Текст книги "Жизнь Ван Гога"
Автор книги: Анри Перрюшо
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Винсент не расставался с молодой женщиной, которая отдыхала в то лето в пасторском доме. Он играл с ее ребенком и, воодушевленный любовью, рисовал со сказочной легкостью. Чувства его вскоре достигли предельного накала. Он объяснился Кее в любви, но та, вся во власти своего горя, оттолкнула его, как некогда Урсула. Ее будущее и прошлое неразделимы, сказала она и добавила: «Нет, нет, никогда», и Винсент подумал, что он «проклят навечно». Жестоко разочарованный, Винсент на этот раз не захотел мириться с приговором судьбы. Нет, он не покорится. Это «нет, нет, никогда», говорил он, прибегнув к поэтическому сравнению, он рассматривает как льдинку, которую он должен прижать к своей груди, чтобы она растаяла. «Не знаю, в каком учебнике физики написано, будто лед невозможно растопить», – иронизировал он. Он придумал целую любовную стратегию, чтобы расположить к себе молодую женщину и, вовсе не принуждая ее забыть прошлое, пробудить в ее сердце новое чувство. «Я вправду обрел вкус к жизни и глубоко счастлив своей любовью», – уверял он.
Решив быть «твердым и решительным, как стальной клинок», Винсент неотступно преследовал Кее бурными изъявлениями любви, и молодая женщина вынуждена была возвратиться к родителям в Амстердам. Винсент начал засыпать кузину письмами, но она отсылала их ему назад нераспечатанными. Отец осуждал его, говорил, что он должен стыдиться своего кровосмесительного влечения. Весь городок судачил и смеялся над Винсентом. Но он ни с чем не желал считаться. Он цеплялся за свою страсть, сердясь и укоряя родных за то, что они не хотели ему помочь. Снова и снова писал он Кее о своей любви, с тем же страстным упорством и пугающим исступлением, с каким овладевал искусством рисовальщика, убежденный, что и тут он в конечном счете добьется своего. По этой причине он намеревался «спокойно» провести зиму в Эттене, и в октябре не без удовлетворения сообщил Ван Раппарду: «С тех пор как я вернулся в Голландию, мне кое в чем везло, не только с рисунками». Он много рисовал: землекопов, сеятелей, сделал семь крупных этюдов старых подстриженных ив, нарисовал молодого крестьянина с серпом, выполнял «Упражнения углем» по Карлу Роберту, пробовал писать темперой и спокойно, с той же неуклонной методичностью продвигаясь вперед, спрашивал себя, не пора ли ему уже писать маслом. С нетерпением ждал он новой встречи с Мауве, будь то в Эттене или в Гааге, чтобы получить от него решающий совет на этот счет. «Когда Мауве будет здесь, я все время буду с ним», – говорил он, восторженно ожидая предстоящей встречи.
Винсент беспрестанно писал Кее. «Она, и никакая другая!» – повторял он. В своих письмах к Тео он рассказывал о любимой.
Винсент писал также Ван Раппарду, которому не рассказывал о Кее, – с ним он обсуждал совсем иные вопросы. Ван Раппард заметил по поводу одного из его сеятелей, что это не «человек, который сеет, а человек, который изображает сеятеля». Винсент всегда был готов выслушать и серьезно вдуматься в любое критическое замечание. И он согласился, что это «весьма справедливое» наблюдение. «Сказать по правде, я рассматриваю этюды, над которыми сейчас работаю, как этюды с модели… Только через год или два я смогу написать сеятеля, который и впрямь будет сеять».
Зато Ван Раппард, видимо, не был склонен принимать критику столь же спокойно. Когда он объявил Винсенту о своем намерении возвратиться в Брюссельскую академию, чтобы заняться там рисованием с обнаженной модели, тот воскликнул: «Раппард, не надо никуда ехать!» Но Раппард стоял на своем, и Винсент гневно обрушился на академиков, «этих фарисеев от искусства», после чего оскорбленный Ван Раппард оставил его письмо без ответа. Но Винсент снова взялся за перо и начал пылко поучать своего друга, что нужно любить «Даму Природу и Даму Жизнь», и никого больше. «Они требуют – ни больше ни меньше, – чтобы Вы отдали им Ваше сердце, душу и ум… и еще всю любовь, на которую Вы способны; зато потом… потом, они сами Вам отдаются. И хотя обе дамы простодушны, как голубки, они в то же время мудры, как змеи, и превосходно умеют отличить человека искреннего от неискреннего».
Решившись, наконец, ответить на это письмо, Ван Раппард назвал Винсента фанатиком. «Что ж, – возразил Винсент, – если Вы так полагаете, пусть так и будет… Я не стыжусь своих чувств, не смущаюсь того, что я человек со своими принципами и убеждениями….Но куда, спросите Вы, хочу я вести людей, куда я сам стремлюсь? В открытое море. И какую доктрину я проповедую? Люди, всей душой посвятим себя нашему делу, всем сердцем отдадимся работе и будем любить то, что мы любим… Когда Вы взаправду окунетесь в жизнь, окунетесь с головой, не оставив себе никакой лазейки (а раз окунувшись, Вы уже оттуда не выберетесь), Вы сами заговорите моими же словами с теми, кто по-прежнему цепляется за академию… Не ждите пощады: кто хочет достичь самых глубин, должен пройти через полосу мук и острейшей нужды. Поначалу рыба пойдет скудно, а то и вовсе не будет ловиться, но мы научимся управлять нашей лодкой, без этой науки нам ведь нельзя. И скоро мы наловим много рыбы, да притом самой крупной, слышите?»
Дружить с Винсентом Ван Гогом – не легкое дело. Он никогда не признавал ни компромиссов, ни уступок, ни даже простой учтивости.
После этих резких слов художника, уже сознающего свою силу, порыв отчаяния вдруг исторгает у него глухое признание, которое Ван Раппард, не подозревавший о любви Винсента к Кее, наверно, так и не понял до конца. «Толкать людей в открытое море! – вздыхает Винсент. – Если бы я ограничивался только этим, я был бы отвратительным варваром… Человек не может вечно плавать в открытом море. Ему нужны хижина на берегу, огонь в очаге, жена и дети у очага».
Молчание Кее приводит его в неистовство. Судя по всему, он никак не может рассчитывать на взаимность. Атмосфера в пасторском доме с каждым днем накаляется все больше. Родители корят Винсента за его письма к Кее («Она сказала „нет“, значит, ты должен отступиться»), считают его упорство непристойным, чуть ли не аморальным. Корят его также за книги, которые он читает: Мишле и Виктора Гюго – этих «поджигателей» и «убийц». В назидание рассказывают об одном из его двоюродных дедов, заразившемся французскими идеями и по сей причине якобы спившемся. «Какое скудоумие!» – вздыхал Винсент. Начались ссоры. Пастор пригрозил, что выгонит сына из дома.
Пусть так! Винсент не уступит. Он убедит Кее. Она будет его ангелом-спасителем – милой, доброй подругой из тех, что так любит Диккенс, его королевой, которая даст ему простое человеческое счастье. Пусть Кее не отвечает на его письма, даже не распечатывает их. Он сам пойдет к ней и выскажет ей свою любовь, объяснит, как она нужна ему, как он стремится стать таким же, как все. Тео прислал ему деньги на поездку. Сестра Вильгельмина – другая участница заговора – бдительно сторожила Кее.
И вот Винсент, покинув Эттен, приехал в Амстердам и явился к родителям своей кузины.
Они сидели за обедом, но ее не было с ними. Она убежала. Кее не хотела видеть Винсента. «Она, и никакая другая!» – заявил Винсент. «Только не он», – отвечала Кее.
Винсент рыдал, умолял допустить его к любимой. Родители Кее сурово отчитали его, заявив, что его упорство просто «отвратительно». Но он продолжал настаивать на своем. Кее нужна ему. Он хочет стать таким, как все. Как он уже писал Ван Раппарду, он не в силах быть только моряком, плавающим по «бурному морю». И ему тоже нужны хижина на берегу, укрытая от бурных морских ветров, жена, дети, домашний очаг. Неужели они не верят его исступленной любви? Он готов на все, лишь бы они поверили. Пусть только Кее выйдет к нему. Он хочет видеть ее, говорить с ней. Он убедит ее. Вот что, – вдруг осенило его, – глядите: сколько я продержу руку на огне этой лампы, столько минут пусть Кее будет здесь и выслушает меня! Больше мне ничего не надо! И на глазах у охваченных ужасом родителей Винсент тут же протянул руку в огонь.
Оправившись от потрясения, отец Кее кинулся к нему. «Ты ее не увидишь!» – зло крикнул он и, поспешно задув огонь лампы, вытолкнул Винсента, чуть не потерявшего сознание от боли, «во мрак и холод».
Толкнул в объятия его судьбы.
В волны бурного моря.
II. «СКОРБЬ»
Величие не дается само собой – его надо добиваться.
Из письма Винсента к брату Тео, осень 1882 года
Слово «отчаяние недостаточно выразительно для того, чтобы описать состояние, в котором находился Винсент после возвращения в Эттен. Как он впоследствии сам говорил, душа его пылала, словно „раскаленная добела сталь“. Удар, полученный в Амстердаме, сразил его насмерть. Убитый горем, он понимал, что поражение окончательно и непоправимо. Рожденные беспредельным отчаянием, то и дело приходили на ум слова, произнесенные Христом перед тем, как он испустил дух: „Или, Или! лама савахфани?“ „Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты меня оставил?“
«Неужели и впрямь нет на свете Бога?» – рыдая, восклицал Винсент.
Ему казалось, будто его придавила холодная могильная плита. Он сознавал всю непоправимость потери. Ему никогда не стать таким, как все, – этот путь закрыт для него навсегда. Ему отказано в том, что доступно каждому. Любовь его убили, и никакая другая не придет ей на смену, никакая другая не заполнит оставленную ею «зияющую пустоту». Он обречен. Обречен навсегда. Обречен от рождения. И он знает все это, но слишком щедра его душа, чтобы он мог озлобиться. И еще: хоть он и не хочет в этом признаваться, но его по-прежнему сжигает неутолимая страсть – вот почему он не поддается и должен сражаться до конца, отстаивая свою «любовь вопреки всему». Эту любовь, отвергнутую людьми, он вложит в свое искусство, и искусство возвестит ее негасимую силу. Извечному роковому «нет» он противопоставит извечное «да» своей веры. Ибо вера его не только не угаснет, не выродится в цинизм и иронию, а, напротив, станет еще горячее, запылает с еще большей истовостью. И, один на один с равнодушным ликом Судьбы, он и впредь – до последнего вздоха – будет повторять восторженные слова любви. С поистине нечеловеческой решимостью, закованный в броню своей воли и словно позабыв обо всем на свете, Винсент с удесятеренной энергией принялся за работу.
Кое-какие слухи о его амстердамском приключении дошли до Эттена, и в поселке начали судачить. Бездельником и развратником обзывали здесь этого неказистого, угрюмого увальня, плутавшего по окрестностям с рисовальной папкой под мышкой, этого чудака, неспособного прокормить даже самого себя и к тому же еще вознамерившегося посвататься к несчастной вдове, у которой, слава богу, хватило ума отказать ему. С отцом он ссорился теперь непрерывно. Как бесконечно далеки те времена, когда отец был блистательным примером для законопослушного Винсента. Своего отца, обвинившего его в безнравственности за то, что он влюбился в кузину, читал Гюго и Мишле и перестал ходить в церковь, отца, который объявил его никчемным, конченым человеком, он теперь увидел наконец в его истинном облике, с его убогим душевным мирком, избитыми мыслями, приверженностью к пустым условностям. Измученный ссорами, Винсент не мог должным образом сосредоточиться на своей работе. Воздух Эттена, сама обстановка в семье угнетали его. Он нуждался в сочувствии, в дружеском внимании и в поисках всего этого тянулся к Мауве, к художнику, которым он восхищался, к «гению», что минувшим летом так поддержал его своей похвалой.
В начале декабря Винсент приехал в Гаагу. Антон Мауве и его жена Ариетта не обманули ожиданий Винсента. Они сердечно приняли его и всячески старались утешить. Мауве, польщенный упорной и горячей привязанностью Винсента и желая развеселить гостя, начал зло пародировать священников. Винсент показал художнику свои новые рисунки. Покорный ученик, он с благодарностью выслушал замечания и критику учителя. Довольный его поведением, Мауве преподал ему основы живописи маслом. Взяв в руки палитру, Винсент написал под руководством Мауве несколько натюрмортов, которые впоследствии много раз переделывал.
Над этими натюрмортами – всего их было пять – Винсент продолжал работать в Эттене, куда он решил вернуться, прихватив палитру и ящик с красками, которые ему подарил Мауве[22]22
Из этих натюрмортов сохранились только два. На одном из них – деревянные башмаки, кочан капусты, несколько картофелин и морковь; на втором – оловянный кувшин с крышкой и яблоки. Нечего говорить о том, что многие из ранних работ Винсента безвозвратно утеряны. В каталоге Ж. Б. де ла Файя перечислены пятнадцать картин кэмского и брюссельского периодов и около семидесяти работ эттенского периода, включая два первых натюрморта, описанных выше.
[Закрыть].
К сожалению, жизнь в пасторском доме вскоре стала совершенно невыносимой, и перед самым сочельником, после очередной бурной ссоры с отцом («Я еще никогда так не выходил из себя, как в тот раз»), Винсент, красный от гнева, выбежал из дому, громко хлопнув дверью. Да и отец сказал, что ему, пожалуй, лучше уехать.
Винсент отринул прошлое. Отныне он начнет новую жизнь, и в Гааге, в мастерской Мауве, куда, как и следовало ожидать, он возвратился, в эти первые дни 1882 года для него словно бы уже занялся рассвет. В будущем его ждет жестокое одиночество. И все же, чего бы это ему ни стоило, несмотря на чудовищное равнодушие, которое он повсюду встречает, он выполнит свою миссию и жаром веры растопит ледяной холод одиночества. Он не отступится от своего. «Даже если я упаду девяносто девять раз, я в сотый раз снова поднимусь», – писал он Тео.
Родители, не зная, куда он поехал, тревожились о нем. Тео, к которому он обратился за помощью («Само собой разумеется, Тео, я был бы рад время от времени получать немного денег, если только это не в ущерб тебе самому»), отчитал его за то, как он вел себя с родителями. Винсент не был злопамятен и поспешил, запоздав самую малость, поздравить их с Новым годом. И все же прежние кумиры давно повержены. «Тео, – восклицает Винсент, – какая великая вещь – цвет!» Стремясь овладеть техникой акварели, он снова переживает полосу «борьбы и растерянности, терпения и нетерпения, надежды и отчаяния». Но он убежден, что «победоносно завершит» этот период. Он даже связывает со своими акварелями некоторые практические надежды, рассчитывая, что ему вскоре удастся продать ту или иную из своих работ. И тогда он отблагодарит Тео за его доброту.
Мауве отыскал для Винсента мастерскую в людном квартале Гааги, за Рейнским вокзалом, в доме номер 128, на улице Схенквех. Из мастерской открывался вид на дворики, перегороженные заборчиками. Женщины сушили здесь белье, тут же был дровяной склад, принадлежавший какому-то столяру. Чуть подальше, за окаймленной деревьями дорогой, раскинулась плоская равнина.
Винсент провел здесь несколько недель в состоянии благостного восторга. Он по-прежнему внимательно следовал советам Мауве, который был куда лучшим наставником, чем художником. Подчиняться натуре, прислушиваться к «голосу природы» больше, чем к словам художников, – вот чему неустанно учил его Мауве. «Что вы там толкуете про Дюпре! Поговорим-ка лучше об обочине этой канавы». С помощью Мауве Винсент завязал знакомство со многими художниками – с пейзажистом Теофилем де Боком, Ван дер Вееле, Георгом Хендриком Брейтнером. Истосковавшись по человеческому теплу, он часто бывал в мастерских и, став членом сообщества художников, проявлял рвение неофита, убежденный, что в этом кругу могут и должны царить лишь доверие и взаимопомощь, здоровое и честное соревнование. В те годы Гаага переживала довольно бурный период своей идейной и художественной истории. Многочисленный боевой авангард отстаивал натурализм и символизм. Это было так называемое движение восьмидесятых годов. Винсент испытал некоторое удовлетворение от того, что его приняли в свой круг известные художники и доброжелательно к нему отнеслись. Однако вскоре все переменилось к худшему, и удовлетворение сменилось раздражением. Винсент увидел, что в среде художников ревниво следят друг за другом, вполголоса передают сплетни и, маскируясь лицемерной сердечностью, которую он поначалу принял за чистую монету, стараются «подставить другому ножку». Вместо братства, которое он рассчитывал встретить, Винсент обнаружил лишь соперничество – пусть мелкое, но ожесточенное и коварное. Причины, из-за которых ссорятся художники, поистине ничтожны. Они хотят блистать в свете, иметь собственный дом, быть принятыми в обществе богатых людей. Жалкие устремления! Сам Винсент предпочитал бродить по узким улочкам Хееста или Слейкэйнде, этого «гаагского Уайтчепеля», – здесь он ближе к людям. Если ты художник, говорил Винсент, нехорошо «претендовать в обществе на какую бы то ни было роль, кроме роли художника… Художник должен отрешиться от светских притязаний». Призвание художника – не нравиться, а выражать истину. Искусство художников, склонных к жизненным компромиссам, не внушало ему уважения. Оно лишь возбуждало в нем чувство неловкости и заставляло содрогаться. Частые визиты в Королевский музей в Мауритсхойсе, где он восторгался картинами Рембрандта и Франса Гальса, воспитывали и шлифовали его вкус. Он сравнивал своих современников со столпами предшествовавшего поколения – Исраэльсом, Марисом, Милле. Искусство «стариков» казалось ему куда более могучим, чем мастерство друзей Антона Мауве. Он скоро перенял их умение и приемы. Еще месяц назад их наука казалась ему неистощимой – теперь он исчерпал ее до дна. Опьяненный жаждой знания, он с готовностью подчинился их правилам, но теперь они начали его раздражать. Он не мог удовлетвориться применением готовых рецептов, не хотел закоснеть в художественных канонах, которые вдруг показались ему столь же поверхностными и бессодержательными, как утратившие для него всякий смысл религиозные догмы. Он задыхался в этих тесных рамках и страстно искал более выразительные формы. Он уже больше не мог сдерживаться. Стал неуживчив, мрачен. Художникам не нравились его едкие замечания. К тому же этот беспокойный человек тревожил их. Его презрение ко всему, что не связано с искусством, небрежная одежда, тяжелый взгляд были им неприятны. Не замечая успехов ученика, Мауве по-прежнему разыгрывал перед ним роль «гения». Когда ему не нравился какой-нибудь рисунок или акварель Винсента, он черкал карандашом, исправлял работу со снисходительной самоуверенностью. Винсент раздражался. Он спорил с Мауве, защищая английское искусство, которым издавна восхищался, хотя Мауве называл его «искусством от литературы». Когда же Мауве попытался направить его по пути внешней академической красивости, это вызывало у него протест. И однажды, когда Мауве дал ему рисовать гипсового Аполлона, Винсент, у которого не шли из памяти угловатые лица шахтеров и крестьян и которому была глубоко чужда вся эта самодовольная красивость, в раздражении схватил Аполлона и изо всех сил швырнул его в ведро с углем, где тот разлетелся на мелкие кусочки.
Мауве оскорбился. Винсент, совершенно убитый, снова оказался один. Он никогда не думал о последствиях своих поступков, да и не был бы способен на это, если бы даже захотел: он должен был идти вперед, неустанно и торопливо, весь во власти бурных порывов, которые ни рассудком, ни расчетом не смог бы обуздать. Так или иначе, от ссоры с Мауве он буквально занемог. Он был вновь ввергнут в одиночество, в трагический безмолвный спор с самим собой. Один лишь вид кисти вызывал у него болезненное возбуждение. Забросив живопись и акварель, которые слишком живо напоминали ему Мауве, он со смертельной тоской в сердце бродил по бедным кварталам города.
Как-то раз вечером он забрел в кафе и там завел разговор с женщиной, лицо которой было отмечено печатью болезни и нищеты. Ее звали Христиной. Она была высокого роста, хорошо сложена, но, несмотря на свои тридцать два года, давно уже поблекла. Худая, мертвенно-бледная, изможденная, на четвертом не то пятом месяце беременности, наполовину спившаяся, она слонялась по улицам, кое-как зарабатывая себе на жизнь проституцией. Здоровье ее было подорвано, рассудок близок к помрачению. Винсента взволновала история, которую поведала ему Христина, извечная и невыносимо банальная история соблазненной девушки. Подавленный разрывом с Мауве, Винсент воспылал безграничным сочувствием к этой женщине. Он был готов слушать ее без конца. Он заинтересовался ею под влиянием собственного горя, но также и под влиянием литературы – чувствительных, сентиментальных книг Диккенса, Мишле и Гюго, которые в те времена господствовали над умами. «Уступает их нищета, не воля их» – гласила подпись под одним из рисунков Френка Холла. Христина – жертва. Надо ли осуждать, проклинать ее, как поступают с грешницами священники? Да и «как может она творить добро, коль скоро она его не знает?» Винсент поможет ей, вырвет ее из когтей нищеты. «Одна она пропадет». Когда он возвратился из Амстердама, его спасло и вновь поставило на ноги только одно: «чувство, что вопреки всему он, может быть, на что-то пригоден». Конечно, после Кее он больше уже никого не полюбит, но все же он может кому-то помочь и одарить нежностью, скрасить чье-то одиночество, а также обрести для самого себя в этой общности горя некое подобие счастья, «сделать невыносимое выносимым»… Христина некрасива? В глазах Винсента она окружена ореолом истинной человечности. Она страдала, жизнь «потрепала» ее. Она сродни фигурам Шардена или Яна Стена. Она похожа на «работницу», как называют этот тип женщин французские романисты, она «воплощает в себе нечто прекрасное». И к тому же «важно лишь одно – действовать». Винсент сделает ее своей моделью: «Из нее можно кое-что извлечь».
Благодаря Христине, которую он звал Син, Винсент снова обрел жизненную силу. Он бесконечно жалел ее. Стараясь, чтобы она окрепла физически, он урезывал себя в том немногом, чем располагал, заставляя ее принимать ванны, покупал для нее лекарства. Он отвез ее в лейденскую больницу, чтобы врач посмотрел, в каком состоянии ее беременность. Ребенок лежал в неправильном положении, и его повернули щипцами. Винсент был вознагражден за свои заботы: самочувствие Син улучшилось. Она охотно позировала ему, подчиняясь всем желаниям художника, послушно ехала, куда бы он ни попросил, даже на берег моря в Схевенинген, где позировала на фоне рыбачьих лодок. Син была добросовестна и терпелива, спокойно переносила внезапные вспышки гнева, которые иногда охватывали Винсента, когда он сталкивался в работе с какими-либо трудностями. С появлением женщины мастерская на Схенквех ожила. Син предстояло стать матерью в четвертый раз. Она привела в мастерскую своего старшего сына, которого Винсент сразу поторопился зарисовать. Привела она также свою мать, старую женщину, изнуренную тяжкой жизнью, вырастившую восьмерых детей, но по-прежнему бодрую и зарабатывающую себе на жизнь поденным трудом.
В те серые февральские дни жизнь Винсента потекла веселее. С упоением наслаждался он этой жалкой карикатурой на давно желанное счастье. Он много рисовал и делал большие успехи. Мауве по-прежнему избегал его. Но и Винсент навсегда отошел от круга гаагских художников, в котором вращался Мауве. С трубкой в зубах, одетый в холщовую блузу, он работал в Хеесте, как мастеровой среди мастеровых.
Несмотря на помощь Тео, Винсенту стало заметно трудней. Далеко не каждый день он наедался досыта. Все больше мечтал он о продаже своих картин. В начале марта он попробовал обратиться за содействием к Терстеху, служащему фирмы «Гупиль». Терстех не без любопытства встретил своего бывшего приказчика. Будучи осведомлен об амстердамском эпизоде, он с чуть ироническим сочувствием метнул взгляд на обожженную руку Винсента. Может быть, вопреки всему в его сердце пробудилось сострадание. Повинуясь доброму чувству, он вручил Винсенту десять флоринов за рисунок, но в то же время не преминул объяснить ему, насколько он выиграл бы, переменив манеру. Его сюжеты, его стиль не могут понравиться публике. Пусть он довольствуется изготовлением приятных акварелей – из тех, что нравятся клиентам, – и поменьше работает с живой моделью, чтобы сэкономить деньги. Вовсе нет нужды так выбиваться из сил. Куда заведут его эти поиски? Одним словом, пустая затея!
Меньше писать с живой модели! Винсент в бешенстве. Разве можно писать меньше с живой модели, когда он так страстно добивается прямого, самого что ни на есть непосредственного контакта, слияния с натурой, с человеком? Он не может обходиться без моделей! Что же касается акварели, то она сама по себе – слишком хрупкое подспорье для этих sketches from life[23]23
Зарисовки с натуры (англ.). – Прим. перев.
[Закрыть] , которые он мечтает создать. Ему куда больше по душе «жесткий плотничий карандаш», позволяющий достигать гораздо более сильных эффектов. Нравиться, нравиться, совершать одну уступку за другой, опошлить свое искусство… «Нет!» – в ярости вопит Винсент. «Я предпочел бы полгода не обедать и этим сберечь деньги, – пишет он Тео, – чем снова время от времени получать от Терстеха десять флоринов с его попреками в придачу… Работать без модели – смерть для пишущего фигуры»…
Прочитав вскоре после этого книгу Сансье о Милле, Винсент нашел в ней такие слова живописца, воспевшего крестьянский труд: «Искусство – это борьба, во имя искусства нужно жертвовать всем». И это высказывание еще больше воодушевило его. Он был вне себя от восторга. Милле, мастер, которым он издавна восхищался – в особенности его почти что библейским чувством земли, этот друг простых людей, с его реализмом, проникнутым духом братства, тот, к кому с первых своих шагов он обращался как к учителю, ныне советовал ему идти своим путем, не считаясь с требованиями торговцев картинами, отвергая все уступки, на которые идут, которых добиваются от него самого друзья Мауве.
«Надо работать как несколько негров, – утверждал Милле. – Лучше ничего не говорить, чем слабо выразить то, что хочешь сказать». Искусство – это борьба не на жизнь, а на смерть, трагическая схватка с реальностью. Стоит ли заискивать перед изнеженной публикой? Разве в этом дело?
И, словно сама судьба решила поддержать Винсента в его устремлениях, неожиданно – одна за другой – пришли радостные вести. Задыхаясь от восторга, Винсент спешит сообщить о них Тео в постскриптуме к письму. Во-первых, амстердамский дядюшка Корнелиус Маринус, тот самый, что торгует картинами, заказал ему «двенадцать маленьких рисунков пером с видами Гааги… по два с половиной флорина за штуку – я сам назначил эту цену, – пишет Винсент, – и он обещал, если они ему понравятся, заказать мне еще дюжину других рисунков уже по более высокой цене». Во-вторых, Мауве дал согласие посмотреть его работы. Не называя по имени Син, Винсент не мог, однако, удержаться, чтобы не рассказать брату о трогательном поступке его натурщицы: сегодня он отпустил ее на весь день, потому что не мог с ней расплатиться – ему даже не на что было купить себе еду. Но Син все равно пришла, но не для того, чтобы позировать, а для того – она догадывалась о его нищете, – чтобы принести ему порцию вареных бобов с картошкой. «Есть все-таки в жизни вещи, ради которых стоит жить», – заключает Винсент. Напомнив брату суждения Милле, он восклицает вне себя от радости: «Берегись, Терстех! Берегись! Ты кругом неправ!…»
Но, увы, радость Винсента порождена недоразумением, а терстехов слишком много. Что рассчитывает получить от Винсента дядюшка Кор? Традиционные виды Гааги в стиле «памятных открыток», добропорядочные зарисовки Хроте керк, городской ратуши, старых строений Внутреннего двора[24]24
Площадь в Гааге, где находятся правительственные учреждения.
[Закрыть] или Круглого острова, вокруг которого тихо плещутся воды Дворцового пруда и резвятся аисты, а не то рощ Схевенингена. А Винсент послал дядюшке зарисовки бедных кварталов. Дядюшка Кор заплатил племяннику за работу, но при этом указал, что не вполне ею удовлетворен. К тому же ему не понравилась сама фактура рисунка. Он выполнил свое обещание насчет второго заказа, но счел нужным еще раз высказать свои пожелания и потребовал, чтобы Винсент проявил несколько большую гибкость. Винсент рассердился. На его беду, Мауве взял сторону дядюшки Кора и Терстеха. «Если и теперь у вас ничего не выйдет, то это конец, все от вас отступятся», – высокомерно заявил он ему. И с бестактностью, продиктованной, по всей вероятности, былой обидой, он постарался в разговоре с Винсентом представить заказ дядюшки Кора как величайшую милость, если не милостыню. Мужество оставило Винсента.
«Когда со мной так разговаривают, у меня опускаются руки», – жаловался он. И в изнеможении то откладывал, то брал в руки, то опять с досадой отбрасывал в сторону новые рисунки, которые готовил для дядюшки, не в силах сосредоточиться на чем-то одном, не в силах работать без воодушевления, без веры в себя. Он был совершенно измучен, нервы напряжены до предела. Тяжелые грозовые тучи сгустились над ним.
По правде сказать, Винсент прекрасно сознавал причины своих неудач. И торговцы и художники не прощали ему того, что он отказывался «делать мелкие посредственные вещички» да еще – жалкий неудачник – притязал на «какие-то там поиски». Оборванец, никогда не знавший, будет ли у него кусок хлеба на ужин, и вместе с тем отказывавшийся от заработка, столь любезно ему предложенного, самым вызывающим образом пренебрегал хорошим обществом, предпочитая водиться с каким-то сбродом. Потому он и стал излюбленной мишенью насмешек, хоть смеявшимся при этом было как-то не по себе. Дерзкая личность, этот Винсент Ван Гог, живой укор, ужасный пример для других. А теперь у него хватило наглости поселить у себя уличную девку самого низкого пошиба. Этим предлогом воспользовались, чтобы его осудить и демонстративно от него отмежеваться. Прикрываясь выспренними словами, поторопились отделаться от паршивой овцы. Вокруг Винсента образовалась пустота, сквозь которую до него долетала одна лишь хула. Попреки теперь сыпались отовсюду. Его попрекали Терстех, дядюшка Кор и даже родители Кее: подумать только, человек, осмелившийся просить руки их дочери, не постыдился теперь осквернить доброе имя своей семьи, связавшись с пропащей девкой! Да, в один голос твердили все, Винсент пошел по скользкой дорожке!
Угрюмо опустив голову, Винсент продолжал идти вперед. Он смирился со своей участью. Он знал, что должен испить чашу до дна. Одна лишь смерть заставит его сдаться. Совсем скоро – 30 марта – ему сравняется двадцать девять лет, и вот мысль, к которой он пришел: «Научиться страдать, никогда не жалуясь, – это единственный практический урок, великая наука, которую надо усвоить, решение жизненной проблемы».
Он сравнивал свою участь с долей несчастных лошадей, которых видел на одной из картин Мауве: «Это – воплощение смирения, но смирения истинного, а не того, которое проповедуют священники. Эти клячи, эти бедные изможденные клячи – гнедые, белые, сивые, – вот они стоят, терпеливые, покорные, готовые ко всему, смирившиеся и спокойные. Еще немного, и им придется протащить тяжелый рыбачий баркас последний отрезок пути – работа близится к концу. Минутная остановка. Они задыхаются, они в мыле, но они не ропщут, ничего не требуют, ни на что не жалуются. Они привыкли ко всему этому, привыкли уже давно. Они смирились, жизнь продолжается, продолжается и работа, но, если завтра же их отправят на живодерню, – что ж, будь что будет, они готовы и к этому».