который, постепенно затихая, перешел уже на зловещий, едва слышный рокот, внезапно ожил. Загремело бешеное стаккато барабанов – оно нарастало с каждой секундой, звучало все громче и громче. В это мгновение Стефен всегда испытывал непреодолимое желание зажмуриться. Джо-Джо сказал ему как-то, что для опытного и хладнокровного исполнителя этот номер не представляет большой опасности, однако центральная белая полоска, по которой должны были пройти колеса велосипеда, не достигала в ширину и шести дюймов, а после дождя или когда воздух был влажен, металлическая поверхность трамплина, сколько бы ни вытирали ее перед исполнением номера, могла оказаться предательски скользкой. Но на эти размышления времени не было – с последним оглушительным ударом барабана Эмми ринулась вниз. Она, казалось, камнем упала вниз, взлетела на загибе вверх, пролетела по воздуху тридцать футов, опустилась на деревянный помост и на той же бешеной скорости унеслась с арены.
Пока зрители неистово аплодировали, Стефен потихоньку, так как не имел на это права, выскользнул из балагана и направился к палатке, где переодевались артисты. Ему пришлось ждать минут пятнадцать. Наконец Эмми вышла, и он тотчас почувствовал, что она не в духе.
– Ну как? – спросила она.
– Твой номер прошел хорошо… очень хорошо, – заверил он ее.
– Трамплин был мокрый, весь в росе, а эти лодыри, эти fripons[25]25
мошенники (франц.)
[Закрыть] не потрудились вытереть его как следует. Ведь это же самоубийство – скатываться по мокрому металлу, не понимают они, что ли? Я чуть было не отказалась. – Уже бывали случаи, когда Эмми отказывалась по этой самой причине исполнять номер. В ее контракте с Пэросом это было даже оговорено. Внезапно она сказала совсем другим тоном: – Но сегодня я сама хотела сделать номер.
– Почему?
Она, казалось, не слышала его. Затем ответила, почти машинально:
– Из-за этих парней. Военных.
– Из-за солдат?
– Нет, глупенький, из-за офицеров, разумеется. Здесь в городе офицерское военное училище. Ты что, не видел, сколько их было сегодня на центральной трибуне?
– Боюсь, что не видел.
– Шикарные парни. В мундирах. Мне нравится военная форма. А уж как они старались, чтобы я обратила на них внимание! Но я, конечно, и виду не подала. Впрочем, – угрюмая морщинка меж бровей разгладилась слегка, – я добавила кое-какие штучки специально для этих мальчиков.
Стефен закусил губу, стараясь подавить мучительное чувство ревности, возбуждать которую Эмми была такой мастерицей.
После нестерпимой духоты и жары балагана на воздухе было свежо и легко дышалось.
– Пойдем погуляем по городскому валу… Там очень славно.
– Нет. Не хочется.
– Но сегодня такая чудесная ночь. Смотри – луна выходит.
– А я ухожу.
– Я не видел тебя сегодня целый день.
Лицо ее оставалось бесстрастным.
– Ну вот, теперь ты меня видел.
– На одну минуту только. Давай пройдемся.
– Сколько раз тебе говорить, что я всегда устаю после номера. Это же требует страшного напряжения. Тебе хорошо продавать программы и нугу там, внизу.
Он понял, что настаивать бесполезно, и стоически перенес разочарование, стараясь не подавать виду. Они подошли к фургону, в котором Эмми разместилась вместе с мадам Арманд, костюмершей. Целый день Эмми заполняла все мысли Стефена – он так жаждал побыть с нею, услышать от нее хотя бы одно ласковое слово, перехватить хотя бы один взгляд. Она стояла на ступеньках, вся залитая лунным светом, стройная, крепкая, соблазнительная, и ему хотелось грубо схватить ее в объятия и, силой сломив ее сопротивление, покрыть поцелуями бледное равнодушное лицо и полуоткрытый рог. Вместо этого он сказал только:
– Не забудь – мы условились на завтра. Я зайду за тобой в десять.
Она взбежала по ступенькам и скрылась в фургоне, а он все стоял и смотрел ей вслед.
Когда он шел обратно, представление уже окончилось и из большого балагана повалил народ. Все смеялись, оживленно переговаривались, жестикулировали. Все возвращались к своим уютным, привычным домашним очагам, и все, казалось, были счастливы, довольны жизнью и собой. Радостно-приподнятое настроение Стефена сменилось необъяснимым чувством беспокойства, тревоги. Он не мог заставить себя вернуться в свой фургон, где его ждали насмешки Джо-Джо и храп Жана-Батиста. И он направился к городскому валу один.