355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антоний Погорельский » Избранное » Текст книги (страница 26)
Избранное
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:33

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Антоний Погорельский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)

– Прощай, мой милый!

Но прочие свидетели утверждают единогласно, будто бы она произнесла:

– Отвяжись, дурак!

Предоставляю читателям избрать из двух рассказов сих тот, который покажется им правдоподобнее.

Лишившись супруги, Клим Сидорович надлежащим порядком поплакал, потосковал, но не слишком долго. Спустя полгода после ее смерти он начал тучнеть необыкновенным образом и теперь дошел уже до того, что с трудом передвигает ноги.

Жизнь его самая завидная! Ночи он проводит в безмятежном сне, а днем в сладкой неге покоится в больших креслах у окна, где занимается разнообразными явлениями, коими радует его противолежащий шинок. Когда наезжают к нему соседи, он по-прежнему рассказывает о своем лазарете, о завещании покойного майора и особливо об отличном воспитании и выгодном замужестве, которые доставил он Анне Трофимовне. Дочери его морщатся при этих рассказах, но Клим Сидорович не обращает на то внимания. Впрочем, они до сих пор еще не выходили замуж и никак не понимают причины непростительной оплошности молодых людей, не замечающих их достоинств.

Прыжков по выздоровлении своем продал имение свое в Малороссии и поехал в Париж. Оттуда долго не получали никакого о нем известия; теперь, наконец, носятся слухи, будто бы одним утром нашли его в Пале-Рояле повешенным перед самым входом в 9-й нумер, где обыкновенно играл он в рулетку. Не могу, однако, сказать ничего о нем достоверного, ибо я, признаться, мало заботился о его участи.

Анюта живет благополучно в своем поместье, где Владимир, по выходе в отставку, основал свое пребывание. Если вы, любезный читатель, желаете посмотреть на счастливое семейство, так заезжайте к ним, когда случай приведет вас в благословенную Малороссию. Они живут недалеко от большой дороги, и всякий, кого вы спросите, охотно укажет вам, как лучше проехать к доброй монастырке; ибо и она, так же как Клим Сидорович, известна в целой губернии, хотя по другим отношениям. Поверьте моему слову, вас примут с старинным русским гостеприимством, и вы не пожалеете о новом знакомстве.

Может быть, посчастливится вам застать у нее и почтенную тетушку, которая часто гостит у любезной своей Галечки и нянчится с двумя ее сыновьями, а своими крестниками, так точно, как будто бы они были родные ее внуки. Что касается до Клары Кашпаровны, то она почти безвыездно живет у Владимира.

Верстах в трех от поместья Анны Трофимовны на проселочной дороге, впрочем довольно широкой и не слишком тряской, стоит небольшой деревянный новый домик, обитый тесом, с железною кровлею, зеленым цветом окрашенною. Дом этот, о семи светлых больших окнах, имеет мезонин с балконом и, сверх того, ганьку – род открытых сеней, где малороссияне охотно проводят вечера на прохладе. Там живет с мужем своим Агафья Алексеевна Погорельская, которую вы, любезные читатели, знали под именем Гапочки. После этого вступления вы, конечно, догадаетесь, что Гапочка вышла за меня замуж, и не ошибетесь в своей догадке. Уже три года, как мы счастливы; жена моя гораздо моложе меня, но до сих пор это не мешало нашему благополучию; авось и вперед Бог меня помилует! И мы имеем теперь двух сыновей, из которых меньшой, Антоша, – бойкий черноглазый мальчик, очевидно любимец Анны Андреевны, хотя и уверяет она, что всех любит равно. Если вы, любезный читатель, побывав у соседей моих, захотите заехать ко мне – милости просим! Вы крайне обяжете и меня, и Гапочку. Впрочем, мы, вероятно, увидимся прежде у Владимира Александровича, ибо почти всегда бываем вместе.

Праскута еще не замужем, но если верить догадкам жены моей, то некоторый молодой человек, которого до времени я назвать не могу, скоро, очень скоро предложит ей руку. Дай Бог! Он человек хороший, а Праскута, право, милая девушка!

Софроныч, слава Богу, здоров, хотя, вопреки увещаниям Анны Андреевны, не успел еще отучиться от любимого своего напитка. Надобно, однако, отдать ему справедливость, что теперь он более (не) пьет запоем. Он завел училище для крестьянских детей, а в свободное время сочиняет новую французскую книгу с русским переводом, которая, по уверению его, будет еще лучше первой. Несколько времени тому он в длинном письме на французском диалекте предлагал ее Александру Филипповичу Смирдину, но не получил ответа: может быть, письмо его не дошло до своего назначения.

Софроныч имеет большое горе, которому, однако, пособить мы не в силах. Он страстно желает из благодарности обучать детей наших французскому языку и скорбит о том, что мы не соглашаемся.

Остается теперь сказать несколько слов об атамане Василье. Вскоре после смерти Марфы Петровны Анюта в одно утро отвела в сторону Владимира и что-то говорила ему с большим чувством. Вследствие этого разговора послали тотчас за почтовыми лошадьми, заложили коляску и подвезли ее к крыльцу. Анюта очень торопила Владимира, без слез с ним распростилась и с сухими глазами провожала его, когда он уезжал. Слуги удивлялись, что Анна Трофимовна так скоро после свадьбы отправила мужа в дорогу, да еще без слез! Но загадка эта разрешилась в скором времени.

Чрез несколько дней Владимир возвратился и привез о собою отпускную цыгану Василью со всем его семейством, подписанную Климом Сидоровичем и законным образом засвидетельствованную. Об этой отпускной ходят разные толки: иные уверяют, что Клим Сидорович, увидев Блистовского, так испугался, что немедленно подписал отпускную; другие же утверждают, что Владимир за выкуп цыгана заплатил значительную сумму. Ни он, ни Анюта никогда не объясняли, который из сих толков справедливее; но я, с своей стороны, полагаю, что оба они не без основания, то есть что Клим Сидорович вместе и испугался, и взял деньги. Как бы то ни было, а цыган Василий с семейством своим теперь блаженствует. Он завел большой торг лошадьми, разъезжает по ярмонкам, всегда ходит в синем кафтане из тонкого сукна и часто нас посещает. Дети наши его не боятся, особенно мой Антоша: когда цыган берет его на руки, он смело теребит черную его бороду. Анна Андреевна очень забавляется смелостию малютки, а атаман радуется до слез ловкости и силе Антона Антоновича.

Конец

Посетитель магика

(С английского)

Прекрасный осенний день клонился к концу, и вечерние тени уже начали собираться над Флоренциею: в это время послышалось Корнелию Агриппе [13]13
  Ученый астролог, магик и философ, живший в 13 столетии. (прим. автора)


[Закрыть]
, что кто-то тихо, но торопливо стучится в дверь, и вскоре потом незнакомый вошел в комнату, в которой философ сидел за книгами.

Незнакомец, несмотря на привлекательную наружность и на приемы, показывавшие образованного человека, имел вид столь необыкновенный и притом таинственный, что философ пришел в недоумение: страх ли этот гость ему внушает или отвращение? Трудно было определить лета его, ибо следы юности и маститой старости в нем перемешаны были самым странным образом. На щеках его не видно было ни одной морщины: ни одна складка не показывалась над его бровями, и большие черные глаза сверкали со всею живостию пылкого юноши; но высокий стан его казался согбенным от тяжести лет, густые и кудрявые седины осеняли его чело, а голос его был слабый и дрожащий, хотя притом столь приятный, что проникал в душу, подобно трогательной мелодии. Одежда его во всем походила на одежду флорентийских дворян того времени, кроме шелкового пояса, который казался исписанным восточными характерами; в руках держал он страннический посох. Смертная бледность покрывала его лицо, но все черты являли красоту необыкновенную и выражали глубокую мудрость и сильнейшую горесть.

– Извините меня, ученый муж, – сказал он, обратясь к философу. – Слава ваша, наполнив вселенную, достигла до слуха каждого; и потому я не мог оставить Флоренцию, не покусившись познакомиться с человеком, которым столь справедливо гордится она, как драгоценнейшим украшением своим.

– Добро пожаловать, государь мой, – отвечал Агриппа, – но я опасаюсь, что беспокойство и любопытство ваши не будут достойно вознаграждены. Вы видите во мне человека, который, вопреки правилам благоразумия, никогда не помышлял о приобретении почести, богатства и проводил дни свои в трудах, бесприбыльном учении и в изыскании тайн природы, – одним словом, человека, посвятившего долговременную жизнь свою отвлеченным наукам.

– Тебе ли говорить о долговременной жизни! – воскликнул незнакомец, и печальная улыбка показалась на его устах, – тебе ли, который, едва тому осьмой десяток лет, как оставил младенческую колыбель? Тебе ли, которого ожидает спокойная могила, нетерпеливо желая принять тебя в гостеприимные свои объятия? Сегодня еще бродил я между могилами, между утешительными и тихими могилами: я видел приветливую улыбку их, озаренную лучами заходящего солнца! В молодости моей часто завидовал я солнцу; путь его казался мне так светел, так славен, так продолжителен! Но теперь я иначе мыслю: увы! приятнее почивать в тихой могиле, нежели быть подобным бедному солнцу. Каждый вечер оно спускается за горы, как будто для покоя, но назавтра вновь должно оно начать свое путешествие; оно опять должно пройти всё тот же путь, скучный и единообразный, но притом трудный и беспокойный. Для него нет могилы, и вечерняя и утренняя роса не что иное, как слезы, которые оно проливает о горькой участи своей.

Агриппа любил природу и был глубокий наблюдатель чудес ее и потому в течение жизни своей неоднократно любовался явлениями, которые теперь описывал незнакомый; но чувства и мысли, изъясненные сим последним, столь различны были с его собственными ощущениями и показались ему столь необыкновенными, что он слушал гостя своего в безмолвном удивлении. Незнакомец, однако, вскоре сам прервал его размышления.

– Виноват, – сказал он, – я не объявил еще вам о цели моего посещения. До меня дошли странные слухи о каком-то чудном зеркале, составленном вами помощию глубоких познаний ваших, которое отражает образ того отдаленного или даже умершего человека, коего увидеть желаешь. Для моих глаз в этом наружном, видимом мире нет ничего ни утешительного, ни приятного. Могила сокрыла всех, кого я любил. Время быстрым течением своим далеко унесло всё то, что некогда служило к моему утешению. Земля есть юдоль плача; но между слезами, орошающими юдоль сию, нет ни одной, которая текла бы для меня… Источник слез собственного сердца моего также иссяк. Мне хотелось бы еще раз, хоть на одно мгновение, взглянуть на существо, мною любимое. Мне хотелось бы еще раз увидеть эти прекрасные глаза, эту стройную поступь, прелестью своею пристыжавшие серну; эти брови, эти милые черты, в коих Всемогущий изобразил всю неизреченную благость свою. Я желал бы еще раз взглянуть на всё то, что было для меня так мило и чего я лишился. Это зрелище было бы для моего сердца драгоценнее всего в мире, всего – кроме могилы, кроме могилы!

Страстные речи незнакомца такое возымели действие над Агриппою (неохотно показывавшим зеркало свое тем, кто его о том просил, хотя часто предлагали ему за то дорогие подарки и высокие почести), что он тотчас согласился исполнить желание непонятного своего гостя.

– Кого желал бы ты видеть? – спросил он.

– Дитя мое, родную, милую дочь мою Мириаму, – отвечал незнакомец.

Корнелий немедленно завесил окно, чтоб ни один луч небесного света не мог проникнуть в комнату, поставил незнакомца подле себя по правую руку и начал петь тихим и протяжным голосом, на неизвестном языке. В продолжение сего ему казалось, что незнакомец иногда сопровождал его голосом своим, хотя звуки, им слышанные, так были невнятны и неопределенны, что сам он не был уверен, не в собственном ли только его воображении они существуют. По мере того как Корнелий продолжал пение, комната становилась светлее и светлее, хотя нельзя было догадаться, откуда свет этот происходил. Наконец незнакомец ясно увидел большое зеркало, закрывающее целую стену и как будто подернутое густым инеем или туманом.

– Была ли она связана священными узами брака? – спросил Корнелий.

– Она умерла в девстве, непорочная и чистая, как снег!

– Сколько времени протекло с тех пор, как приняла ее могила? Чело незнакомца мгновенно помрачилось, и он вскричал с приметным нетерпением:

– Много, много лет с тех пор прошло, – больше, нежели станет у меня времени сосчитать!

– Однако, – сказал Агриппа, – мне необходимо нужно это знать. Я должен жезлом сим очертить один круг для каждого десятка лет, протекшего с того дня, как она умерла, и когда кругами этими означится время ее кончины, тогда ты в зеркале узришь ее образ.

– Так черти же круги! – отвечал незнакомец и горько зарыдал, – черти и берегись, чтоб силы твои не истощились.

Корнелий Агриппа взглянул на непонятного гостя своего с некоторым страхом; но полагая, что странные речи его происходят от сильного огорчения и необыкновенных несчастий, решился исполнить его требование. Итак, он принялся чертить круги волшебным жезлом своим; но, несмотря на то что рука его начала уставать, всё было тщетно, и казалось, что жезл лишился обыкновенной своей силы. Наконец он обратился к незнакомцу и вскричал:

– Кто ты таков, непостижимый? Присутствие твое меня смущает! Жезл этот, обращаясь по правилам науки моей, описал уже дважды двести лет, и при всем том зеркало ничего не отражает. Или ты издеваешься надо мною и особа, которую видеть ты хотел, быть может, никогда не существовала!

– Черти круги, черти! – был глухой и единственный ответ незнакомца.

Любопытство Агриппы, которому, впрочем, чудеса не в диковинку были, чрезвычайно возбудилось сими словами; но какое-то тайное чувство страха, воспрещающее ему бросить жезл свой, превозмогло в нем все сомнения относительно незнакомца. Он продолжал чертить круги, и когда рука его уставала, тогда печальные и торжественные восклицания незнакомца: «Черти круги, черти!» – побуждали его к новым усилиям. Наконец жезл, по счислению его, описал около тысячи двухсот лет; туман, покрывавший зеркало, исчез, и незнакомец, с радостным криком подняв голову, вперил глаза свои в картину, в зеркале представившуюся.

Пред ними открылось прелестное, романтическое местоположение. Вдали вздымались к небу великие горы, увенчанные кедрами. Быстрый поток протекал у подножия их, а впереди видны были пасущиеся верблюды. Подле светлого, прозрачного ручья несколько овечек утоляли жажду, и высокая пальма ограждала тенью своею от лучей полуденного солнца молодую девицу чрезвычайной красоты, в богатой восточной одежде.

– Это она! это она! – вскричал незнакомец, бросившись к зеркалу, – но Корнелий остановил его.

– Берегись, неосторожный! – сказал он, – не оставляй этого места! С каждым шагом, приближающим тебя к зеркалу, изображение сделается тусклее; а если подойдешь ты еще ближе, то оно исчезнет невозвратно.

Быв предостережен таким образом, незнакомец остановился; но смущение его столь было велико, что он принужден был прислониться к плечу философа, а между тем от времени до времени делал восклицания, изъявляющие удивление, печаль и восхищение: «Это она, это точно она! Как будто живая! Как она прелестна! Мириама, дочь моя! выговори хотя одно слово. О небо! она движется, она улыбается! О! поговори со мною немного или хоть вздохни единый раз! Увы! всё молчишь, всё мертво, подобно сердцу моему! Улыбнись еще раз! Подари меня еще улыбкой, той улыбкой, которую тысячи лет не могли изгладить из сердца моего. – Старик! напрасно ты меня удерживаешь. Я не могу – я хочу обнять ее».

Выговорив последние сии слова, он поспешно бросился к зеркалу; но картина исчезла, зеркало опять покрылось туманом, и незнакомец без чувства упал на землю.

Когда он пришел в память, то увидел себя в руках Агриппы, который тер его виски и смотрел на него с удивлением и страхом. Незнакомец немедленно вскочил на ноги с возобновленными силами и, схватив за руку философа, сказал ему: «Благодарю за твою доброту и снисхождение и за сладкое, хотя горестное, явление, которое представил ты моим глазам». Сказав слова сии, он всунул ему в руку тяжелый кошелек; но Корнелий не хотел его принять:

– Нет, нет! – воскликнул он, – оставь у себя свое золото, приятель! Я, право, еще не знаю, может ли принять от тебя что-нибудь добрый христианин; но, как бы то ни было, я почту себя достаточно вознагражденным, если ты скажешь мне, кто ты таков?

– Взгляни, – сказал незнакомец, указывая на большую историческую картину, висевшую на стене по левую руку.

– Это, – отвечал философ, – мастерское произведение искусства, – картина, написанная одним из древнейших, но отличнейших художников наших, представляющая Спасителя, несущего крест.

– Взгляни еще! – продолжал незнакомец, устремив на него пристально сверкающие взоры и указывая на изображенную на левой стороне картины фигуру.

Корнелий посмотрел и увидел с удивлением (чего не заметил еще до того времени) разительное сходство сей фигуры с незнакомцем, как будто бы это был портрет его.

– Это, – сказал Корнелий с выражением ужаса, – должно представлять того злосчастного изверга, который толкнул божественного Искупителя нашего, не могущего далее нести крест, и за то осужден блуждать по земному шару до второго пришествия.

– Это я, это я! – вскричал незнакомец и, бросившись вон из дому, исчез из глаз философа.

Тут Корнелий Агриппа узнал, что его посетил Вечный жид.

Магнетизер

(Отрывок из нового романа)
Глава I

Пермской губернии, в городе Екатеринбурге, в одном доме – которого местоположение по известным мне причинам я означить не намерен, – ввечеру, часу в восьмом, на большом четвероугольном столе, покрытом ярославскою алою с белыми узорами скатертью, дымился огромный самовар из красной меди. На самоваре стоял большой серебряный чайник старинной чеканной работы с выгнутым круглым носиком. Подле самовара, на большом овальном жестяном подносе, на котором довольно искусно изображено было красками изгнание из рая Адама и Евы, установлено было несколько чашек белого фарфора с нарисованными на них тюльпанами, незабудками и розами. Тут же, подле фарфорового молочника с густыми желтыми сливками, лежало ситечко из плоской серебряной проволоки. Немного подальше блестящий хрустальный графин с лучшим ямайским ромом стоял подле серебряного стакана, в котором вправлены были русские медали, выбитые в память различных знаменитых происшествий. Большая серебряная корзина резной работы наполнена была сухарями.

Все сии предметы освещены были двумя сальными свечами в серебряных шандалах, а самый стол, на котором всё это было расставлено, стоял перед диваном красного дерева, обтянутым черным сафьяном, в иных местах немного потертым и обитым гвоздичками с круглыми медными головками.

На диване против самовара сидела женщина средних лет, довольно дородная. Брови у нее были черные дугою, глаза большие, голубые, обыкновенно потупленные в землю, что придавало ей вид скромности. Голова ее была повязана голубым шелковым платком с бахромчатою каймою, уши украшены длинными серьгами из мелкого жемчугу. На плеча накинут был черный атласный салоп с воротником, обшитым широкими кружевами. Подле нее, против серебряного стакана, сидел мужчина лет пятидесяти в кафтане из тонкого синего сукна: на груди его из-под широко расчесанной темно-русой бороды светлелась золотая медаль на алой ленте; красный носовой платок с синими полосками и тульская серебряная табакерка с чернью лежали подле него на диване. В руках держал он тоненькую книжку в цветной обертке и, казалось, читал с большим вниманием.

Против них на стуле сидела молодая прекрасная девушка лет девятнадцати. Она одета была просто – впрочем, по новейшей моде; но в ушах ее блистали бриллианты высокой цены, лилейная шея украшалась несколькими рядами крупного, ровного жемчугу, а длинные каштановые волосы сдерживаемы были на голове гребнем, драгоценными каменьями украшенным. Все приемы и вообще наружность ее показывали тонкую образованность, приобретаемую в обществах Петербурга и Москвы. Увидев ее в настоящем положении, иной подумал бы, что она в глухой сибирский край и в этот дом перенесена из столицы какою-нибудь волшебною силою. Она погружена была в задумчивость и не замечала нежных взглядов, бросаемых на нее от времени до времени дородною женщиною, которая, казалось, любовалась ее красотою. Внимательный наблюдатель тотчас узнал бы в этих двух особах мать и дочь.

– Полно тебе читать, Анисим Аникеевич, – сказала дородная женщина. – Уж мне, право, эти петербургские журналы. Как придет почта, так дня два к нему и приступу нет. Смотри, уж самовар скоро выкипит; чай настоялся, как пиво доброе, а ты и не принимался еще пить!

– Тотчас, Гавриловна! – вымолвил Анисим Аникеевич, не сводя глаз с книжки и подавая ей серебряный стакан. – Пашенька, – продолжал он, – сочкни-ка со свечки.

Молодая девушка поспешила исполнить его приказание. «Верно, что-нибудь интересное, батюшка!» – сказала она.

– Да такое интересное, – отвечал с жаром Анисим Аникеевич, положив на диван раскрытую книгу, а на нее серебряную табакерку с чернью, – такое интересное, что я отроду не слыхивал, да и во сне мне не грезилось!

– Ах, мои матушки! – вскричала Степанида Гавриловна, – уж не опять ли было наводнение в Питере?

– Не наводнение, матушка, а наваждение, если это, прости Господи, не враки! Дело идет о каком-то магнетизме. Слыхала ли ты про него, когда была в Петербурге, Пашенька?

Пашенька вздрогнула, как будто вспомнила о чем-то страшном и отвратительном.

– Слыхала, батюшка! – сказала она вполголоса.

– Рассказывай, что такое? – вскричал Анисим Аникеевич и опять поставил на стол серебряный стакан, поднесенный уже к губам.

– Года четыре тому назад, – начала рассказывать Пашенька, – когда только что взяли меня из пансиона, я часто бывала в доме графини N***. У них была горничная девушка, которая вдруг впала в страшную и необыкновенную болезнь. Звали ее Катериной. Катерина сначала редко, потом чаще, наконец, раза два или три в день получала припадки, во время которых она плакала, смеялась, говорила бог знает что, чего после сама никак не помнила! Припадки эти оканчивались обыкновенно конвульсиями…

– А что это такое, конвульсии? – спросила Степанида Гавриловна.

– Конвульсии, – отвечал Анисим Аникеевич с приметным нетерпением, – не что иное, как кривлянья, – вот как ты кривляешься, когда страдаешь животом…

– Конвульсии не то, что кривлянье, – подхватила Паша, вступясь за мать, – это род судорог…

– Знаю, мой друг, знаю, – прервал ее отец, качая головой. – Продолжай, Пашенька.

– Припадки Катерины обыкновенно оканчивались конвульсиями, на которые страшно было смотреть! Мне несколько раз случалось видеть эти конвульсии, и от одного воспоминания у меня на голове волосы шевелятся! Вообразите себе, батюшка, что в продолжение этих конвульсий двое мужчин не в состоянии были ее удержать; она так изгибалась, что никто не мог смотреть на нее без ужаса! Иногда голова ее заворачивалась назад так, что сходилась почти с ногами…

– Упаси Господи! – вскричала Гавриловна. – Пашенька! да она, верно, была беснующаяся?

– И в Петербурге многие так полагали, – сказала Паша.

– Вот видишь, Анисим! – опять вскричала Гавриловна, – стало быть, я еще не совсем пошлая дура! И в Петербурге верят беснующимся…

– Ах, матушка! кто говорит, что ты дура? – сказал с досадою Аникеевич. – Я знаю, что ты умна, чересчур умна! (Надоела, как горькая редька, – проворчал он себе под нос.) Продолжай, Пашенька!

– Лучшие петербургские доктора съезжались в дом графини N*** и уверяли, что это не что иное, как нервические припадки, истерика; но никто между тем не в силах был помочь Катерине. День от дня припадки становились чаще и сильнее, несмотря на капли, порошки и ванны. Графиня наконец согласилась призвать одну известную ворожею, которая тогда жила в Коломне у Харламова моста. Она приехала, много говорила, выпила несколько чашек кофею и обещалась непременно вылечить больную. Во время припадка она над нею шептала, на нее плевала, чем-то ее опрыскивала; а бедной Катерине все-таки не делалось лучше! Наконец прогнали ворожею и опять принялись за докторские капли, которые, впрочем, по-прежнему нимало не помогали. В то время приехал в Петербург из Неаполя один итальянец, маркиз, и принят был в лучшие общества. Он посещал и дом графини. Однажды случайно упомянули о болезни Катерины… Маркиз слушал рассказ о ней с необычайным вниманием.

– Нельзя ли видеть вашу больную? – сказал он наконец.

– Для чего? – спросила графиня.

– Может быть, я в силах ей помочь, – отвечал маркиз.

Графиня сначала не знала, на что решиться; но не находя никакого препятствия в исполнении желания маркиза, согласилась на оное и сама повела его к Катерине. Они вошли к ней в самую ту минуту, как больная изнемогала от мучений одного из ужаснейших ее припадков. Случайно я была тогда у нее. Маркиз при входе в комнату устремил проницательный взор свой прямо на больную, подошел к кровати, схватил руку – и больная задрожала, потом успокоилась; все члены ее пришли опять в естественное свое положение; она несколько раз тяжело вздохнула, после того открыла глаза… Конвульсии совершенно прекратились, и в тот день она была здорова, хотя очень слаба. Вид этого итальянца с первого на него взгляда сделал неприятное на меня впечатление; но когда увидела я, что он одним наложением руки своей прекратил страдания бедной Катерины, то я не могла удержаться от невольного восклицания. Маркиз вдруг поворотил голову ко мне… из черных, пламенных глаз своих он бросил на меня взор… мне показалось, что взор этот осуществился и в виде огненной стрелы вонзился в мое сердце. Я почувствовала невольный страх; я почувствовала, что ноги мои подгибаются, и чрез силу могла выйти из комнаты.

Пашенька замолчала, робко оглянулась на все стороны и, казалось, как будто чего-то страшилась…

– Что ж, вылечил ли он Катерину? – спросила Степанида Гавриловна, не замечая смущения дочери.

Паша вздрогнула и отвечала тихо:

– Говорят, что он ее совсем вылечил; но зато я страдала долгое время после того…

– Как? чем? Мы об этом ничего не знали! – вскричали в один голос отец и мать.

– Болезнь эта не препятствовала мне писать к вам с каждою почтою, – продолжала Пашенька, – и я не хотела вас беспокоить. Впрочем, тогдашнее положение мое не совсем можно назвать болезнию, хотя страдания мои были чрезмерны. Я не могла без содрогания думать о маркизе; но в иное время мне, напротив того, казалось, что он один может избавить меня от этой несносной тоски, от этого неизъяснимого уныния, которые, иногда совсем неожиданно и непонятным для меня образом, пробуждались в душе моей и терзали ее. Я не могу описать тогдашних ощущений моих; но уверяю вас, что и теперь еще, при одном воспоминании, на меня находит ужас.

– Плюнь на дьявола! – вскричала Степанида Гавриловна и при сих словах сама плюнула в сторону.

– Перекрестись, Пашенька! – сказал Анисим Аникеевич и сам перекрестился.

Паша тоже перекрестилась с сердечным умилением; потом, смиренно сложив руки и устремив взор прямо пред собою, продолжала начатый рассказ:

– Припадки эти делались со мною реже, когда в следующую после того весну мы поехали в Ревель. Прелестные местоположения, благорастворенный воздух, веселое общество, может быть, и купанье в море меня рассеяли, и я возвратилась в Петербург, совершенно выздоровев. Вскоре после того я отправилась в Екатеринбург, к вам, любезные родители, и здесь до нынешнего вечера не чувствовала никаких признаков прежней болезни. Теперь только, кажется, как будто чувствую что-то похожее на тогдашнее мое положение. Но надеюсь, что это пройдет к завтрему. Меня клонит сон; позвольте мне пожелать вам покойной ночи.

Паша встала со стула, поцеловала руку у батюшки и у матушки, которые благословили ее, и отправилась в свою комнату в сопровождении встревоженной матери.

Анисим Аникеевич в глубоком раздумье остался на диване. Несколько времени спустя после того вошла опять Гавриловна.

– Проклятые журналы! – сказала она, входя в комнату. – Если б ты не говорил об этом магатизе или как его зовут, то и Пашенька бы не занемогла…

– Полно браниться, Гавриловна! – отвечал ей муж, – у меня не то на уме! Какова Пашенька?

– Пашенька, слава Богу, заснула, только что легла в постель; однако дай же мне договорить.

– Так и нам спать пора, – прервал ее Анисим Аникеевич. – Помолись-ка Богу да ложись!

Они пошли в спальню. Степанида Гавриловна давно уже храпела, когда Анисим Аникеевич всё еще стоял перед кивотом и клал поклоны Николаю Чудотворцу.

Глава II

Анисим Аникеевич Фесюрин родился в Москве. Отец его – хозяин мелочной лавочки в Немецкой слободе – по мере возможности старался дать ему хорошее воспитание и на восьмом еще году начал посылать его в народное училище. Анисим был мальчик смышленый и прилежный и потому в течение двух или трех лет научился всему, чему в то время можно было научиться в народных училищах; он читал и писал хорошо и знал арифметику до тройного правила. Притом он был добронравен, проворен и деятелен и потому сделался весьма полезным отцу своему, который вверил ему всю счетную часть по небольшой своей торговле. Заметили даже, что, с тех пор как пригожий, краснощекий Аниска (у которого шелковые кудри, в кружок остриженные, всегда были порядочно вычесаны, лицо и руки умыты, а синий кафтан не замаран ни пухом, ни салом) сделался главным действующим лицом в этой лавочке, число покупщиков значительно умножилось. Все кухарки из соседства брали соленые огурцы и квас охотнее у него, чем у других, а горничные девушки сахар и кофе, у него покупаемый, предпочитали всякому другому. Аниска, так сказать, вошел в моду; а когда впоследствии мягкий пушок пробился на верхней губе его и глаза ярче начали светиться, то число покупщиц от того не уменьшилось: напротив того, многие из соседственных барынь гораздо чаще стали бранить своих девушек за беспрестанное беганье в лавочку. Барыни не подозревали, что причиною всех сих домашних беспорядков был наш Аниска, которого тогда некоторые начинали уже честить Анисимом Аникеевичем.

По улице, где была лавочка Анисима, часто проходил один разносчик, торговавший старыми книгами, и всякий раз заходил в эту лавочку. Анисим всегда был ему рад, потому что разносчик позволял ему перелистывать книги, между тем как сам, расположившись на скамье, лакомился кусочком паюсной икры или балыком. Таким образом в Анисиме возбудилась охота к чтению, и он часто с сожалением помышлял о том, как бы для него приятно было, если б отец его вместо мелочной лавки имел книжную. От прозорливых глаз букиниста не скрылась сия охота Анисима, и он разговорами своими еще более воспламенял воображение молодого лавочника, стараясь переманить его к себе в товарищи. Отец Анисима имел довольно хорошее состояние, и букинисту весьма выгодным казалось найти в Анисиме не только деятельного товарища, но и средства к распространению небольшой своей торговли…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю