355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Бергсон » Два источника морали и религии » Текст книги (страница 15)
Два источника морали и религии
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:47

Текст книги "Два источника морали и религии"


Автор книги: Анри Бергсон


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)

Это не значит, конечно, что буддизму было чуждо милосердие. Наоборот, он рекомендовал его в самых возвышенных выражениях. К рекомендации он присоединил и пример. Но ему не хватало теплоты. Как очень верно сказал один историк религий, ему было неведомо «полное и сокровенное самопожертвование»[57]57
  Вероятно, имеется в виду шведский ученый Н. Зёдерблом. Söderblom N. Manuel d'histoire des religions. Trad.fr. P., 1925, p. 296. (См. об этом: Sunden H. La Théorie bergsonienne de la religion. P., 1947, p. 196).


[Закрыть]
. Добавим (и, возможно, это в сущности то же самое), что он не верил в эффективность человеческого действия. Он не испытывал к нему доверия. Только это доверие, между тем, может стать силой, которая способна сдвигать горы. Полный мистицизм доходил до этого. Вероятно, он встречался в Индии, но гораздо позже. В самом деле, у Рамакришны или Вивекананды, если говорить лишь о самом последнем времени, мы находим пылкое милосердие, мистицизм, сравнимый с христианским мистицизмом. Но христианство появилось как раз в промежуточный период. Его влияние на Индию (оказанное к тому же и на ислам) было весьма поверхностным, но для душ, предрасположенных к простому внушению, достаточно одного сигнала. Допустим, однако, что прямое воздействие христианства как вероучения в Индии было практически ничтожным. Поскольку оно пропитало всю западную цивилизацию, его вдыхают, подобно аромату, из того, что эта цивилизация с собой приносит. Сам индустриализм, как мы попытаемся показать, косвенно вытекает из него. Но именно индустриализм, именно наша западная цивилизация привели в действие мистицизм таких людей, как Рамакришна или Вивекананда. Никогда такой пылкий, деятельный мистицизм не появлялся во времена, когда индус ощущал себя подавленным природой, когда всякое человеческое деяние было бессмысленным. Что было делать, когда неизбежно разражавшийся голод обрекал миллионы несчастных на смерть? Индийский пессимизм имел основным источником это бессилие. И именно пессимизм помешал Индии дойти до предела ее мистицизма, поскольку полный мистицизм есть действие. Но появляются машины, которые увеличивают производительность земледелия и которые главным образом заставляют обращаться его продукты; появляются также политические и социальные организации, которые опытным путем доказывают, что массы не обречены неизбежно жить в рабстве и нищете; освобождение становится возможным в совершенно новом смысле. Мистический натиск, если он происходит где-нибудь с достаточной силой, уже не остановится, столкнувшись внезапно с невозможностью действовать; он не будет уже подавляться учениями об отрешенности или обрядами экстаза; вместо того чтобы быть поглощенной сама собой, душа широко откроется навстречу всеобщей любви. Но эти изобретения и организации являются по сути своей западными; именно они позволили здесь мистицизму дойти до своего собственного предела. Поэтому мы можем заключить, что ни в Греции, ни в Древней Индии не было полного мистицизма, либо потому что порыв там был недостаточен, либо потому что ему противостояли материальные обстоятельства или слишком узкая интеллектуальность. Его появление в определенный момент позволяет нам ретроспективно присутствовать при его подготовке, подобно тому как внезапно возникший вулкан проясняет длинный ряд землетрясений в прошлом[58]58
  Мы не игнорируем тот факт, что в древности были и иные виды мистицизма, помимо неоплатонизма и буддизма. Но для занимающей нас цели нам достаточно рассмотреть те из них, которые продвинулись дальше всего.


[Закрыть]
.

Полный мистицизм на самом деле – это мистицизм великих христианских мистиков. Оставим пока в стороне их христианство и рассмотрим у них форму без материи. Не вызывает сомнений, что большинство из них прошли через состояния, напоминающие достижения античного мистицизма различной степени. Но они лишь прошли через эти состояния; сосредоточившись, чтобы устремиться к совершенно новому усилию, они прорвали дамбу; огромный жизненный поток подхватил их; из их возросшей, жизнеспособности вырвались энергия, отвага, необычайная сила понимания и осуществления. Вспомним о том, что совершили в области практического действия святой Павел, святая Тереза, святая Екатерина Сиенская, святой Франциск, Жанна д'Арк и многие другие[59]59
  На то, что наиболее действенно у великих христианских мистиков, обратил внимание Анри Делакруа в книге, заслуживающей того, чтобы считаться классической (Etudes d'histoire et de psychologie du mysticisme. P., 1908). Сходные идеи можно найти в важных работах Ивлина Андерхилла (Mysticism. L., 1911; The Mystic way. L., 1913). Последний автор связывает некоторые свои взгляды с теми, которые мы изложили в «Творческой эволюции» и воспроизводим в настоящей главе, с тем чтобы их развить дальше. См. об этом, в частности, работу «The Mystic way».


[Закрыть]
. Почти вся их чрезвычайно разнообразная деятельность использовалась для распространения христианства. Существуют, однако, и исключения, и примера Жанны д'Арк достаточно, чтобы показать, что форма отделима от материи.

Когда мы берем таким образом в ее конечной точке внутреннюю эволюцию великих мистиков, мы задаемся вопросом, как могли уподоблять их больным. Разумеется, мы живем в состоянии неустойчивого равновесия, и среднее здоровье духа, как, впрочем, и тела, – вещь трудно определимая. Существует, однако, исключительное, прочно утвердившееся здоровье, которое узнается без труда. Оно проявляется во вкусе к деятельности, в способности к адаптации и реадаптации, в твердости характера в сочетании с гибкостью, в пророческом умении отличать возможное от невозможного, в духе простоты, побеждающем всякого рода сложности, наконец, в превосходном здравом смысле. Разве не эти самые черты мы находим у мистиков, о которых идет речь? И не могут ли они быть полезными для самого определения крепкого интеллектуального здоровья?

Если о них судили иначе, то по причине анормальных состояний, которые часто у них предшествовали окончательной трансформации. Они рассказывают о своих видениях, экстазах, восторгах. Это те же явления, которые возникают также и у больных и составляют основу их болезни. Недавно опубликована важная работа об экстазе, рассматриваемом как проявление психастении[60]60
  Pierre Janet. De l'angoisse à l'extase.


[Закрыть]
. Но существуют болезненные состояния, являющиеся имитациями здоровых состояний; последние тем не менее являются здоровыми, а первые – болезненными. Умалишенный может возомнить себя императором; своим жестам, словам и действиям он будет постоянно придавать наполеоновскую манеру, и в этом именно будет состоять его безумие; разве это отразится как-нибудь на Наполеоне? Точно так же можно подражать мистицизму, и это будет мистическое безумие; разве отсюда следует, что мистицизм – это безумие? Тем не менее бесспорно, что экстазы, видения, восторженные состояния являются анормальными состояниями и трудно провести различие между анормальным и болезненным. Впрочем, таково было мнение самих великих мистиков. Они первыми предостерегали своих учеников против видений, которые могли быть чистыми галлюцинациями. И своим собственным видениям, если они случались, мистики обычно приписывали лишь второстепенное значение; это были дорожные происшествия; после них, оставив далеко позади экстатические и восторженные состояния, они должны были продолжать путь, чтобы достичь конечного пункта, который состоял в совпадении человеческой воли с волей божественной. Истина заключается в том, что эти анормальные состояния, их близость, а иногда, несомненно, и причастность к болезненным состояниям можно легко понять, если подумать о том, каким потрясением является переход от статического к динамическому, от закрытого к открытому, от обыденной жизни к жизни мистической. Когда задеты темные глубины души, тогда то, что поднимается на поверхность и приходит к сознанию, принимает в нем (если сила достаточна) форму образа или эмоции. Образ чаще всего есть чистая галлюцинация, так же как эмоция – это лишь бесполезное возбуждение. Но оба они могут служить выражением того факта, что потрясение – это полная перегруппировка с целью установления высшего равновесия; образ в таком случае символизирует то, что готовится, а эмоция является сосредоточенностью души в ожидании трансформации. Последний случай относится к мистицизму, но он может относиться и к другому; к тому, что просто анормально, может прибавиться то, что явно болезненно; при нарушении привычных отношений между сознательным и бессознательным люди подвергаются риску. Не следует поэтому удивляться тому, что мистицизм иногда сопровождается нервными расстройствами; они встречаются также и в других формах гениальности, в частности у музыкантов. Надо видеть в них только несчастные случаи. Эти расстройства относятся к мистике не больше, чем к музыке.

Будучи потрясенной в своих глубинах увлекающим ее потоком, душа перестает вращаться вокруг самой себя, душа на мгновение ускользает от действия закона, заставляющего индивида и род кругообразно обусловливать друг друга. Она останавливается, как бы прислушиваясь к голосу, который зовет ее. Затем она дает нести себя прямо вперед. Она не воспринимает непосредственно движущую ее силу, но она ощущает ее непостижимое присутствие или догадывается о нем через символическое видение. Тогда приходит огромная радость, экстаз, в который она погружается, или восторг, который она испытывает: Бог присутствует в ней и она в нем. Тайны больше нет. Проблемы исчезают, мрак рассеивается; это озарение. Но сколько времени оно действует? Неуловимое беспокойство, которое витало над экстазом, опускается и присоединяется к нему, подобно тени. Уже его достаточно, чтобы даже без последующих состояний отличить подлинный, полный мистицизм от того, что некогда было его опережающей имитацией или подготовкой. Оно на самом деле показывает, что душа великого мистика не останавливается на экстазе как на конечной цели путешествия. Это отдых, если угодно, но как при остановке, когда машина остается под парами; движение продолжается в сотрясении на месте и в ожидании нового рывка вперед. Можно сказать точнее: каким бы тесным ни было единение с Богом, оно бывает окончательным, только будучи целостным. Безусловно, нет больше дистанции между мышлением и объектом мышления, потому что рухнули проблемы, которыми измерялся и даже создавался разрыв. Нет больше резкого разделения между тем, что любит, и тем, что любимо: Бог здесь присутствует и радость безгранична. Но хотя душа погружается в Бога мыслью и чувством, нечто от нее остается вовне: это воля; ее воздействие, если оно имело место, просто исходит от души. Ее жизнь, стало быть, еще не является божественной. Она это знает, смутно беспокоится из-за этого, и такое возбуждение в состоянии покоя характерно для того, что мы называем полным мистицизмом; оно выражает тот факт, что был взят разбег, чтобы двинуться дальше, что экстаз, конечно, затрагивает способность видеть и волноваться, но существует еще и воля, и надо вернуть ее самое в Бога. Когда такое чувство выросло до такой степени, что заняло все место, экстаз угасает, душа оказывается в одиночестве и иногда впадает в отчаяние. Привыкнув за какое-то время к ослепительному свету, она больше ничего не различает в тени. Она не отдает себе отчета в той глубинной работе, которая незаметно совершилась в ней. Она чувствует, что много потеряла, и еще не знает, что это для того, чтобы все обрести. Такова «темная ночь», о которой говорили великие мистики, и которая, возможно, составляет самое знаменательное или, во всяком случае, самое поучительное в христианском мистицизме[61]61
  См. об этом в книге А. Делакруа, которая  послужила одним из источников воззрений Бергсона на мистицизм. Delacroix H. Etudes d'histoire et de psychologie du mysticisme. P., 1908, p. 255—256.


[Закрыть]
. Готовится окончательная фаза, характерная для великого мистицизма. Проанализировать эту заключительную подготовку невозможно, так как сами мистики едва различали этот механизм. Ограничимся утверждением, что машина из потрясающе прочной стали, построенная с целью осуществить чрезвычайно сильное давление, несомненно, оказалась бы в подобном положении, если бы она могла осознать себя в момент сборки. Поскольку ее детали одна за другой подвергались бы самым тяжелым испытаниям и некоторые из них отбрасывались бы и заменялись другими, у нее было бы ощущение пустоты то здесь, то там и боли везде. Но эти чисто поверхностные тяготы должны будут лишь углубиться с тем, чтобы раствориться в ожидании и надежде создать чудесный инструмент. Мистическая душа хочет быть таким инструментом. Она удаляет из своей сущности все, что недостаточно чисто, прочно и гибко, чтобы Бог ее использовал. Она уже чувствовала присутствие Бога, она уже видела его в символических видениях, она уже даже соединялась с ним в экстазе; но все это было кратковременным, потому что было лишь созерцанием: деятельность возвращала душу к самой себе и отвращала ее таким образом от Бога.

Теперь сам Бог действует через нее и в ней: единение является полным и, следовательно, окончательным. Здесь уже такие слова, как механизм и инструмент, порождают образы, которые лучше оставить в стороне. Их можно было использовать, чтобы создать у нас представление о подготовительной работе. Но отсюда мы ничего не узнаем о конечном результате. Отметим, что с этих пор для души наступает избыток жизненных сил. Это безграничный порыв. Это неотразимый натиск, толкающий ее на самые смелые предприятия. Благодаря ровному возбуждению всех ее способностей, она видит все в большом масштабе, и какой бы слабой она ни была, она действует энергично. Она видит вещи прежде всего просто, и эта простота, поражающая как в словах ее, так и в поведении, ведет ее сквозь различные сложности, которые она, по-видимому, даже не замечает. Врожденное знание или, точнее, приобретенная простота сразу подсказывает ей, таким образом, полезное действие, решительный поступок, убедительное слово. Тем не менее необходимость в усилии, а также в выдержке и настойчивости остается. Но они приходят сами, они сами собой развиваются в душе, одновременно действующей и «действуемой», чья свобода совпадает с божественной деятельностью. Они составляют огромный расход энергии, но эта энергия не только требуется, но и подается, так как избыточная жизнеспособность, которую она требует, течет из источника, являющегося источником самой жизни. Видения теперь уже далеко: божество не может являться извне душе, отныне наполненной им. Нет ничего больше, что, казалось бы, существенно отличает такого человека от людей, среди которых он вращается. Он один отдает себе отчет в изменении, возносящем его в ранг adjutores Dei[62]62
  Adjutores Dei (лат.) – Помощники Бога.  Выражение из первого послания апостола Павла  коринфянам: «Ибо мы соработники у Бога, а вы Бо– жия нива, Божие строение» (Коринф., 1,3,9).


[Закрыть]
, «пациентов» по отношению к Богу, уполномоченных по отношению к людям. Это возвышение, впрочем, не вызывает в нем никакого высокомерия. Наоборот, велико его смирение. Да и как не быть ему смиренным, если он смог установить в тихих беседах, один на один с эмоцией, в которой душа его ощущает себя целиком растворенной, то, что можно назвать божественным смирением?

Уже в мистицизме, остановившемся на экстазе, то есть на созерцании, было предопределено известное действие. Едва спустившись с неба на землю, человек испытывал потребность отправиться учить людей. Необходимо было объявить всем, что мир, воспринимаемый телесными глазами, несомненно, реален, но есть и нечто другое, и это не просто возможно или вероятно, каким был бы вывод из рассуждения, но достоверно в качестве опыта: кто-то видел, кто-то осязал, кто-то знает. Однако это была лишь робкая попытка апостольства. Попытка на самом деле была обескураживающей: как убеждение, выводимое из опыта, распространить посредством слов? И как прежде всего выразить невыразимое?

Но эти вопросы даже не возникают у великого мистика. Он почувствовал, что истина течет в него из своего источника как действующая сила. Он так же не может больше удержаться от ее распространения, как солнце – от излучения своего света. Только распространять ее он уже будет не просто речами. Ибо любовь, которая его поглощает, – это уже не просто любовь одного человека к Богу, это любовь Бога ко всем людям. Через Бога, посредством Бога он любит все человечество божественной любовью. Это не братство, которое философы рекомендовали во имя разума, ссылаясь на то, что все люди изначально происходят от одной и той же разумной сущности: перед столь благородным идеалом можно почтительно склониться; можно постараться его осуществить, если он не слишком стеснителен для индивида и для сообщества; но к нему не будут страстно стремиться. Или же если это произойдет, то потому, что в каком-нибудь уголке нашей цивилизации люди вдохнут пьянящий аромат, оставленный там мистицизмом. Разве сами философы выдвинули бы с такой уверенностью принцип равной причастности всех людей к высшей сущности, столь мало соответствующий обыденному опыту, если бы не нашлись мистики, способные заключить в себе все человечество целиком одной неделимой любовью? Таким образом, здесь не идет речь о братстве, идею которого сконструировали с тем, чтобы сделать из нее идеал. И речь не идет также об усилении врожденной симпатии человека к человеку. Относительно подобного инстинкта можно, впрочем, задаться вопросом, существовал ли он вообще где-нибудь, кроме воображения философов, в котором он возник по соображениям симметрии. Поскольку семья, родина, человечество представлялись все более и более широкими кругами, то думали, что человек должен естественным образом любить человечество так же, как он любит свою родину и свою семью, тогда как в действительности семейная группа и социальная группа – единственные, которые захотела создать природа, единственные, которым соответствуют инстинкты; социальные инстинкты заставляют общества скорее бороться между собой, чем объединяться, чтобы действительно сделаться человечеством. Самое большее, семейное и социальное чувство может случайно оказаться избыточным и использоваться за пределами своих естественных границ, в качестве своего рода роскоши или забавы; это никогда не может зайти достаточно далеко. Мистическая любовь к человечеству совершенно иная. Она не продолжает инстинкт, она не коренится в какой-то идее. Это не относится ни к чувственному, ни к рациональному. Это в неявном виде и то и другое, и это на самом деле гораздо больше. Ведь такая любовь лежит у самих истоков чувства и разума, как и всего остального. Совпадая с любовью к Богу через его деяние, любовью, создавшей все на свете, она откроет тому, кто сможет ее расспросить, секрет творения. По сути своей эта любовь является метафизической еще в большей степени, чем моральной. Она стремится с помощью Бога завершить творение человеческого рода и сделать из человечества то, чем оно было бы с самого начала, если бы оно смогло окончательно сложиться само, без помощи самого человека. Или, если употребить слова, говорящие, как мы увидим, то же самое на другом языке: ее путь тот же, что и у жизненного порыва; она есть сам этот порыв, полностью переданный особо одаренным людям, которые в свою очередь хотели бы сообщить его всему человечеству и посредством реализованного противоречия превратить в творческое усилие ту же сотворенную вещь, каковой является биологический вид, обратить в движение то, что, по определению, является остановкой.

Добьется ли эта любовь успеха? Если мистицизм должен преобразовать человечество, то только медленно, постепенно передавая от человека к человеку часть самого себя. Мистики хорошо это чувствуют. Великое препятствие, с которым они сталкиваются, – то же самое, что помешало созданию божественного человечества. Человек должен зарабатывать хлеб насущный в поте лица своего; иными словами, человечество – это животный вид, как таковой подчиненный закону, который управляет животным миром и обрекает живое на то, чтобы питаться живым. Поскольку в таком случае за пищу с ним соперничают и природа в целом, и ему подобные, он с необходимостью прилагает усилие, чтобы ее себе раздобыть, его ум создан как раз для того, чтобы обеспечить его оружием и орудиями для целей этой борьбы и труда. Как в таких условиях человечество может обратить к небу внимание, сосредоточенное на земле? Если это возможно, то только одновременным или последовательным применением двух весьма различных методов. Первый состоит в том, чтобы настолько интенсифицировать интеллектуальный труд, настолько далеко завести ум за пределы того, чего хотела для него природа, что простое орудие уступит место громадной системе машин, способной освободить человеческую деятельность; кроме того, это освобождение будет упрочено политической и социальной организацией, которая обеспечит машинному производству его истинное предназначение. Средство опасное, так как механика, развившись, сможет обратиться против мистики; даже именно в качестве явной реакции против последней механика разовьется полнее всего. Но существует такой риск, на который надо идти: деятельность более высокого порядка, нуждающаяся в более низкой деятельности, должна ее породить или, во всяком случае, не мешать ей, пусть даже прибегая к защите от нее, когда в этом есть необходимость. Опыт показывает, что, если из двух противоположных, но дополняющих друг друга тенденций одна выросла настолько, что стремится занять все пространство, другая воспользуется этим, если только она смогла сохраниться; придет ее черед, и она воспользуется тогда всем тем, что было создано без нее, что даже только сильно ей противодействовало. Как бы то ни было, это средство могло быть использовано только гораздо позднее, а пока необходимо было придерживаться совершенно иного метода. Он состоял в том, чтобы не мечтать о немедленном и всеобщем распространении мистического порыва, явно невозможном, но передавать его, хотя уже и в ослабленном виде, небольшому числу одаренных людей, которые вместе образуют духовную общину; общества такого рода могут множиться; каждое из них, благодаря исключительно одаренным своим членам, может дать жизнь одному или нескольким другим; так сохранится, так продолжится порыв вплоть до того дня, когда глубокое изменение материальных условий, навязанных человечеству природой, позволит с духовной стороны произвести радикальное преобразование. Таков метод, которому следовали великие мистики. По необходимости и вследствие того, что они не могли сделать больше, они тратили свою огромную энергию главным образом на основание монастырей и религиозных орденов. В то время они не должны были заглядывать дальше. Любовный порыв, направлявший их к возвышению человечества к Богу и к завершению божественного творения, в их глазах мог закончиться только с помощью Бога, инструментами которого они были. Все их усилие поэтому должно было сосредоточиться на очень большой, очень трудной, но ограниченной задаче. Некоторые усилия еще предстояло приложить, другие, впрочем, уже были сделаны; все они соединялись, поскольку Бог создавал их единство.

На самом деле мы все значительно упростили. Для большей ясности и, главное, для того, чтобы равномерно распределить сложности, мы рассуждали так, как будто христианский мистик, носитель внутреннего откровения, внезапно появлялся среди человечества, которое ничего об этом откровении не знало. В действительности у людей, к которым он обращался, уже была религия, которая к тому же была и его собственной религией. Если у него были видения, то они представляли ему в образах то, что его религия ему внушила в форме идей. Если у него были состояния экстаза, то они соединяли его с Богом, который безусловно превосходил все, что он воображал, но при этом еще и соответствовал тому абстрактному описанию, которым снабдила его религия. Можно даже задаться вопросом, не находятся ли подобные абстрактные учения у истоков мистицизма, и делал ли последний когда-нибудь нечто иное, кроме повторения буквы догмата с тем, чтобы на сей раз лишь начертать его огненным шрифтом. Роль мистиков состояла бы тогда только в том, чтобы с целью подогреть религию привносить в нее немного того жара, который их воодушевляет. И разумеется, тот, кто исповедует такое воззрение, без труда может в нем убедить. Религиозные учения, как и любые другие, на самом деле обращаются к уму, а то, что относится к интеллектуальной сфере, может стать доступным для всех. Являемся мы сторонниками религии или нет, ее всегда можно усвоить интеллектуально, даже если представлять себе ее тайны как таинственные. Мистицизм, наоборот, не говорит ничего, абсолютно ничего тому, кто не испытал его хоть в какой-то степени. Каждый сможет поэтому понять, что мистицизм, оригинальный и невыразимый, постепенно включается в предшествующую религию, сформированную в интеллектуальных понятиях, тогда как трудно будет воспринять идею религии, существующей только через мистицизм, квинтэссенцией которого она была бы, причем квинтэссенцией, поддающейся интеллектуальному формулированию и, следовательно, пониманию и распространению. Нам нет необходимости исследовать, какое из этих истолкований соответствует религиозной ортодоксии. Отметим только, что с точки зрения психолога второе гораздо более правдоподобно, чем первое. Доктрина, которая есть лишь доктрина, вряд ли породит пылкий энтузиазм, озарение, веру, сдвигающую горы. Но дайте этому жару разгореться, и кипящая материя быстро потечет в форму доктрины или, отвердев, станет даже самой этой доктриной.

Таким образом, мы представляем себе религию как осуществленную процессом научного охлаждения кристаллизацию того, что мистицизм, пылая, влил в душу человечества. Через религию все могут добиться немного того, чем полностью обладали некоторые особенно одаренные. Правда, ей пришлось принять многое для того, чтобы самой быть принятой. Человечество хорошо понимает новое только в том случае, если оно продолжает старое. Старым же было, с одной стороны, то, что соорудили греческие философы, а с другой стороны, то, что вообразили античные религии. Не вызывает сомнений, что христианство многое получило или, точнее, многое извлекло из тех и из других. Оно наполнилось греческой философией и сохранило немало обрядов, церемоний, даже верований из той религии, которую мы назвали статической, или естественной. Это было сделано в его интересах, так как частичное принятие им аристотелевского неоплатонизма позволило ему присоединить к себе философскую мысль, а его заимствования из древних религий должны были помочь этой новой, противоположно направленной религии, не имевшей с прежними религиями почти ничего общего, кроме имени, стать популярной. Но все это не было существенно: сущностью новой религии должно было быть распространение мистицизма. Существует популяризация высокого уровня, уважающая общие контуры научной истины и позволяющая среднеобразованным людям представлять ее себе в общих чертах вплоть до того времени, когда более серьезное усилие откроет им ее более детально и, главное, даст им глубоко проникнуться ее значением. К той же категории относится, как нам представляется, распространение религией мистицизма. В этом смысле религия для мистицизма – то же, что популяризация для науки.

То, что мистик встречает на своем пути, – это, стало быть, человечество, которое подготовлено к тому, чтобы его слушать, другими мистиками, невидимыми и присутствующими в проповедуемой религии. Притом этой религией пропитан сам его мистицизм, поскольку он с нее начал. Его теология будет, как правило, соответствовать той, которой учат теологи. Его ум и воображение будут использовать учение теологов, для того чтобы выразить в словах то, что он испытывает, и в материальных образах – то, что он видит духовно. И это будет легко ему даваться, поскольку теология уловила как раз то самое течение источник которого находится в мистике. Таким образом его мистицизм использует религию вплоть до тех пор, когда религия станет обогащаться его мистицизмом. Тем самым объясняется роль, которую он ощущает себя призванным сыграть вначале, роль усилителя религиозной веры. Он делает самое неотложное. В действительности для великих мистиков речь идет о том, чтобы радикально преобразовать человечество, начав с собственного примера. Цель может быть достигнута только в том случае, если в конце существует то, что теоретически должно было существовать вначале: божественное человечество.

Мистицизм и христианство, таким образом, бесконечно обусловливают друг друга. Необходимо, однако, чтобы было начало. И действительно, в начале христианства существует Христос. С точки зрения, которой мы придерживаемся и из которой возникает божество всех людей, несущественно, зовется Христос человеком или не зовется. Неважно даже, что он зовется Христом. Те, кто дошел до отрицания существования Иисуса, не помешают тому, чтобы Нагорная проповедь находилась в Евангелии вместе с другими божественными речами. Автору можно дать какое угодно имя, это не будет означать, что автора не было. Мы не собираемся ставить здесь подобные проблемы. Скажем просто, что если великие мистики действительно таковы, как мы их описали, то они оказываются оригинальными, но неполными подражателями и продолжателями того, чем полностью был Евангелический Христос.

Сам он может рассматриваться как последователь пророков Израиля[63]63
  Пророки в древнем Израиле в экстатическом состоянии предсказывали будущее от имени Бога, а также выступали с религиозно-политическими  речами и проповедями. Среди пророков: Илия и его ученик Елисей (IX в. до н. э.); Амос, Осия, Исайя, Михей (VIII в. до н. э.); Иеремия, Софония, Наум, Аввакум (VII в. до н. э.); Иезекииль, Аггей, Заха– рия (VI в. до н.э.). Пророки обличали беззакония, произвол и угнетение в отношении низших  социальных слоев, отстаивали ценности добра, истины и справедливости: «...Перестаньте делать зло;  научитесь делать добро, ищите правды, спасайте угнетенного, защищайте сироту, вступайтесь за вдову» (Исайя, 1, 16—17). Они призывали к отказу от войн и предсказывали наступление  справедливости и процветания, когда народы «перекуют  мечи свои на орала, и копья свои – на серпы; не поднимет народ на народ меча, и не будут более учиться воевать» (Исайя, 2,4).


[Закрыть]
. Не вызывает сомнений, что христианство явилось глубоким преобразованием иудаизма. Много раз было сказано: религия, которая была еще по существу национальной, сменилась религией, способной стать всеобщей. Преемником Бога, который несомненно выделялся среди всех остальных как своей справедливостью, так и своим могуществом, но чье могущество осуществлялось на благо своего народа и чья справедливость касалась прежде всего его подданных, стал Бог любви, Бог, который любит все человечество. Именно поэтому мы не решаемся отнести еврейских пророков к мистикам древности: Яхве был слишком строгим судьей, между Израилем и его Богом не было достаточно близости для того, чтобы иудаизм был мистицизмом в том виде, как мы его определяем. И тем не менее ни одно течение мысли или чувства не способствовало в такой степени, как еврейский профетизм, созданию мистицизма, который мы называем полным, того, который был присущ христианским мистикам. Причина этого в том, что, если другие течения и вели некоторые души к созерцательному мистицизму и тем самым заслужили того, чтобы считаться мистическими, они завершались чистым созерцанием. Чтобы преодолеть расстояние, разделявшее мысль и действие, необходим был порыв, которого недоставало. Мы находим этот порыв у пророков: они страстно стремились к справедливости, они требовали ее именем Бога Израиля; и христианство, которое явилось продолжением иудаизма, в значительной мере обязано еврейским пророкам тем, что обладает мистицизмом действующим, способным идти на завоевание мира.

Если мистицизм действительно есть то, что мы сейчас сказали, он должен дать средство подойти в некотором роде опытным путем к проблеме существования и природы Бога. Впрочем, мы не видим, как иначе философия могла бы к ней подойти. Вообще говоря, мы считаем существующим такой объект, который воспринимается или может быть воспринят. Стало быть, он дан в опыте, реальном или возможном. Вы вольны сконструировать идею какого-нибудь объекта или существа, как делает геометр с геометрической фигурой; но только опыт сможет установить, что они действительно существуют помимо идеи, сконструированной таким образом. Вы можете сказать, что весь вопрос в этом и состоит и что речь идет как раз о том, чтобы узнать, не отличается ли известное Существо от всех остальных тем, что оно недоступно нашему опыту и тем не менее столь же реально, как они. На мгновение допускаю это, хотя утверждение такого рода и рассуждения, которыми оно сопровождается, заключают в себе, как мне представляется, фундаментальную иллюзию. Но остается еще установить, что Существо, определенное, доказанное таким образом, это действительно Бог. Вы можете сослаться на то, что оно является им по определению и что мы вольны придавать определяемым нами словам тот смысл, какой мы хотим. Допускаю и это тоже, но если вы приписываете слову-смысл, радикально отличающийся от обычного, то это значит, что он применяется к новому объекту; ваши рассуждения не будут больше относиться к старому объекту; стало быть, будет подразумеваться, что вы говорите нам о чем-то другом. Именно так происходит вообще, когда философия говорит о Боге. В этом случае речь настолько мало идет о том Боге, которого имеет в виду большинство людей, что если бы благодаря чуду и вопреки мнению философов определенный таким образом Бог спустился в сферу опыта, то его бы никто не узнал. На самом деле религия, будь она статической или динамической, считает его прежде всего Существом, которое может вступать с нами в отношения; но именно на это неспособен Бог Аристотеля, принятый с некоторыми видоизменениями большинством его последователей. Не входя здесь в углубленное рассмотрение аристотелевской концепции божества, отметим только, что она, на наш взгляд, вызывает два вопроса. 1) Почему Аристотель выдвинул в качестве первоначала неподвижный Двигатель, Мысль, которая мыслит сама себя, заключена в самой себе и действует только благодаря притягательной силе своего совершенства? 2) Почему, устанавливая это первоначало, он назвал его Богом? Но и на первый и на второй вопросы легко ответить: платоновская теория Идей господствовала во всей античной мысли и даже проникла в философию Нового времени; ведь отношение первоначала Аристотеля к миру – то же самое, что Платон устанавливает между Идеей и вещью. Для того, кто видит в идеях лишь продукты социального и индивидуального ума, нет ничего удивительного в том, что идеи, в определенном количестве и неизменные, соответствуют бесконечно разнообразным и изменчивым вещам нашего опыта: в самом деле, мы стараемся найти сходства между вещами, несмотря на их разнообразие, и обрести на них устойчивые взгляды, несмотря на их неустойчивость; мы получаем, таким образом, идеи, которые оказываются в нашем подчинении, тогда как вещи проскальзывают у нас между пальцами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю