Текст книги "Белый саван"
Автор книги: Антанас Шкема
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
6
В 1941 году Антанас Гаршва партизанил. Красные отступали, оставляя Каунас. Разрозненное отступление под натиском немецкой армии порождало анархию. Иногда красноармейцы бросали оружие и засыпали прямо в придорожных канавах. Их могла взять в плен любая мирная девушка, и просили они только хлеба и воды. Бывало, что красные насиловали мирных девушек и протыкали штыками тех, кто попадался на пути. Партизанское движение возникло стихийно. Вместе с известием об отходе красных.
Борьба велась по принципу игры в прятки. Из гущи деревьев, из-под разрушенных мостов выскакивали человеческие фигуры и сцеплялись в смертельном объятии. Неизвестно откуда залетевшие пули прорежали листву, выбивали стекла в летних домиках Аукштойи Панямуне. А дни и ночи сменяли друг друга такие погожие, ясные, безветренные.
Антанас Гаршва патрулировал в Артиллерийском парке. Он получил задание: следить, не переправляются ли через Неман красные. Лежал на крутом берегу, положив рядом винтовку, и смотрел на воду. Светило солнце, чирикали воробьи. На той стороне Немана желтел песок и коричневым пятном выделялась аккуратно сложенная поленица дров. В чистое небо поднимался дым каунасских пожарищ.
Вдруг Антанас Гаршва уловил незнакомый звук. Какой-то ритмичный, затихающий стон не то женщины, не то ребенка. Ау-ау-ау, а-у-у-у. Когда звук оборвался, на воде послышался плеск, полетели брызги. Пуля, так ни в кого и не угодившая, бесцельно закончила свой полет.
Все это дошло до Антанаса Гаршвы значительно позже. А в тот момент он просто обернулся. И увидел молодого русачка, лет семнадцати, голубоглазого, с растрепанной прядью волос, которая воспета как «чубчик кучерявый» в одной хорошо известной песне. Винтовки у русского не было. Вытянув перед собой руки, он весь подался вперед, как бы изготовившись к прыжку.
Потом Антанас Гаршва провел долгие часы, стараясь припомнить каждую мелочь. Но это было невозможно. В память врезался сам результат, а напряженную схватку он почему-то не зафиксировал. Ему запомнились только отдельные детали, рельефные, четкие. Запах пота; красный туман в глазах; острый камень, который успел схватить; удары. Пуля по-прежнему неслась в пространстве, а удары уже затихали. Багровая завеса спала с глаз, зато красным туманом теперь окутало голову красноармейца, и красная мгла превратилась в кровь. Запах пота становился все резче. И Антанас Гаршва вдруг почувствовал: он снова обрел тело. Болели макушка, живот и левая рука.
Туман материализовался в человека. На берегу Немана, на гальке лежал труп русского. Пропал «чубчик кучерявый». Острым камнем Антанас Гаршва размозжил череп семнадцатилетнему красноармейцу. Какое-то время он рассматривал ладони убитого. Ногти и пальцы у того побелели. «Я убил человека», – подумал Гаршва. Но слова эти ничего не означали. Одинаково прозвучали бы и такие выражения, как: «сегодня чудесная погода» или «нет, спасибо, молоко я не пью».
В лифте временное затишье. Масоны пируют, кардинал обедает, танцы для молодежи начнутся около десяти часов. А пока в лифте ездят один-два человека. Но за световыми сигналами все равно приходится следить: за красным квадратом и зеленой стрелкой. Стихи про геометрические фигуры? Стихи про обессиленную пулю? Экстаз души… Я был чист душой, когда размозжил голову русскому, и святой Петр увидел всемирную церковь – в образе четвероногих, земных слизней, небесных птиц… когда одолел голод. Пей мою кровь, ешь тело мое. Уничтожай чужое тело, чтобы узреть кровь другого. Я – современный вампир, беспомощный, словно летучая мышь днем. Поэт, не написавший ни одного приличного стихотворения, А может, следовало бороться? И тогда бы моя душа расцвела всеми цветами, всеми красками?
Остается посмеяться. Громко. Вслух. Реальность существует. Болят макушка, живот, ноги, левая рука. Почему-то реальность любит бить меня прямо по макушке: пресс-папье, кулаком. А я даю сдачи. Человек палеолита все еще жив у меня в крови, благодаря чему я всякий раз выпрямляюсь. И я рисую собственных бизонов, чтобы затем мог убить их. Я религиозен. Магические наскальные рисунки и удар дубиной. Поэтические строфы на бумаге и удар камнем. Я был счастлив, разделавшись с русским. Угробил его по всем правилам. По всем законам гармонической схватки. Мои руки излучали платонические идеи, Бергсоново elan vital [40]40
Стремление к жизни (франц.).
[Закрыть]. Я был тем самым сверхчеловеком Ницше. Очевидно, многословный Гегель заметил бы по этому поводу: план мира абсолютно рационален. Экзистенциалисты, наверное, сошлись бы в одном – я полностью выразил себя, а фаталисты объявили бы – я точно исполнил предопределение судьбы. А этот русский пускай выбирает для себя любую философскую систему. Чтобы объяснить собственное поражение. Я же победитель. И мне бы очень хотелось станцевать танец победителя где-нибудь в пустыне, у костра, размахивая дубиной. Ритуальный танец во славу своего Божества, частица которого на мгновение вселилась в меня.
На мгновение? А может, я насилую себя и мне ближе средневековье, именно средневековый дьявол наседает на меня? Он виснет на мне и время от времени сдавливает мое горло. Впрочем, какая разница? Отель, Неман, Калифорния, на том или на другом полюсе. Удушить тебя пытаются на всех континентах. И тут сразу включается анализ. Надоедливый. Я, я, я, я – остальные не важны. Я – центр вселенной. Бог, который боится; Бог, который хотел бы, чтобы существовал еще старший Бог; Бог, желающий стать рабом и оставаться при этом Богом. Психиатр вырвет чистый листок и запишет название болезни. Святой Петр вытащит карточку с тремя обозначениями: небо, чистилище, ад. Какое из этих мест он отметит красным карандашом? А может, ему заблагорассудится записать в моей карточке: и да пребудешь ты со своей душой? Может, посоветует молиться? Но я молюсь, молюсь.
Я очень люблю службу в храме во время майских престольных праздников. Запах ладана в городском деревянном костеле. Грубоватые изваяния святых. Мелодичный звон колокольцев. Красно-белое одеяние мальчиков-служек. Толстые восковые свечи. Они напоминали мне о душах умерших прихожан.
Потрескивало пламя, и казалось, сама вечность совершает медитацию. Ксендз склонялся перед алтарем, и крест у него на спине при этом изгибался. Я разглядывал накрахмаленные покрывала воздуха. Слушал антифон.
Открывались рты, и под сводами разносилось пение, умилявшее нестройностью голосов. Диссонансом звучало стариковское карканье, но оно как бы отфильтровывалось. Там, под куполом, плыла чистая мелодия. Я стоял на коленях, запрокинув вверх голову. Мой Господь Бог невидимыми руками ухватил ангельские крылья и выдувал из себя Святой Дух. Он был двуликим. Словно Янус. Левая часть лица – Иегова, правая – Иисус Христос. Так я представлял себе Святую Троицу.
Совсем как старый еврей, я втягивал носом запах ладана. Это был ливанский кедр, передо мной открывали сундук Пандоры. Это был Иов, лежащий в пустыне, лицом к пескам. Это было колыхание волн в Красном море. Это была рука Христа, благословляющая прокаженных. Это Он ступал по воде, это Его следы отпечатались на дороге, ведущей на Голгофу. Это был плач двух женщин. Марии и Магдалины. Они оплакивали своего любимого.
Антифон. Тебя мы призываем! Тебя, Тебя, Тебя!
Ах, бедный Достоевский, соединявший рыдающих влюбленных и искавший выход в бесполом Алеше.
Осколки не склеить. Они отскакивают друг от друга, как камни от тела женщины, уличенной в прелюбодеянии в древнем Иерусалиме. Зато камни наносят удары в грудь, в живот, ломают кости.
Не по всем дорогам ходит Христос с воздетой рукой, не всех успевает Он предупредить. Пути сказки и людской тоски-кручины тоже расходятся.
В маленьких лавчонках тщательно сортируют апельсины: крупные отдельно, мелкие отдельно. В банках – счета. В статистических бюро – еженедельные цифры будущих катастроф. В военных штабах – ежегодный урожай новобранцев.
О, мой Христос, я склоняюсь перед Тобой, потому что Ты тосковал по сказке. А ты, Платон, мне немножко смешон, ибо аккуратно складывал свои идеи подобно тому, как на образцовой лесопилке складываются обструганные доски. И ты проглядел, прозевал мощные торнадо, которые к чертовой матери смели все твои дощечки. Конечно, тебе дозволено начать все сначала. Но перед этим перечитай-ка друга и поклонника твоих идей, Бальзака. Поколения приходят и уходят. Одни сменяют других. Страдание, безумие, невостребованность остаются.
Одинокий человек погружен в раздумья в своем лифте. Ухватившись за рычаг, он предается медитации. Я боюсь покоя. Покой обволакивает меня. Уж лучше страх. В аду позволено мечтать о потерянном рае. Да, нужны огромные котлы; рожи чертей и кипящая смола; крики и зубовный скрежет; волосы встают дыбом, когда листаешь старые молитвенники, псалтыри. И тогда уже нужна. сказка про рай; а рай потому и превратился в рай, что никогда не был потерян.
Осколки касаются друг друга. Но я не могу их соединить и, словно ребенок, раскладывающий картонные вырезки-картинки – дорога, речка, горы, косуля – снова и снова делаю эту попытку. Ребенок щелкает языком, пейзаж готов.
Неприятно стоять у стены и смотреть на руки мучеников, их ладони пусты, в них не зажат камень. Это хороший покой. Нехороши лишь черные свечи в серебряных подсвечниках. Нехороша и эта женщина, у нее неодинаково нарумянены щеки, и она даже не смахнула пудры со своего носа с горбинкой. Нехорош красный половичок у меня под ногами. И вообще, у меня нехорошее предчувствие. Мне не нужен покой. Мне нужны муки.
Эляна входит в лифт, в руке у нее семирожковый подсвечник, пламя каждой свечи так и рвется прочь. Эляна – иерусалимский еврей у стены Плача. Эляна – русалка, пришивающая свой оторвавшийся хвост. Эляна – согбенная кариатида, над ее головой покачивается костел св. Оны-Анны. Эляна – бейсбольный мячик, затерявшийся в траве. Эляна – маленькая девочка, я так любил ее целовать в детстве.
Что испытывал святой Антанас, когда ему перестали мерещиться черти и женщины? Что испытывали тысячи несчастных, когда их согнали в газовые камеры и сопливый еврейчонок вопил у ног матери, а мать кусала себе пальцы? Что чувствовали те люди, которые обратились в камни от холода на лесоповале там, далеко на севере?
Gnothi seauton
I thank God, that I was born
Greek and not barbarian
Mantike mantike
Noumenon noumenon noumenon
Epiphenomenon
Naturalism poetically expressed…
Associations of mathematicians? Chemists astronomers,
business corporations, labor
organizations, churches are trans —
national because…
Becouse I love you Ilinaa
Mantike mantike
Nike
No No No Noumenon
Gnothi seauton [41]41
«Познай самого себя». Импровизация по-английски: «Благодарю Господа, что родился греком, не варваром… Натурализм поэтично передан… Ассоциации математиков, химиков, астрономов, коммерческие корпорации, рабочие организации, костелы – все это транснационально, потому что я люблю тебя, Илина…»
[Закрыть]
Звучит совсем как авангардное стихотворение, не так ли?
7
Антанасу Гаршве надо было свернуть на вторую Северную улицу. Он стоял на перекрестке. Тут как раз находилась аптека, и старичок-провизор старательно вытирал бутылочки, осторожно расхаживая между полками. На другой стороне улицы толстая расплывшаяся еврейка дремала возле ящиков с овощами и фруктами, похрапывая и упираясь руками прямо в золотистые апельсины.
Гаршва выжидал. Ему был виден угол дома, где жила Эляна. Точное расположение ее квартиры он не знал. Перейти улицу не решался, чтобы не очутиться под контролем, его могли увидеть из окон дома. Провизор несколько раз бросил понурый взгляд на Гаршву, прошлепал к кассе, запер ее и положил ключ в карман. Затем занял позицию у двери, ведущей во двор. Его аптеку уже ограбил как-то днем весьма похожий субъект с довольно симпатичной физиономией.
И вдруг неожиданно из дома вышла Эляна. На ней была широкая клетчатая юбка, белая блузка. Она огляделась, как будто не знала, где находится. Гаршва быстрым шагом направился к ней. Старичок-провизор коварно ухмыльнулся и опять вернулся к своим бутылочкам. От громкой поступи Гаршвы проснулась еврейка и принялась зевать во весь рот.
Они стояли лицом к лицу.
– Здравствуйте, – сказал Гаршва.
– Здравствуйте.
– Куда направляетесь?
– В магазин.
– Здесь неподалеку есть парк. В нем, правда, застрелили раввина. Если у вас есть свободная минутка, мы могли бы прогуляться. Увы, раввина убили вечером. Днем в парке спокойно. Раввина застрелил восемнадцатилетний парень, ему хотелось попасть в движущуюся мишень. Раввин, очевидно, мысленно беседовал с Иеговой. В парке стоят скамейки, а на другой стороне East River – небоскребы. Думаю, час или полтора можно побродить, сейчас одиннадцать.
Эляна смотрела на Гаршву, точно не узнавая, и тот проговорил:
– Мне трудно забыть поездку на пляж в Jones Beach. Так давно это было. Почти что позавчера.
– Вот уж не думала, что вы придете, – произнесла Эляна. Слова прозвучали с теми же самыми нотками.
– Проснувшись сегодня поутру, я и сам не знал, – ответил Гаршва. – Захотелось услышать про головы тех дворян.
– Хорошо. Пойдемте. Я бывала в вашем парке.
«Когда они лежат вдвоем… выглядят точь-в-точь как мы с Мишей», – подумала толстая, расплывшаяся еврейка. Когда они проходили мимо, в ее глазах промелькнула утраченная мечтательность.
«У этой леди есть муж. Муж работает, а леди не работает, поэтому поработает сейчас с ним», – подумал провизор. Когда-то его оставила жена и когда она умерла, он даже не пошел на похороны, больше не женился, так и жил один.
Они шли молча. Опущенная голова Эляны и согнутые плечи Гаршвы; грязная Bedford Avenue с уличными киосками, где торговали газетами выходцы с востока; толпы разных типов возле лавчонок с фруктовой водой, промышляющих исключительно на скачках; юные ковбои на велосипедах, увешанных колокольчиками и дудками; провалившиеся плиты тротуара; запах чеснока, лука, отбросов; глухая печаль, серая тоска, которую не в состоянии развеять золотистые апельсины, золотое солнце, золотые часы и кольца в витринах; золотистые волосы у девушки, застывшей в дверях химчистки, голубая полоска неба, сверкнувшая в просвете переулков.
Теперь они вдвоем подошли к огромной площади, которую Гаршва называл парком. Тут были и специальные бейсбольные площадки, цементные стенки, о которые можно бить мечом, редкие деревья, трава, скамейки. Они сели на скамейку. Перед глазами маячили здание школы, пара башен-небоскребов, цистерны с бензином.
– Это будет наша первая и последняя встреча. Возможно, у вас ошибочное представление обо мне… Мы с мужем – образцовая пара.
– Простите, если таково ваше желание, то я пойду к себе.
Гаршва вцепился руками в скамейку. Потом прибавил еще раз:
– Так я пойду?
– Почему?
Гаршва с изумлением заглянул Эляне в глаза. Полный покой, спокойное любопытство и даже какая-то материнская участливость.
– Почему? – Повторила Эляна. – Это единственная встреча наедине. Муж пригласил вас в гости. Я тоже присоединяюсь к его приглашению.
– Я не хотел вас обидеть, – проговорил Гаршва.
– Знаю, – откликнулась Эляна.
Гаршва достал пачку сигарет, и они закурили.
– Буду с вами откровенен. Я кое-что ищу.
– Наслышана о вас.
– Да? И что же вы слышали?
– Слышала, что волочитесь за девушками.
– Это еще не все. Говорят, я разрушитель. Говорят, наслаждаюсь собственной кислятиной. Повторяю. Ищу. Уже целую неделю бьюсь над несколькими строфами.
– Мне нравятся ваши стихи. Они хороши своей незавершенностью.
– Не умею придавать стихам законченный вид. Мне не достает успокоенности. Мой мир раскалывается. Я деталист, не умею покупать оптом. Зато ценю осколки. Хочу описать падение в ад. В настоящий момент ищу решение. В моем стихотворении присутствует мальчик… Его мать умирает в соседней комнате. Дверь заперта, мальчика туда не пускают. Он наблюдает за ползающей по стене синей мухой. Вот-вот она доберется до окна, а форточка открыта. Интересно, муха улетит или останется в комнате?
– Я вроде понимаю, о чем вы, да… муха улетит. И когда мальчика впустят к умирающей матери, он будет жалеть, что синяя муха улетела.
Незнакомый, какой-то новый трескучий тон окрасил слова Эляны.
– Спасибо за подарок, – произнес Гаршва. – Эляна посмотрела на него вопросительно, и в ее взгляде таился страх. – Я не ошибся. Знал, что нуждаюсь именно в вашей помощи. Тогда, в автомобиле, вы решили: меня с монашкой заставили поблуждать головы умерших дворян. Уже интуитивно я понял: только вы разрешите эту загадку с мальчиком в запертой комнате.
– Так ведь я бывшая учительница гимназии. И люблю Вильнюс, – сказала Эляна.
Она тщательно загасила окурок каблуком туфельки, и Гаршва заметил, что шов на правом чулке и сегодня у нее ушел куда-то вбок. Еще она не очень аккуратно наложила на кожу слой пудры, чрезмерно жирно подвела брови, слишком ярко намазала губы, и вообще, нынче Эляна уже не выглядела той серенькой женщиной, какой смотрелась позавчера на пляже. В ее сероватых глазах минуту назад промелькнул страх, и Гаршва понял, откуда ему знаком этот взгляд. Он отражался в зеркале, в которое Антанас глядел, когда горло сдавливали невидимые руки.
– Знаю, знаю. Воспоминания означают старость. О нет, мне всего лишь тридцать два года. Тут речь идет о старости переселенцев. И меня разбирает зло. Знакомые дамы очень много говорят о прошлом. Они вспоминают моды, лица, сервизы, служанок. А я вспоминаю изваяния, головы дворян, статуи на крыше Кафедрального собора, каменную стену на кладбище Расу, колонны в университетском дворе… Просто я похожа на своих знакомых.
Она умолкла и какое-то время смотрела на башни небоскребов. Гаршва зашевелился, но Эляна опередила его.
– Догадываюсь, что вы посоветуете мне. Кстати, ваши стихи и статьи я читаю. Даже пыталась идти по вашим стопам. Да, я видела в маленькой галерее лежащую женщину Модильяни. Магическая желтизна, византийская печаль, писали вы. Фреска сродни фрескам из храмов Луксора, цитировали вы Cocteau. В музее современного искусства я рассматривала вашего Soutine, застывшую кровь в складках одежды молодого еврея. В Метрополитен-музее я старалась вглядеться в чистоту орнамента на персидских миниатюрах. И в музее природы я обнаружила ту самую копию головы круглой формы, метеор из прошлого, упавший в пустыне, кажется, так вы писали. Но больше я не пойду любоваться ими.
– Почему?
– Больше не пойду, – повторила Эляна.
Гаршва поерзал на скамейке.
– Опять хотите убежать? – поинтересовалась Эляна, и Гаршва засунул руки в карманы.
– Наоборот. Я несколько разволновался. Вы читатель, который помнит целые предложения. И вы еще говорите: «я больше не пойду смотреть на них».
Эляна рассмеялась. Впервые Гаршва разглядел ее зубы. Мелкие, правильные, голубоватые. И хорошо залеченные, с аккуратными пломбами. В ее смехе Гаршве вновь послышались трескучие нотки.
– Сколько вам лет?
– Сорок один.
– Какой вы ребячливый! Я представляла себе ироничного гражданина. А вы волнуетесь, точно гимназист.
– А вы положите свои кулачки на сумку, – холодно отрезал Гаршва. – Коли я уж волнуюсь и даже засунул свои руки в карманы, чтобы не царапать спинку у этой скамейки, то вам следует перестать мять юбку. Лучше проделывать все это с сумкой, она кожаная.
Сквозь слой пудры проступил легкий румянец, пальцы дрогнули и застыли, ухватив складки юбки. Носки туфелек вонзились в гравий. На ногах заметно напряглись мускулы, губы тоже вытянулись, в них обозначилась твердость. Это длилось несколько секунд, постепенно напряжение отпустило Эляну, тело расслабилось, она откинулась на скамейке, совсем как работница во время перерыва.
– Простите. Я поэт, но иногда проглядывают и черты закоренелого прозаика, – тихо проговорил Гаршва.
Эляна не ответила. Два жирных голубя разгуливали по дорожке, лениво воркуя нутром, словно беременные женщины. Чернявый пацаненок, как сумасшедший, пронесся на красном велосипеде. Назойливо поблескивала брошенная неподалеку серебряная бумажка от конфет.
– Расскажите мне о своем Вильнюсе, – попросил Гаршва. У Эляны были мокрые ресницы. Она сидела все так же откинувшись, и на плотно сомкнутых губах поигрывала жалкая улыбка, вернее, то, что осталось от былой улыбки.
– Вы ошибаетесь. Меня отнюдь не разочаровали ваши стихи и статьи. Это уже моя вина. Из-за них меня начинает волновать мое прошлое. Когда я смотрела ваших художников и воспринимала ваши образы, мой Вильнюс проступал еще отчетливей, и мне делалось больно. Я верила: мои воспоминания будут утешать меня до самой смерти. Ваше творчество заставляет страдать. Оно – как кипящее масло, пролитое на раны.
– Вы – мой второй читатель.
– А кто первый?
– Я сам.
Эляна поднимается, но жирные голуби не из пугливых. Голуби ворочают своими головками, выставив коричневые глаза-пуговки.
– Мне пора домой, – говорит Эляна.
– Вы так и не рассказали, – по-прежнему сидя на скамейке изрекает Гаршва. Эляна разглаживает складки своей клетчатой юбки.
– Я пойду. Надо купить кое-что, обед сварить.
– Вы так и не рассказали, – стоит на своем Гаршва. Он уже тоже вскочил. Один из голубей зашагал вперевалку прочь, другой продолжал таращиться своими пуговками.
– А вы оставайтесь. Вернусь одна.
Эляна склонила голову. На изгибе шеи у нее темнела родинка, словно птичий глаз.
– Извините. Не могу больше. Может, как-нибудь в другой раз.
Гаршва увидел, что ресницы у Эляны увлажнились еще сильнее. Он взял ее за руку, и она не отдернула руку.
– Завтра? – одними губами спросил Гаршва.
Голуби улетели. С игровых площадок доносились глухие удары мячика о цементную стенку, солнце уже переместилось, все еще поблескивала серебряная бумажка, посверкивали узенькие лестницы на цистернах, и Эляна наконец отозвалась на его вопрос вопросом.
– Это обязательно?
Гаршва посмотрел на ее теперь уже сухие глаза, и ответ как раз совпал с ударом мяча.
– Обязательно.
– Когда?
– Завтра я работаю после обеда, с четырех тридцати. Если в десять часов вам подойдет…
– Буду ровно в десять, – произнесла Эляна, и Гаршва выпустил ее руку. – Не провожайте. Хочу вернуться одна. Прощайте. Я знала, что придете, – неожиданно сказала она.
И ушла. Мелкими торопливыми шагами. Клетчатая юбка шуршала издалека. Антанас Гаршва не отводил глаз от ее серых волос и белой блузки. Пока Эляна не скрылась за поворотом на Bedford Avenue.
Антанас Гаршва выпускает из кабины лифта боксеров-перестарков, они вываливают гурьбой. Боксеры ездят с этажа на этаж с бутылками виски и гостят одни у других в точно таких же однокомнатных номерах. Они нарочито громко хохочут и, сжав кулаки, имитируют удары, достававшиеся им или их противникам несколько лет назад. Один из мужчин, крепыш с приплюснутыми ушами и узеньким лбом, выходя, в шутку бьет Гаршву по плечу. Тот извивается всем телом, делает выпад и упирается кулаком в грудь крепыша. Приятели заходятся от смеха: «Молодец, парень! Врежь ему. У нас он целовал пол во втором раунде». Кто-то сует Гаршве в руку 25 центов. Боксеры удаляются по коридору, покачиваясь из стороны в сторону, и чувствуют себя от выпитого виски все еще молодыми и сильными. Гаршва закрывает дверь лифта.