Текст книги "Именины"
Автор книги: Антон Чехов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Антон Павлович Чехов
Именины
I
После именинного обеда, с его восемью блюдами и бесконечными разговорами, жена именинника Ольга Михайловна пошла в сад. Обязанность непрерывно улыбаться и говорить, звон посуды, бестолковость прислуги, длинные обеденные антракты и корсет, который она надела, чтобы скрыть от гостей свою беременность, утомили её до изнеможения. Ей хотелось уйти подальше от дома, посидеть в тени и отдохнуть на мыслях о ребёнке, который должен был родиться у неё месяца через два. Она привыкла к тому, что эти мысли приходили к ней, когда она с большой аллеи сворачивала влево на узкую тропинку; тут в густой тени слив и вишен сухие ветки царапали ей плечи и шею, паутина садилась на лицо, а в мыслях вырастал образ маленького человечка неопределённого пола, с неясными чертами, и начинало казаться, что не паутина ласково щекочет лицо и шею, а этот человечек; когда же в конце тропинки показывался жидкий плетень, а за ним пузатые ульи с черепяными крышками, когда в неподвижном, застоявшемся воздухе начинало пахнуть и сеном и мёдом и слышалось кроткое жужжанье пчёл, маленький человечек совсем овладевал Ольгой Михайловной. Она садилась на скамеечке около шалаша, сплетённого из лозы, и принималась думать.
И на этот раз она дошла до скамеечки, села и стала думать; но в её воображении вместо маленького человечка вставали большие люди, от которых она только что ушла. Её сильно беспокоило, что она, хозяйка, оставила гостей; и вспомнила она, как за обедом её муж Пётр Дмитрич и её дядя Николай Николаич спорили о суде присяжных, о печати и о женском образовании; муж, по обыкновению, спорил для того, чтобы щегольнуть перед гостями своим консерватизмом, в главное – чтобы не соглашаться с дядей, которого он не любил; дядя же противоречил ему и придирался к каждому его слову для того, чтобы показать обедающим, что он, дядя, несмотря на свои пятьдесят девять лет, сохранили в себе ещё юношескую свежесть духа и свободу мысли. И сама Ольга Михайловна под конец обеда не выдержала и стала неумело защищать женские курсы, – не потому, что эти курсы нуждались в защите, а просто потому, что ей хотелось досадить мужу, который, по её мнению, был несправедлив. Гостей утомил этот спор, но все они нашли нужным вмешаться и говорили много, хотя всем им не было никакого дела ни до суда присяжных, ни до женского образования...
Ольга Михайловна сидела по сю сторону плетня, около шалаша. Солнце пряталось за облаками, деревья и воздух хмурились, как перед дождём, но, несмотря на это, было жарко и душно. Сено, скошенное под деревьями накануне Петрова дня, лежало неубранное и испуская тяжёлый, приторный запах. Было тихо. За плетнём монотонно жужжали пчелы...
Неожиданно послышались шаги и голоса. Кто-то шёл по тропинке к пасеке.
– Душно! – сказал женский голос. – Как по-вашему, будет дождь или нет?
– Будет, моя прелесть, но не раньше ночи, – ответил томно очень знакомый мужской голос. – Хороший дождь будет.
Ольга Михайловна рассудила, что если она поспешит спрятаться в шалаш, то её не заметят и пройдут мимо, и ей не нужно будет говорить и напряжённо улыбаться. Она подобрала платье, нагнулась и вошла в шалаш. Тотчас же лицо, шею и руки её обдало горячим, душным, как пар, воздухом. Если бы не духота и спёртый запах ржаного хлеба, укропа и лозы, от которого захватывало дыхание, то тут, под соломенною крышей и в сумерках, отлично можно было бы прятаться от гостей и думать о маленьком человечке. Уютно и тихо.
– Какое здесь хорошенькое местечко! – сказал женский голос. – Посидимте здесь, Пётр Дмитрич.
Ольга Михайловна стала глядеть в щель между двумя хворостинами. Она увидела своего мужа Петра Дмитрича и гостью Любочку Шеллер, семнадцатилетнюю девочку, недавно кончившую в институте. Пётр Дмитрич, со шляпой на затылке, томный и ленивый оттого, что много пил за обедом, вразвалку ходил около плетня и ногой сгребал в кучу сено; Любочка, розовая от жары и, как всегда, хорошенькая, стояла, заложив руки назад, и следила за ленивыми движениями его большого красивого тела.
Ольга Михайловна знала, что её муж нравится женщинам, и – не любила видеть его с ними. Ничего особенного не было в том, что Пётр Дмитрич лениво сгребал сено, чтобы посидеть на нем с Любочкой и поболтать о пустяках; ничего не было особенного и в том, что хорошенькая Любочка кротко глядела на него, но все же Ольга Михайловна почувствовала досаду на мужа, страх и удовольствие оттого, что ей можно сейчас подслушать.
– Садитесь, очаровательница, – сказал Пётр Дмитрич, опускаясь на сено и потягиваясь. – Вот так. Ну, расскажите мне что-нибудь.
– Вот ещё! Я стану рассказывать, а вы уснёте.
– Я усну? Аллах керим! Могу ли я уснуть, когда на меня глядят такие глазки?
В словах мужа и в том, что он в присутствии гостьи сидел развалясь и со шляпой на затылке, не было тоже ничего особенного. Он был избалован женщинами, знал, что нравится им, и в обращении с ними усвоил себе особый тон, который, как все говорили, был ему к лицу. С Любочкой он держал себя так же, как со всеми женщинами. Но Ольга Михайловна все-таки ревновала.
– Скажите пожалуйста, – начала Любочка после некоторого молчания, – правду ли говорят, что вы попали под суд?
– Я? Да, попал... К злодеям сопричтён, моя прелесть.
– Но за что?
– Ни за что, а так... все больше из-за политики, – зевнул Пётр Дмитрич. – Борьба левой и правой. Я, обскурант и рутинёр, осмелился употребить в официальной бумаге выражения, оскорбительные для таких непогрешимых Гладстонов, как наш участковый мировой судья Кузьма Григорьевич Востряков и Владимир Павлович Владимиров.
Пётр Дмитрич ещё раз зевнул и продолжал:
– А у нас такой порядок, что вы можете неодобрительно отзываться о солнце, о луне, о чем угодно, но храни вас бог трогать либералов! Боже вас сохрани! Либерал – это тот самый поганый сухой гриб, который, если вы нечаянно дотронетесь до него пальцем, обдаст вас облаком пыли.
– Что у вас произошло?
– Ничего особенного. Весь сыр-бор загорелся из-за чистейшего пустяка. Какой-то учитель, плюгавенькая личность колокольного происхождения, подаёт Вострякову прошение на трактирщика, обвиняя его в оскорблении словами и действием в публичном месте. Из всего видно, что и учитель и трактирщик оба были пьяны, как сапожники, и оба вели себя одинаково скверно. Если и было оскорбление, то во всяком случае взаимное. Вострякову следовало бы оштрафовать обоих за нарушение тишины и прогнать их из камеры – вот и все. Но у вас как? У нас на первом плане стоит всегда не лицо, не факт, а фирма и ярлык. Учитель, какой бы он негодяй ни был, всегда прав, потому что он учитель; трактирщик же всегда виноват, потому что он трактирщик и кулак. Востряков приговорил трактирщика к аресту, тот перенёс дело в съезд. Съезд торжественно утвердил приговор Вострякова. Ну, я остался при особом мнении... Немножко погорячился... Вот и все.
Пётр Дмитрич говорил покойно, с небрежною иронией. На самом же деле предстоящий суд сильно беспокоил его. Ольга Михайловна помнила, как он, вернувшись со злополучного съезда, всеми силами старался скрыть от домашних, что ему тяжело и что он недоволен собой. Как умный человек, он не мог не чувствовать, что в своём особом мнении он зашёл слишком далеко, и сколько лжи понадобилось ему, чтобы скрывать от себя и от людей это чувство! Сколько было ненужных разговоров, сколько брюзжанья и неискреннего смеха над тем, что не смешно! Узнав же, что его привлекают к суду, он вдруг утомился и пал духом, стал плохо спать, чаще, чем обыкновенно, стоял у окна и барабанил пальцами по стёклам. Он стыдился сознаться перед женой, что ему тяжело, а ей было досадно...
– Говорят, вы были в Полтавской губернии? – спросила Любочка.
– Да, был, – ответил Пётр Дмитрич. – Третьего дня вернулся оттуда.
– Небось хорошо там?
– Хорошо. Очень даже хорошо. Я, надо вам сказать, попал туда как раз на сенокос, а на Украйне сенокос самое поэтическое время. Тут у нас большой дом, большой сад, много людей и суеты, так что вы не видите, как косят; тут все проходит незаметно. Там же у меня на хуторе пятнадцать десятин луга как на ладони: у какого окна ни станьте, отовсюду увидите косарей. На лугу косят, в саду косят, гостей нет, суеты тоже, так что вы поневоле видите, слышите и чувствуете один только сенокос. На дворе и в комнатах пахнет сеном, от зари до зари звенят косы. Вообще Хохландия милая страна. Верите ли, когда я пил у колодцев с журавлями воду, а в жидовских корчмах – поганую водку, когда в тихие вечера доносились до меня звуки хохлацкой скрипки и бубна, то меня манила обворожительная мысль – засесть у себя на хуторе и жить в нем, пока живётся, подальше от этих съездов, умных разговоров, философствующих женщин, длинных обедов...
Пётр Дмитрич не лгал. Ему было тяжело и в самом деле хотелось отдохнуть. И в Полтавскую губернию ездил он только затем, чтобы не видеть своего кабинета, прислуги, знакомых и всего, что могло бы напоминать ему об его раненом самолюбии и ошибках.
Любочка вдруг вскочила и в ужасе замахала руками.
– Ах, пчела, пчела! – взвизгнула она. – Укусит!
– Полноте, не укусит! – сказал Пётр Дмитрич. – Какая вы трусиха!
– Нет, нет, нет! – крикнула Любочка и, оглядываясь на пчелу, быстро пошла назад.
Пётр Дмитрич уходил за нею и смотрел ей вслед с умилением и грустью. Должно быть, глядя на неё, он думал о своём хуторе, об одиночестве и – кто знает? – быть может, даже думал о том, как бы тепло и уютно жилось ему на хуторе, если бы женой его была эта девочка – молодая, чистая, свежая, не испорченная курсами, не беременная...
Когда голоса и шаги затихли, Ольга Михайловна вышла из шалаша и направилась к дому. Ей хотелось плакать. Она уже сильно ревновала мужа. Ей было понятно, что Пётр Дмитрич утомился, был недоволен собой и стыдился, а когда стыдятся, то прячутся прежде всего от близких и откровенничают с чужими; ей было также понятно, что Любочка не опасна, как и все те женщины, которые пили теперь в доме кофе. Но в общем все было непонятно, страшно, и Ольге Михайловне уже казалось, что Пётр Дмитрич не принадлежит ей наполовину...
– Он не имеет права! – бормотала она, стараясь осмыслить свою ревность и свою досаду на мужа. – Он не имеет никакого права. Я ему сейчас все выскажу!
Она решила сейчас же найти мужа и высказать ему все: гадко, без конца гадко, то он нравится чужим женщинам и добивается этого, как манный небесной; несправедливо и нечестно, что он отдаёт чужим то, что по праву принадлежит его жене, прячет от жены свою душу и совесть, чтобы открывать их первому встречному хорошенькому личику. Что худого сделал ему жена? В чем она провинилась? Наконец, давно уже надоело его лганьё: он постоянно рисуется, кокетничает, говорит не то, что думает, и старается казаться не тем, что он есть и кем ему быть должно. К чему эта ложь? Пристала ли она порядочному человеку? Если он лжёт, то оскорбляет и себя и тех, кому лжёт, и не уважает того, о чем лжёт. Неужели ему не понятно, что, если он кокетничает и ломается за судейским столом или, сидя за обедом, трактует о прерогативах власти только для того, чтобы насолить дяде, неужели ему не понятно, что этим самым он ставит ни в грош и суд, и себя, и всех, кто его слушает и видит?
Выйдя на большую аллею, Ольга Михайловна придала себе такое выражение, как будто уходила сейчас по хозяйственным надобностям. На террасе мужчины пили ликёр и закусывали ягодами; один из них, судебный следователь, толстый пожилой человек, балагур и остряк, должно быть, рассказывал какой-нибудь нецензурный анекдот, потому что, увидев хозяйку, он вдруг схватил себя за жирные губы, выпучил глаза и присел. Ольга Михайловна не любила уездных чиновников. Ей не нравились их неуклюжие церемонные жены, сплетни, частые поездки в гости, лесть перед её мужем, которого все они ненавидели. Теперь же, когда они пили, были сыты и не собирались уезжать, она чувствовала, что их присутствие утомительно до тоски, но, чтобы не показаться нелюбезной, она приветливо улыбнулась судебному следователю и погрозила ему пальцем. Через залу и гостиную она прошла улыбаясь и с таким видом, как будто шла приказать что-то и распорядиться. «Не дай бог, если кто остановит!» – думала она, но сама заставила себя остановиться в гостиной, чтобы из приличия послушать молодого человека, который сидел за пианино и играл; постояв минутку, она крикнула: «Браво, браво, monsieur Жорж!»– и, хлопнув два раза в ладоши, пошла дальше.
Мужа нашла она в кабинете. н сидел у стола и о чем-то думал. Лицо его было строго, задумчиво и виновато. Это уж был не тот Пётр Дмитрич, который спорил за обедом и которого знают гости, а другой – утомлённый, виноватый и недовольный собой,которого знает одна только жена. В кабинет пришёл он, должно быть, для того, чтобы взять папирос. Перед ним лежал открытый портсигар, набитый папиросами, и одна рука была опущена в ящик стола. Как брал папиросы, так и застыл.
Ольге Михайловне стало жаль его. Было ясно, как день, что человек томился и не находил места, быть мщжет, боролся с собой. Ольга Михайловна молча подошла к столу; желая показать, что она не помнит обеденного спора и уже не сердится, она закрыла портсигар и положила его мужу в боковой карман.
«Что же сказать ему? – думала она. – Я скажу, что ложь тот же ложь чем дальше в лес, тем труднее выбраться из него. Я скажу: ты увлёкся своею фальшивою ролью и зашёл слишком далеко; ты оскорбил людей, которые были к тебе привязаны и не сделали тебе никакого зла. Поди же извинись перед ними, посмейся над самим собой, и тебе станет легко. А если хочешь тишины и одиночества, то уедем отсюда вместе».
Встретясь глазами с женой, Пётр Дмитрич вдруг придал своему лицу выражение, какое у него было за обедом и в саду – равнодушное и слегка насмешливое, зевнул и поднялся с места.
– Теперь шестой час, – сказал он, взглянув на часы. – Если гости смилостивятся и уедут в одиннадцать, то и тогда нам остаётся ждать ещё шесть часов. Весело, нечего сказать!
И, что-то насвистывая, он медленно, своею обычною солидною походкой, вышел из кабинета. Слышно было, как он, солидно ступая, прошёл через залу, потом через гостиную, чему-то солидно засмеялся и сказал игравшему молодому человеку: «Бра-о! бра-о!» Скоро шаги его затихли: должно быть, вышел в сад. И уж не ревность и не досада, а настоящая ненависть к его шагам, неискреннему смеху и голосу овладела Ольгой Михайловной. она подошла к окну и поглядела в сад. Пётр Дмитрич шёл уже по аллее. Заложив одну руку в карман и щёлкая пальцами другой, слегка откинув назад голову, он шёл солидно, вразвалку и с таким видом, как будто был очень доволен и собой, и обедом, и пищеварением, и природой...
На аллее показались два маленьких гимназиста, дети помещицы Чижевской, только что приехавшие, а с ними студент-гувернёр в белом кителе и в очень узких брюках. Поравнявшись с Петром Дмитричем дети и студент остановились и, вероятно, поздравили его с ангелом. Красиво поводя плечами, он потрепал детей за щеки и подал студенту руку небрежно, не глядя на него. Должно быть, студент похвалил погоду и сравнил её с петербургской, потому что Пётр Дмитрич сказал громко и таким тоном, как будто говорил не с гостем, а с судебным приставом или со свидетелем:
– Что-с? У вас в Петербурге холодно? А у нас тут, батенька мой, благорастворение воздухов и изобилие плодов земных. А? Что?
И, заложив в карман одну руку и щёлкнув пальцами другой, он зашагал дальше. Пока он не скрылся за кустами орешника, Ольга Михайловна все время смотрела ему в затылок и недоумевала. Откуда у тридцатичетырехлетнего человека эта солидная, генеральская походка? Откуда тяжёлая, красивая поступь? Откуда эта начальническая вибрация в голосе, откуда все эти «что-с» и «батенька»?
Ольга Михайловна вспомнила, как она, чтобы не скучать дома, в первые месяцы замужества ездила в город на съезд, где иногда вместо её крёстного отца, графа Алексея Петровича, председательствовал Пётр Дмитрич. На председательском кресле, в мундире и с цепью н груди, он совершенно менялся. Величественные жесты, громовый голос, «что-с», «н-да-с», небрежный тон... Все обыкновенное человеческое, своё собственное, что привыкла видеть в нем Ольга Михайловна дома, исчезало в величии, и на кресле сидел не Пётр Дмитрич, а какой-то другой человек, которого все звали господином председателем. Сознание, что он – власть, мешало ему покойно сидеть на месте, и она искал случая, чтобы позвонить, строго взглянуть на публику, крикнуть... Откуда брались близорукость и глухота, когда он вдруг начинал плохо видеть и слышать и, величественно морщась, требовал, чтобы говорили громче и поближе подходили к столу. С высоты величия он плохо различал лица и звуки, так что если бы, кажется, в эти минуты подошла к нему сама Ольга Михайловна, то он и ей бы крикнул: «Как ваша фамилия?» Свидетелям-крестьянам он говорил «ты», на публику кричал так, что его голос был слышен даже на улице, а с адвокатами держал себя невозможно. Если приходилось говорить присяжному поверенному, то Пётр Дмитрич сидел к нему несколько боком и щурил глаза в потолок, желая этим показать, что присяжный поверенный тут вовсе не нужен и что он его не признает и не слушает; если же говорил серо одетый частный поверенный, то Пётр Дмитрич весь превращался в слух и измерял поверенного насмешливым, уничтожающим взглядом: вот, мол, какие теперь адвокаты! «Что же вы хотите этим сказать?»– перебивал он. Если витиеватый поверенный употреблял какое-нибудь иностранное слово и, например, вместо «фиктивный» произносил «фактивный», то Пётр Дмитрич вдруг оживлялся и спрашивал: «Что-с? Как? Фактивный? А что это значит?»– и потом наставительно замечал: «Не употребляйте тех слов, которых вы не понимаете». И поверенный, кончив свою речь, отходил от стола красный и весь в поту, а Пётр Дмитрич, самодовольно улыбаясь, торжествуя победу, откидывался на спинку кресла. В своём обращении с адвокатами он несколько подражал графу Алексею Петровичу, но у графа, когда тот, например, говорил: «Защита, помолчите немножко!»– это выходило старчески-добродушно и естественно, у Петра же Дмитрича грубовато и натянуто.
II
Послышались аплодисменты. Это молодой человек кончил играть. Ольга Михайловна вспомнила про гостей и поторопилась в гостиную.
– Я вас заслушалась, – сказала она, подходя к пианино. – Я вас заслушалась. У вас удивительные способности! Но не находите ли вы, что наш пианино расстроен?
В это время в гостиную входили два гимназиста и с ними студент.
– Боже мой, Митя и Коля? – сказала протяжно и радостно Ольга Михайловна, идя к ним навстречу. – Какие большие стали! Даже не узнаешь вас! В где же ваша мама?
– Поздравляю вас с именинником, – начал развязно студент, – и желаю всего лучшего. Екатерина Андреевна поздравляет и просит извинения. Она не совсем здорова.
– Какая же она не добрая! Я её весь день ждала. А вы давно из Петербурга? – спросила Ольга Михайловна студента. – Какая теперь там погода? – и, не дожидаясь ответа, она ласково взглянула на гимназистов и повторила: – Какие большие выросли! Давно ли вы приезжали сюда с няней, а теперь уже гимназисты! Старое старится, а молодое растёт... Вы обедали?
– Ах, не беспокойтесь, пожалуйста! – сказал студент.
– Ведь вы не обедали?
– Ради бога, не беспокойтесь!
– Но ведь вы хотите есть? – спросила Ольга Михайловна грубым и жёстким голосом, нетерпеливо и с досадой – это вышло у неё нечаянно, но тотчас же она закашлялась, улыбнулась, покраснела. – Какие большие выросли! – сказала она мягко.
– Не беспокойтесь, пожалуйста! – сказал ещё раз студент.
Студент просил не беспокоиться, дети молчали; очевидно, все трое хотели есть. Ольга Михайловна повела их в столовую и приказала Василию накрыть на стол.
– Не добрая ваша мама! – говорила она, усаживая их. – Совсем меня забыла. Не добрая, не добрая, не добрая... Так и скажите ей. А вы на каком факультете? – спросила она у студента.
– На медицинском.
– Ну, а у меня сладость к докторам, представьте.Я очень жалею. что мой муж не доктор. Какое надо иметь мужество, чтобы, например, делать операции или резать трупы! Ужасно! Вы не боитесь? Я бы, кажется, умерла от страха. Вы, конечно, выпьете водки?
– Не беспокойтесь, пожалуйста.
– С дороги нужно, нужно выпить. Я женщина, да и то пью иногда. А Митя и Коля выпьют малаги. Вино слабенькое, не бойтесь. Какие они, право, молодцы! Женить даже можно.
Ольга Михайловна говорила без умолку. Она по опыту знала, что, занимая гостей, гораздо легче и удобнее говорить, чем слушать. Когда говоришь, нет надобности напрягать внимание, придумывать ответы на вопросы и менять выражение лица. Но она нечаянно задала какой-то серьёзный вопрос, студент стал говорить длинно, и ей поневоле пришлось слушать. Студент знал, что она когда-то была на курсах, а потом, обращаясь к ней, старался казаться серьёзным.
– Вы на каком факультете? – спросила она, забыв, что однажды уже задавала этот вопрос.
– На медицинском.
Ольга Михайловна вспомнила, что давно уже не была с дамами.
– Да? Значит, вы доктором будете? – сказала она, поднимаясь. – Это хорошо. Я жалею, что сама не пошла на медицинские курсы. Так вы тут обедайте, господа, и выходите в сад. Я вас познакомлю с барышнями.
Она вышла и взглянула на часы: было без пяти минут шесть. И она удивилась, что время идёт так медленно, и ужаснулась, что до полуночи, когда разъедутся гости, осталось ещё шесть часов. Куда убить эти шесть часов? Какие фразы говорить? Как держать себя с мужем?
В гостиной и на террасе не было ни души. Все гости разбрелись по саду.
«Нужно будет предложить им до чая прогулку в березняк или катанье на лодках, – думала Ольга Михайловна,, торопясь к крокету, откуда слышались голоса и смех. – А стариков усадить играть в винт...»
От крокета навстречу ей шёл лакей Григорий с пустыми бутылками.
– Где же барыни? – спросила она.
– В малиннике. Там и барин.
– А, господи боже мой! – с ожесточением крикнул ктото на крокете. – Да я же тысячу раз говорил вам то же самое! Чтобы знать болгар, надо их видеть! Нельзя судить по газетам!
От этого крика, или от чего другого, Ольга Михайловна вдруг почувствовала сильную слабость во всем теле, особенно в ногах и в плечах. Ей вдруг захотелось не говорить, не слышать, не двигаться.
– Григорий, – сказала она томно и с усилием, – когда вы будете подавать чай или что-нибудь, то, пожалуйста, не обращайтесь ко мне, не спрашивайте, не говорите ни о чем... Делайте все сами и... и не стучите ногами. Умоляю... Я не могу, потому что...
Она не договорила и пошла дальше к крокету, но по дороге вспомнила о барынях и повернула к малиннику. Небо, воздух и деревья по-прежнему хмурились и обещали дождь; было жарко и душно; громадные стаи ворон, предчувствуя непогоду, с криком носились над садом. Чем ближе к огороду, тем аллеи становились запущеннее, темнее и уже; на одной из них, прятавшейся в густой заросли диких груш, кислиц, молодых дубков, хмеля, целые облака мелких чёрных мошек окружили Ольгу Михайловну; она закрыла руками лицо и стала насильно воображать маленького человечка... В воображении пронеслись Григорий, Митя, Коля, лица мужиков, приходивших утром поздравлять...
Послышались чьи-то шаги, и она открыла глаза. К ней навстречу быстро шёл дядя Николай Николаич.
– Это ты, милая? Очень рад... – начал он, задыхаясь. – На два слова... – Он вытер платком свой бритый красный подбородок, потом вдруг отступил шаг назад, всплеснул руками и выпучил глаза. – Матушка, до каких же пор это будет продолжаться? – заговорил он быстро, захлёбываясь. – Я тебя спрашиваю: где границы? не говорю уже о том, что его держимордовские взгляды деморализуют среду, что он оскорбляет во мне и в каждом честном, мыслящем человеке все святое и лучшее – не говорю, но пусть он будет хоть приличен! Что такое? Кричит, рычит, ломается, корчит из себя какого-то Бонапарта, не даёт слова сказать... черт его знает! Какие-то величественные жесты, генеральский смех, снисходительный тон! Да позвольте вас спросить: кто он такой? Я тебя спрашиваю: кто он такой? Муж своей жены, мелкопоместный титуляр, которому посчастливилось жениться на богатой! Выскочка и юнкер, каких много! Щедринский тип! Клянусь богом, что-нибудь из двух: или он страдает манией величия или в самом деле права эта старая, выжившая из ума крыса, граф Алексей Петрович, когда говорит, что теперешние дети и молодые люди поздно становятся взрослыми и до сорока лет играют в извозчики и в генералы!
– Это верно, верно... – согласилась Ольга Михайловна. – Позвольте мне пройти.
– Теперь ты рассуди, к чему это приведёт? – продолжал дядя, загораживая ей дорогу. – Чем кончится эта игра в консерватизм и в генералы? Уже под суд попал! Попал! Я очень рад! Докричался и достукался до того, что угодил на скамью подсудимых. И не то чтобы окружный суд или что, а судебная палата! Хуже этого, кажется, и придумать нельзя! Во-вторых,, со всеми рассорился! Сегодня именины, а, погляди, не приехали ни Востряков, ни Яхонтов, ни Владимиров, ни Шевуд, ни граф... На что, кажется, консервативнее графа Алексея Петровича, да и тот не приехал. И никогда больше не приедет! Увидишь, что не приедет!
– Ах, боже мой, да я-то тут при чем? – спросила Ольга Михайловна.
– Как при чем? Ты его жена! Ты умна, была на курсах, и в твоей власти сделать из него честного работника!
– На курсах не учат, как влиять на тяжёлых людей. Я должна буду, кажется, просить у всех вас извинения, что была на курсах! – сказала Ольга Михайловна резко. – Послушай, дядя, если у тебя целый день над ухом будут играть одни и те же гаммы, то ты не усидишь на месте и сбежишь. Я уж круглый год по целым дням слышу одно и то же. Господа, надо же, наконец, иметь сожаление!
Дядя сделал очень серьёзное лицо, потом пытливо поглядел на неё и покривил рот насмешливою улыбкой.
– Вот оно что! – пропел он старушечьим голосом. – Виноват-с! – сказал он и церемонно раскланялся. – Если ты сама подпала под его влияние и изменила убеждения, то так бы и сказала раньше. Виноват-с!
– Да, я изменила убеждения! – крикнула она. – Радуйся!
– Виноват-с!
Дядя в последний раз церемонно поклонился, как-то вбок, и, весь съёжившись, шаркнул ногой и пошёл назад.
«Дурак, – подумала Ольга Михайловна. – И ехал бы себе домой».
Дам и молодёжь нашла она на огороде в малиннике. Одни ели малину, другие, кому уже надоела малина, бродили по грядам клубники или рылись в сахарном горошке. Несколько в сторону от малинника, около ветвистой яблони, кругом подпёртой палками, повыдерганными из старого полисадника, Пётр Дмитрич косил траву. Волосы его падали на лоб, галстук развязался, часовая цепочка выпала из петли. В каждом его шаге и взмахе косой чувствовались уменье и присутствие громадной физической силы. Возле него стояли Любочка и дочери соседа, полковника Букреева, Наталья и Валентина, или, как их все звали, Ната и Вата, анемичные и болезненно-полные блондинки, лет шестнадцати – семнадцати, в белых платьях, поразительно похожие друг на друга. Пётр Дмитрич учил их косить.
– Это очень просто... – говорил он. – Нужно только уметь держать косу и не горячиться, то есть не употреблять силы больше, чем нужно. Вот так... Не угодно ли теперь вам? – предложил он косу Любочке. – Ну-ка!
Любочка неумело взяла в руки косу, вдруг покраснела и засмеялась.
– Не робейте, Любовь Александровна! – крикнула Ольга Михайловна так громко, чтобы её могли слышать все дамы и знать, что она с ними. – Не робейте! Надо учиться! Выйдете за толстовца, косить заставит.
Любочка подняла косу, но опять засмеялась и, обессилев от смеха, тотчас же опустила её. Ей было стыдно и приятно, что с нею говорят, как с большой. Ната, не улыбаясь и не робея, с серьёзным, холодным лицом, взяла косу, взмахнула и запутала её в траве; Вата, тоже не улыбаясь, серьёзная и холодная, как сестра, молча взяла косу и вонзила её в землю. Проделав это, обе сестры взялись под руки и молча пошли к малине.
Пётр Дмитрич смеялся и шалил, как мальчик и это детски-шаловливое настроение, когда он становился чрезмерно добродушен, шло к нему гораздо более, чем что-либо другое. Ольга Михайловна любила его таким. Но мальчишество его продолжалось обыкновенно недолго. Так и на этот раз, пошалив с косой, он почему-то нашёл нужным придать своей шалости серьёзный оттенок.
– Когда я кошу, то чувствую себя, знаете ли, здоровее и нормальнее, – сказал он. – Если бы меня заставили довольствоваться одною только умственной жизнью, то я бы, кажется, с ума сошёл. Чувствую, что я не родился культурным человеком! Мне бы косить, пахать, сеять, лошадей выезжать...
И у Петра Дмитрича с дамами начался разговор о преимуществах физического труда, о культуре, потом о вреде денег, о собственности. Слушая мужа, Ольга Михайловна почему-то вспомнила о своём приданом.
«А ведь будет время, – подумала она, – когда он не простит мне, что я богаче его. Он горд и самолюбив. Пожалуй, возненавидит меня за то, что многим обязан мне».
Она остановилась около полковника Букреева, который ел малину и тоже принимал участие в разговоре.
– Пожалуйте, – сказал он, давая дорогу Ольге Михайловне и Петру Дмитричу. – Тут самая спелая... Итак-с, по мнению Прудона, – продолжал он, возвысив голос, – собственность есть воровство. Но я, признаться, Прудона не признаю и философом его не считаю. Для меня французы не авторитет, бог с ними!
– Ну, что касается Прудонов и всяких там Боклей, то я тут швах, – сказал Пётр Дмитрич. – Насчёт философии обращайтесь вот к ней, к моей супруге. Она была на курсах и всех этих Шопенгауэров и Прудонов насквозь...
Ольге Михайловне опять стало скучно. Она опять пошла по саду, по узкой тропиночке, мимо яблонь и груш, и опять у неё был такой вид, как будто шла она по очень важному делу. А вот изба садовника... На пороге сидела жена садовника Варвара и её четверо маленьких ребятишек с большими стрижеными головами. Варвара тоже была беременна и собиралась родить, по её вычислениям, к Илье-пророку. Поздоровавшись, Ольга Михайловна молча оглядела её детей и спросила:
– Ну, как ты себя чувствуешь?
– А ничего...
Наступило молчание. Обе женщины молча как будто понимали друг друга.
– Страшно родить в первый раз, – сказала Ольга Михайловна, подумав, – мне все кажется, что я не перенесу, умру.
– И мне представлялось, да вот жива же... Мало ли чего!
Варвара, беременная уже в пятый раз и опытная, глядела на свою барыню несколько свысока и говорила с нею наставительным тоном, а Ольга Михайловна невольно чувствовала её авторитет; ей хотелось говорить о своём страхе, о ребёнке, об ощущениях, но она боялась, чтобы это не показалось Варваре мелочным и наивным. И она молчала и ждала, когда сама Варвара скажет что-нибудь.