Текст книги "Детская книга"
Автор книги: Антония С. Байетт
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
– Ви, я только что открыла нечто совершенно ужасное. Не знаю, что делать.
Она вся трепетала.
– Расскажи, – отозвалась Виолетта. Она любит, когда ей доверяют разные тайны, это Гедда знала.
– Эта женщина – эта миссис Оукшотт – она никакая не миссис… это та самая женщина… дева Мэриан.
– Так это с самого начала было ясно, – ответила Виолетта.
– Что?
– Я сразу об этом подумала. Что ты так расстроилась?
– Она его целовала. Он ее целовал. Я видела.
– Ну и глупо. Лучше не видеть. Она уедет в Паксти и будет там учительницей. Что ты хочешь делать?
– Виолетта, я не каменная, что бы ты ни думала. У меня бывают сильные чувства, гнев. Я так злюсь, так… я терпеть не могу беспорядка. Я не могу работать, если у меня в доме беспорядок. Ты же знаешь. Меня нельзя выбивать из колеи, я должна работать.
– Ну так не позволяй выбить себя из колеи. Ты – гусыня, несущая золотые яйца, с которых кормимся мы все. В том числе, насколько я понимаю, мадам дева Мэриан. Для тебя же лучше оставить ее в покое: она отправится в Паксти и будет зарабатывать себе на хлеб. Ты избавишься от лишнего рта.
– Он ее целовал.
– Ты же знаешь, какой он и что он делает. Все равно, что бы ни случилось, он от нас не уйдет, будь уверена. Это мадам Мэриан – жертва, а не ты, глупая.
– Но я видела…
– Ну так постарайся больше не видеть. Тебе не впервой. Сама кого-нибудь поцелуй – ты прекрасно знаешь, желающие найдутся.
Гедда почувствовала: тут что-то кроется, что-то непонятное для нее, помимо и сверх того, что она поняла.
Олив хихикнула:
– Мистер Метли прочитал мне лекцию о природе женщин.
– Еще один любитель распускать руки.
– Ты заметила?
– От меня мало что укроется, – довольным голосом сказала Виолетта. Вот оно, подумала Гедда: ей нужно знать все, иначе она чувствует себя… меньше, незначительнее…
– Так, значит, ты думаешь, все должно остаться как было… как будто ничего не происходит… как будто я ничего не заметила?
– По-моему, ты это уже прекрасно умеешь.
– О, как ты со мной жестока.
– Как раз наоборот, – ответила Виолетта.
Первая летняя школа была импровизацией с начала и до конца. Все последующие школы намеренно следовали распорядку, сложившемуся стихийно, причудливо, в первый год, когда одна затея – лекция, курсы рисования, вечер поэзии, и главное – постановка пьесы – цеплялась за другую: Тоби Юлгрив читал лекцию об итальянских сказках про брошенных младенцев, что возвращались прекрасными девушками, а группа текстиля и вышивки занималась созданием цветочных набивных ситцев и гобеленов для первого, черно-белого, зимнего акта пьесы и для праздника весны во втором акте, когда Пердита разбрасывает цветы. Приехал Август Штейнинг, чтобы помочь со сценическими эффектами – особенно со статуей Олив-Гермионы, – и остался, чтобы обучить юных Фладдов и Уэллвудов созданию театральных декораций и костюмов. Он взял из «Зимней сказки» то, что укладывалось в его теорию о превосходстве марионеток над живыми актерами, эгоистичными или неуклюжими, в выражении человеческих страстей. Он показывал Флоренции, как танцевать «наподобие морской волны», сгибал и крутил ее собственными руками, так что тело, скованное неловкостью, вдруг необъяснимо наполнялось новой свободой плавного движения. Флоренция, шевеля кистями и стопами, воскликнула:
– Что вы сделали? Руки и ноги теперь как не мои.
– Хорошо, – отозвался Август Штейнинг. – А теперь еще раз: прыгай, прыгай, скользи, в руках как будто полная луна, держи ее пальцами… она холодная на ощупь…
Флоренции показалось, что вся она стала ртутью.
Проспер Кейн приезжал, когда мог – когда позволяли музейные дела. Он прочел лекцию об искусстве ремесла и о ремесле искусства, и о том, как эти два понятия неразлучны, даже в живописи и скульптуре. Нужно знать не только дизайн, но основы физики и химии, иначе краска под лаком не высохнет и глазурь отвалится от глины. И еще нужно нечто… способность видеть… этому нельзя научить, но можно научиться, хотя это невозможно без упорного труда.
Он зашел на урок, где несколько студентов – профессионалов и любителей – создавали чередующиеся квадраты, по сути – изразцы, на тему «Зимней сказки», на расшитой или набивной ткани. Преподавателем была Серафита Фладд – она сидела в одном конце сарая и говорила «очень мило, очень хорошо» на все, что ей приносили показать. Кейн и Олив Уэллвуд бродили по сараю, меж стульями и мольбертами, и Кейн комментировал работу студентов. Его собственные дети изобразили весьма приемлемые цветочные узоры с очень легким оттенком пародии: Флоренция – подобие голландского фарфора, Джулиан – севрского.
– Очень мило, – сказал Проспер Кейн сыну.
– Ты хотел сказать «очень компетентно», – ответил Джулиан. – Я могу рисовать такое левой ногой. Это обезьянничанье. У меня напрочь отсутствует то умение видеть, о котором ты распространялся сегодня утром. Эти цветочки – ненастоящие, и я знаю, что ты это знаешь.
– А что же им нужно, чтобы стать настоящими? – сказал Проспер, принимая мнение Джулиана о собственной работе.
– Я вообще думаю, что искусство должно быть обезличенным, – ответил Джулиан. – По правде сказать, я считаю, что оно должно быть таким. И все же беда этих миленьких розочек в том, что они не имеют ко мне никакого отношения. Они мне не нужны, и я им не нужен.
Отойдя с Проспером туда, где их не могли слышать, Олив заметила, что ему очень повезло – он может так непринужденно говорить со своими детьми, то есть они ведут себя с ним непринужденно… то есть… она хотела сказать, как он хорошо их воспитал… как ему удалось быть для них…
– Матерью и отцом, – сказал Проспер. – И мужское влияние, и женское. Это было непросто. Солдаты по натуре – ярко выраженные мужчины. Но им нужны и женские умения – шить, чистить, потому что они живут без женщин. В этом смысле они похожи на мальчиков, которых доктор Бэдли в Бедейлсе так старательно учит вышивать и готовить. Мне, как солдату, нравится этот подход. Жизнь в палатках и искусство шитья – для мальчиков. И театр. Идем, посмотрим на творение мисс Фладд. Мне интересны ее работы.
Имогена Фладд сидела тут же, в криво пошитых одеждах, которым недоставало как ремесла, так и искусства. Она сделала один черно-белый квадратик и один маленький узорчик из весенних цветов. Черно-белые цветы были морозным узором на окне, лепестки тщательно выведены линиями из крохотных точек – кружевной рисунок, в какой-то степени навеянный работами Бердслея для «Желтой книги» и «Савоя», хотя Проспер Кейн был уверен, что этой туповатой девушке не понять скрытой сексуальности фигур Бердслея. Конечно, пухлые губки и ложбинки ее морозных узоров абсолютно невинны! Весенние цветы были изображены тающими, едва заметными пастельными красками – намек на розовый цвет, тень желтого, голубоватое пятно под цвет жилки на бледном запястье Имогены. Цветы словно старались вжаться в плоскость бумаги, стыдясь самого присутствия на ней. Проспер собирался было сказать что-нибудь утешительное и пойти дальше, но тут узоры сложились у него в голове, и он понял, что Имогена, пусть беспомощно, проявила именно ту остроту зрения, в отсутствии которой только что справедливо обличил себя Джулиан. Проспер сказал:
– Знаете, это может быть очень неплохо. Почему ваши цветы жмутся к центру? Как будто в воронку проваливаются. Сделайте то, к чему всегда призывал мистер Моррис, – продолжите растительные формы до границ квадрата, чтобы они росли и дальше.
– Не могу.
Она не поднимала головы, словно лицо тянуло ее вниз.
– Ну хорошо, – сказал Проспер в приливе вдохновения. – Тогда задайте им границы. Можно мне?
Она отдала ему уголь и карандаши.
Он заключил морозные узоры в прямоугольные рамки. А потом обвел кругом весенние цветы, словно они были на тарелке или в корзине. Обретя границы, цветы вдруг стали удивительно живыми. Он засмеялся.
– Им нужна была защита, – сказал он.
– Им нужна была защита, – повторила она.
Он спросил:
– У вас есть еще какие-нибудь работы? Я бы хотел посмотреть.
Она протянула ему папку. Он нашел серию рисунков с маленькими разноцветными рыбками, они прыгали и извивались – синие, желтые, красные.
– Я пыталась рисовать иллюстрации к «Тысяча и одной ночи», – объяснила она. – Говорящие рыбы. Но это бесформенное, как и все, что я делаю.
Проспер окружил рыб импровизированной сковородкой с двумя ручками, и они тоже странным образом ожили.
– Правда, нельзя сказать, что им стало безопаснее, – заметил он. – Но они стали живее. У них появилась цель, хотя бы – выбраться со сковородки.
– Со сковородки в огонь? – с сомнением спросила Имогена.
– Вы не думали об учебе в Королевском колледже? – спросил он. – У вас талант. Вы могли бы научиться ремеслу…
– Не знаю, – ответила Имогена.
– Подумайте. Я поговорю с вашим отцом.
Он видел: она хотела попросить его не делать этого, но передумала.
Когда они вышли с урока, Олив спросила, почему он поощрил Имогену Фладд, но не собственных детей. Ведь они явно знают и умеют гораздо больше.
– Знают и умеют, безусловно, – ответил Кейн. – Но у этой девушки есть нечто такое, что есть и у тебя, – она видит формы вещей, как ты видишь формы сюжетов. Посмотри на ее работы. Художник должен узнавать художника.
– Я не художник. Я зарабатываю себе на жизнь, рассказывая сказки.
– Ты говоришь чепуху, дорогая, и сама это понимаешь.
Так они понемногу дожили до дня премьеры и до окончания летней школы. Театром служил запушенный сад при Пэрчейз-хаузе, когда-то бывший садом в классическом стиле: лохматые тисовые изгороди, некогда аккуратно подстриженные, обросли бородами поселившейся в них ежевики и камнеломки. Штейнинг завербовал нескольких студентов и помощников, в том числе Доббина и Фрэнка Моллета, на изготовление статуй из папье-маше на проволочных каркасах: в зимних сценах они стояли голые, а в весенних украшались гирляндами из шелковых и живых цветов. Штейнинг привез с собой прожекторы для рампы, в свете которых тени на статуях ложились совершенно по-разному, превращая их то в злобных лысых существ, то в четкие, сияющие фигуры. Среди них была герма с рогами и косматыми бедрами, а также обнаженная девушка с ниспадающими волной волосами, повернутая спиной к зрителю. И два кривоногих фавненка на корточках – они ухмылялись по углам в сцене сбора урожая, но отсутствовали в сицилийском дворце. И был еще постамент Гермионы. Штейнинг был непоколебим насчет постамента: он хотел, чтобы статуя-женщина вознеслась выше актеров и зрителей, вровень с луной, полной, серебристой, отбрасывающей тени, сияющей у статуи за спиной. Штейнинг хотел, чтобы и каменная мать, и живая дочь были стыдливо замотаны во много слоев и складок белой ткани, и совсем замучил Олив, без конца переставляя ее на постаменте и поправляя ее сложные одежды. Он объяснил, что при лунном свете, стоя спиной к луне и закутавшись в покрывало, она будет светиться в тени; а очертания темных кустов и ее таинственная, закутанная голова, освещенная луной сзади, будут воплощением магии. Сходя с постамента, Олив должна двигаться как автомат. Словно сила тяготения, а не ее собственная воля, поднимает ноги, сгибает колени, удерживает руки на местах.
– Я не знаю, что делать с руками.
– С практической точки зрения, стоя там наверху, вы должны будете придерживать складки, чтобы они не развалились. Правой рукой придерживайте покрывало на левом плече. Левую положите на талию, чтобы ткань не развернулась при движении. Вам нужны кольца с белыми камнями – слоновая кость или лунный камень, я попробую что-нибудь найти.
У Олив не очень хорошо выходили плавные движения автомата, а необходимость без конца репетировать ее раздражала.
– Вы родня Каменному гостю в «Дон Жуане», сестра Пигмалионовой Галатеи… Думайте о музыке камня…
– Я немолодая, много раз рожавшая женщина, – сухо сказала Олив.
– У вас прекрасная женская фигура, – сказал Штейнинг, все еще думавший в терминах скульптуры.
Так она и стояла на премьере: луна светила ей в спину, играя тенями в многослойных одеждах, в которые Олив вцепилась так, что у нее побелели пальцы. Она и не знала, что так трудно долго стоять без движения. Она думала о своем теле под непривычным слоем белых простыней – я словно портняжный манекен, подумала она, я что-то неопределенное, закутанное. Я старею. Складки проходили не только вокруг плеч, но и по животу. Ее время еще не кончилось. Ею восхищался Проспер Кейн. Ее желал Герберт Метли. Ее хотел и Хамфри, но на Хамфри она была сердита. Она воспроизвела в памяти весь разговор Хамфри с девой Мэриан и слегка приободрилась: Хамфри явно не ожидал ни прибытия Мэриан в летнюю школу, ни того, что она должна стать учительницей в Паксти. Это все пройдет, подумала Олив, как прошло и многое другое. Она чуть изменила позу (надеясь, что незаметно), так как лодыжки онемели и напряглись.
Женщина, стоящая на постаменте, видит поверх изгороди, над которой она призвана возвышаться. На проселочной дороге по ту сторону изгороди стояли, склонив друг к дружке головы, Хамфри в королевских одеждах, с рыжими волосами, искусно выбеленными Августом, и Мэриан Оукшотт в хорошеньком платье с букетиками незабудок по сливочному фону. Жестом супруги со стажем она стряхивала с плеч бархатного плаща осыпавшуюся с волос белую пудру. Стряхнув все, она похлопала Хамфри по руке еще более супружеским жестом. Статуя пришла в ярость, но двигаться было нельзя. Олив решительно подумала о пытливых пальцах Герберта Метли. И невольно вспомнила смешной и тревожащий эпизод с коровами. Она сама себе хозяйка.
Ночью в саду, при лунном свете, когда праздновали успех постановки, Олив стояла вместе с Хамфри в кругу поклонников, среди которых была и Мэриан Оукшотт. Все хвалили бесстрастие и неподвижность Олив в роли статуи. Миссис Оукшотт уместно и умно прокомментировала замечательную игру Гермионы в сцене, когда та произносит страстную речь в свою защиту. Миссис Оукшотт даже процитировала наиболее важные строчки. Олив растерялась; к счастью, тут заговорил Герберт Метли, сделав несколько замечаний о характере Гермионы как Женщины; он сказал, что среди героев Шекспира очень мало женщин, потому что женские роли в те времена играли мальчики, а им лучше удавались роли юных девушек. Он сам никогда не мог понять, как мальчик может создать образ Клеопатры. Ему хотелось бы видеть в роли Клеопатры миссис Уэллвуд. Он поцеловал ей руку и слишком долго не отпускал.
Так Олив оказалась в постели с Гербертом Метли. Постель находилась в гостинице «Приют контрабандистов», стоявшей на берегу, фасадом к Ла-Маншу. Кровать была продавленная, наверняка скрипучая, а спальня – с неровным деревянным полом и плохо пригнанным окном, на котором висела вязанная крючком занавеска с рыбами. Гостиницей заправляла толстая, подобострастная и чересчур дружелюбная женщина, которая подала любовникам блюдо морских гадов со вчерашним хлебом и маслом. Метли сказал, что время от времени снимает здесь комнату, когда ему для вдохновения нужно побыть вдали от людей. Олив подумала, что «вдали от людей», по-видимому, означает «вдали от Фебы», так как в окрестностях фермы Метли и так никого не бывает, кроме нее. Устроить эту вылазку оказалось удивительно сложно. Пришлось врать. Олив отправилась в Лондон на встречу с издателем и вышла на следующей станции – поэтому сейчас на ней был слишком формальный наряд, в том числе широкополая шляпа и перчатки.
Конечно, упасть в объятия друг друга на сеновале в порыве страсти было бы лучше, но в окружении студентов и разнообразных детей вряд ли осуществимо. Метли все время повторял с приятной настойчивостью: «Вы должны прийти ко мне, должны, это судьба». И мгновенно все устроил, с легкостью, о которой Олив предпочла не спрашивать. За обедом он довольно ядовито и ревниво критиковал «малокровные» теории Августа Штейнинга о безличной актерской игре. Малокровные и малодушные, сказал Метли. В мире слишком мало страсти, чтобы изгонять ее еще и со сцены – на сцене она должна цвести беспрепятственно. Олив было неловко сидеть, есть устриц и обсуждать Клейста с человеком, который вот-вот должен был стать ее любовником. Все было чересчур продуманно, не спонтанно. Олив подумала, что некоторым женщинам это понравилось бы, но не ей. Она стала думать, как бы половчее сказать, что она ошиблась, что хочет домой, но у нее пропал голос, и она никак не могла составить фразу. Так что она доела корзиночку с клубникой и сливками и отправилась за Гербертом по узкой деревянной лестнице наверх.
В спальне он наклонился к замку, запер дверь и поднял руки, чтобы снять с Олив шляпу. Олив стояла неловко, как статуя. Он сказал:
– Ты думаешь, что ошиблась, и хочешь домой. Тебе неловко изменять мужу из мести. Ты чувствуешь, что это не страстный порыв, а механический акт. Вот видишь, я читаю твои мысли. Я тебя знаю.
Олив засмеялась, пробормотала: «Туше!» – и немножко расслабилась.
– Я писатель, я знаю, о чем думают люди. Я умею вкладывать свой разум в чужое тело. Я люблю твое тело, и ты полюбишь мое. Это и невероятно комично, и в то же время невероятно важно – так всегда с сексом. Мы познаем друг друга, как сказано в Писании. Что может быть удивительнее?
Говоря все это, он раздевался и аккуратно складывал одежду на стул. Олив принялась искоса разглядывать его тело. Оно было не бледным с красными конечностями, как у Хамфри, а полностью загорелым, желтовато-смуглым, потому что он принимал солнечные ванны нагишом. Она фыркнула. Тела действительно чудовищно смешны, это он правильно подметил.
– «Я обнажен – и ты должна разоблачиться: Обилием одежд пристало ли кичиться?» [36]36
Джон Донн.Элегия XIX: На раздевание возлюбленной. Перевод Р. Гроссмахера.
[Закрыть]– процитировал он. Олив не знала, откуда эти стихи. Он расстегнул ее пояс и принялся за пуговицы.
– Все равно, – сказала она, обретя наконец голос, – ты прав, я действительно думаю, что это ошибка, и мне стыдно.
– Естественно, ты так думаешь, и естественно, что тебе стыдно, – отозвался он, сняв с нее платье и принимаясь за белье. – Но уж я постараюсь, чтобы ты об этом забыла. Потерпи, уже совсем скоро.
И она, обнаженная, бросилась в кровать, не распуская волос, чтобы Герберт не успел разглядеть ее увядшей, изборожденной временем кожи.
Во время соития он много говорил. В отличие от Хамфри: тот был молчалив, мужествен и властен. Метли был ласков, он обвивался вокруг Олив – как змея, подумала она, как саламандра – и бормотал ей на ухо: «Так лучше? А где лучше – тут? Или вот тут? Как хорошо, правда?»
Ее телу по большей части нравилось то, что он делал, а если не нравилось, он быстро менял галс, исправляя ошибку. Олив посмотрела на его «орудие»: оно было тонким и коричневатым, а не толстым, как у Хамфри. Не думай о Хамфри.
– Не думай, перестань думать, – сказал ей на ухо Метли, – надо перестать думать, милая моя, дорогая, – и она перестала думать и достигла пульсирующего оргазма, какого в жизни не испытывала, и испустила мощный крик – наверняка слышно было всей гостинице.
– Я же тебе говорил, я знал, что мы друг другу подойдем, – сказал голос ей в ухо, и она поняла, что от такого теперь трудно будет отказаться, и все же ей было… не то что стыдно… неприятно, что это оказалось настолько по-другому и что она так живо откликалась.
Когда Олив было не по себе, она писала. Она писала, как другие спят, – чтобы потом найти в сновидении истинный смысл или отбросить ненужные образы. Она писала, чтобы снова оказаться в другом, лучшем мире. Вернувшись в «Жабью просеку» после «Зимней сказки» и «Приюта контрабандистов», она породила длинный эпизод, в котором отряд искателей наткнулся на высокий, спеленутый предмет, не то колонну, не то пленника – что-то вроде скульптуры из гипса, обернутое в мокрые бинты, которые, застывая, каменели. Серовато-белый кокон выше человеческого роста. Юный принц двинулся вперед без страха, как всегда. Гаторн остерег его:
– Не трогай. Это сплетенные Ею сети, они всегда ядовиты.
Принц подошел по темному коридору, светя себе фонариком, и увидел, что во впалых тканевых глазницах сверкают живые глаза – они говорили, хотя рот был замотан бинтами и вместо губ был виден лишь небольшой бугорок.
– Оно живое, мы должны его спасти, – сказал храбрый мальчик доброму гоблину.
Тут Олив ненадолго завела в тупик ее собственная изобретательность. Как освободить пленницу, если бинты ядовиты? Но принц пустил в ход свой волшебный меч, который шипел, соприкасаясь с влажным бинтом, и откалывал затвердевшие куски. Теперь Олив видела эту сцену. Извивающиеся куски повязок валялись кругом, и затвердевшие тоже, похожие на глину или фарфор или на сломанные ногти. Когда все бинты были сняты, пленница выступила из своего савана – седовласая женщина со склоненной головой и согбенными плечами. На миг показалось, что она слишком стара, истощена и не переживет освобождения. Она, шатаясь, двинулась вперед, и юный герой подхватил ее в объятия, не давая упасть. И вдруг старушка стала юной феей, снежно-белые волосы исполнились неземной жизни и света, в глазах засиял магический огонь. И тут же снова постарела, губы побелели, кожа обтянула кости.
Спасенная сказала принцу, что она могущественная фея и спустилась под холм, чтобы помочь тем, у кого украли тень. Темная Королева-ткачиха поймала ее в ловушку и спеленала смертельно-ядовитой сетью, сплетенной из теней, из которых темные ткачи высосали все остатки жизни. Если бы им хватило материала, чтобы закрыть ей и глаза, она стала бы такой же, как они. Но в ее взгляде еще оставалось немного волшебной силы.
Олив остановилась, недовольная. Это хороший образ, но в сказке о подземном царстве ему не место. Присутствие этой, очевидно взрослой, женщины не усиливало, а ослабляло конфликт между светлой королевой страны эльфов и темной королевой бездны. У Олив как-то не получалось ввести в сюжет другие женские персонажи, помимо этих двух. Они не оживут, читатели-мальчики сочтут их слюнявыми, они размывают нить повествования.
Тем не менее образ положительного существа, закутанного в смертельную ткань из теней, был слишком хорош, чтобы от него отказаться.
Олив переписала эпизод, убрав рост, возраст, красоту феи и заменив ее духом воздуха: тонконогим, тонкоруким, с волосами, как бледно-золотой солнечный свет, и не женского пола. Ее завораживали Парацельсовы земные духи: сильфиды, гномы, ундины и саламандры. Но, начав творить подземную страну, Олив сознательно убирала все слова и образы, слишком близкие к классической мифологии, – они вызывали готовые ассоциации и избавляли читателя от необходимости думать. Олив хотела, чтобы читатели – в первую очередь Том, но она смутно думала и о других – видели ее духа воздуха таким, каким она сама его изобрела. Она дала ему торчащие колючками волосы, словно раздуваемые ветром, прозрачные, как лед, но теплые от солнечного света. Она дала ему вены и жилы, в которых клубилась синева неба и золото солнца. Кости у духа были тоже прозрачные. Глаза? Непостижимые, золотисто-желтые, с черным пятнышком посередине. Олив думала об этом существе: если она назовет его сильфом, избавившись от окончания «ида», отвлечет ли это читателя от классической мифологии? «Сильф» звучит похоже на «эльфа» – смягченное английское слово.
Сильф не шатался от старости и не падал в объятия мальчика, подобно зрелой женщине. Он танцевал вокруг, словно болотный огонек, празднуя свободу, и предупреждал отряд о неожиданных опасностях, рыскающих в ближних коридорах. Он сказал, что на месте Тома немедленно повернул бы назад, так как сам прекрасно жил бы и без тени, в свете вечного полдня. Он сказал:
– Может быть, твоя тень не захочет выходить на свет. Может быть, она захочет остаться с гномами и саламандрами.
– Но моя тень – моя! – воскликнул Том.
– Может быть, она больше так не думает, – сказал Сильф, и Олив мучительно задумалась, что следует из этой реплики, которую она вписала, повинуясь внезапному импульсу из ниоткуда.