Текст книги "Санчо-Пансо для Дон-Кихота Полярного"
Автор книги: Анна Ткач
Жанр:
Историческая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Глава 5
Размахался, – потираю преувеличенно место, удостоенное высокопревосходительской длани – после вливания. Вот вена кровью засочится, и будет у тебя, Александр Васильевич, на руке такой синячище, словно ты не адмирал, а одесский босявка, побей меня кицкины лапки.
– Те-те-те, что-то ты о моей целостности печешься, не ровен час – снова высокая большевистская комиссия в тюрьму с визитом припожалует… – озабоченно поцокал Колчак языком – уж и видеть не желаешь, как руками у меня шевелить получается, ай-ай-ай. Я-то для тебя стараюсь…
Катастрофическое выражение моей рожи при слове "комиссия" немедленно вызвало у него раскаяние – не пересолил ли с шуточкой – и он осторожно улыбнулся мне своей невероятной улыбкой, сконфуженной и довольной одновременно. Я только застенчиво шмыгнул, вздыхая. Ой, сейчас перекрещусь всеми конечностями, если поможет… А то ведь и впрямь комиссия…
Это, товарищи, была та еще история!
Ввалились вчера с апломбом к адмиралу три представителя Сиббюро… Ну, и нас троих прихватили для представительности: Блядь… Пардону прошу, Линдера от тюремной администрации, Алексан Александрыча от ревкома, и меня, грешного – от чекистов. Набились в камеру как шпроты! Сарафанное радио сработало четко: Колчак лежит на подушках и под одеялом умытый, причесанный, побритый, постельное белье только-только ему сменили, лавандой пахнет пополам с жавелем, да оно еще и батистовое и с вышивкой ришелье – замечательно со стенами в облезлой сажевой краске гармонирует. И надписи на стенах, процарапанные до кирпичей, перед его приездом скоблили-скоблили, но все равно прочитать можно, почти не приглядываясь: "Завтра казнь. Никого не выдал"… "Прощайте, товарищи!" "Да здравствует революция" – и прочие обыденные автографы нашего замечательного времени….
И как это Колчака не вдохновило свою лепту внести в народное творчество, я бы на его месте трудился как первобытный художник! Таких бы мамонтов для тюремщиков изобразил!.. С саблезубыми тигрольвами! А он поначалу натыкался на надписи взглядом и мучительно отворачивался. Потом притерпелся, не без того, чувствительный наш. Интеллигент с кортиком… Ну и спрашивают высокие посетители зоосада – поубивал бы любителей природы! Приехали за самоутверждением! – у этого уникального полярного белого муравьеда:
– Имеете ли вы какие-то жалобы, гражданин адмирал?..
Муравьед – он же Мария-Антуанетта в штанах, если вы еще не поняли: перед расстрельной командой извиняться будет за нечищеную обувь – с бесконечным терпением отвечает, что никак нет, никаких жалоб у него не имеется и вообще спасибо хозяевам, принимают гостей на славу. Комиссия, разумеется, вмиг адмиральский бальзам на их души смолотила и за второй порцией нацеливается!
– Довольны ли вы тюремным питанием, гражданин адмирал?.. – спрашивает въедливая до чесотки блоха по фамилии Мирхалев, кажется: прыщ такой на ровном месте, чуть больше своего портфеля – И получаете ли вы питание в достаточным количестве, и вполне ли оно вам по вкусу?!..
Колчак, бедный, аж поперхнулся и со вторым реверансом замешкался. А Мирхалев ждет – прямо трясется мелкой дрожью! Вот ведь… как комплиментов человеку не хватает. Русским языком же сказали: нет никаких жалоб… Тут даже у Бурсака, представляете, совесть проснулась, и бросился он своему заключенному на выручку. По своему, конечно, по каторжному:
– Да мы на воле, – скорбно говорит – так не питаемся! Нам, – говорит – царские сатрапы куриный суп не готовили! – говорит. И много бы еще чего ценного наговорил, будьте уверены, вплоть до того что сидеть сейчас в тюрьме натуральная лафа и большое удовольствие, только вовремя на меня покосился – и воткнул свой язык в полагающееся языку место. Взгляните на него, на ограбленного! Курятины его лишил Колчак, который ест, между нами говоря, как канарейка. Ох уж этот мне адмиральский аппетит! Декабристочка вон больше съедает…
– Я столько кушать не могу, – устало ответила мне эта военно-морская птичка. Думал я, сами понимаете, очень громко… На весь Иркутск.
– Непорядок! Угодить не можете, – с удовольствием заключил Мирхалев. И другой посетитель из Сиббюро, я его не знаю, но он из делегации был самый главный, тут же с важностью порекомендовал:
– Выносите-ка вы, товарищи, адмирала понемножку на свежий воздух… Для аппетиту. Посмотрите, какой он у вас бледный! Словно сами в тюрьме не сидели и не нюхали, что тут здоровый загнется. Вы, – говорит – Александр Васильевич, уж не взыщите… Вот наши скоро придут – переведем вас в хороший дом. Пойдемте, – говорит – товарищи, больного тиранить достаточно, я думаю! А это, – скидывает с локтя объемистый мягкий сверток с отчетливым запахом нафталина и вешает мне его на руку, правильно понимая, что я для Колчака и есть вешалка – это вам, Александр Васильевич! Примите, не обижайте, от чистого сердца… Простите нас. Если можете… Мы-то себя никогда не простим! Все, пойдемте, пойдемте… – и к двери, как давешний в нашем с Колчаком видении, ледокол – напролом, а спутники его – делать нечего – затоптались и вмиг заодно с Бурсаком и Ширямовым соорудили в оных дверях знатную затычку.
– Одну минуту, – тихо промолвил Колчак, поворачиваясь в их сторону, подождал пока ценитель свежего воздуха к нему обратно шагнет, и поднял на него, возвышающегося башней – здоров чалдон, ручищи моих не меньше! – нестерпимо сапфировые глаза:
– Как прикажете величать?..
– Смирнов, – пробасил чалдон с некоторым смущением – Иван Никитич… Батюшки.
Председатель Сиббюро.
Вот он какой, оказывается…
– Иван Никитович, – говорит Колчак просто. И осторожно берет обоими руками, иначе не обхватить, его медвежью лапу. А в следующую секунду произносит придушенно: – ооойй… – потому что товарищ Смирнов его от полноты чувств схватил как девочка тряпичную куклу на праздник Пурим и к груди притиснул. Оркестр, туш. Где журналист с фотографом?..
Вот ведь любитель красивых жестов у нас председатель Сиббюро! И Колчак ему еще хорошо делал, уморит он меня своей воспитанностью… Попросил развернуть подарок, чтоб Смирнов получил возможность подарком похвастаться!
Шуба в пахучем свертке была, сами понимаете. Цвета черненого серебра – из драгоценных платиновых баргузинских соболей. Я думал, Колчака вытошнит при виде этой отобранной невесть у кого отрады золотопромышленника, но выдержка у него оказалась бронированная. Как палуба… Или что там на кораблях бронируют, кажется, броневой пояс! Поблагодарил, ладошкой без видимой натуги, будто бы с удовольствием атласный искрящийся мех погладил – и укатил товарищ председатель от нас совершенно осчастливленный!
А Колчак только после его отъезда тихо-тихо меня попросил убрать злополучную шубу с его глаз долой поскорее…
И сегодня уже вспоминает с улыбкой. Я б на его месте запомнил! Я злой, и память у меня хорошая!.. Подоткнул ему одеяло…
– На ночь выпей молоко, – напоминаю. Это я слабину дал: позволил ему на ужин скушать сухую гречку, до которой он, оказывается, любитель… Сахарит немасленую кашу и ест как прикуску к чаю. Странные у нас были времена, товарищи! Поистине удивительные! Я, пролетарий, голь-шмоль еврейская, лионскую похлебку люблю, русский салат с рябчиками и раковыми шейками – грешен-грешен, знаю, что раки согласно к а ш р у т хуже свиного уха… – дворянин и адмирал гречневую кашу уважает, которая в питерских живопырках (забегаловка по нашему) до войны стоила три копейки большая миска, да еще с конопляным маслом.
– Наш гальюн недалеко… – тихонько зарифмовал Колчак с блаженным видом гимназиста приготовительного класса, впервые вкусившего свободу в обращении.
Положительно я на него плохо влияю!
Вот что мне с ним делать прикажете?.. А, товарищи потомки?.. Это ведь он только подле меня словно репка после поливки! А едва уйду – и тотчас слышу его тоску… Ядовитая она у него: все нашептывает, что жить не надо, что пусть поскорей расстреляют – хоть душа успокоится. Вот попался сомневающийся. В плену у беляков побывал "верховным", из плена сбежал, до своих добрался едва живой: может быть, добьете из жалости?.. А из жалости не хотите, казните меня из справедливости! Заслужил… С обязанностями по верховному правлению не справился, дел наворотил, дров наломал, требую суда и расстрела.
Утешать бесполезно.
Я уж и язвить пробовал. Хорошо, говорю ему, устроился. Я, мол, к стенке пошел, а вы как хотите. Флот, например, без меня поднимайте… Огрызается, поди ты! Флот, хрипит, у вас на грунте… Потом нервно кашлял часа полтора и от мятных капель с валерианой нос воротил, и мокрота такая пошла, что банки на адмиральскую спину я нашлепал – а ему в ревматизме от банок мука мученическая, лицом в подушку лежал и вздохами душу мне выворачивал.
И на жалость бить я пытался. Анна Васильевна, напоминаю, в тягости! Она боль твою чует! Навсегда зарекся напоминать… Посмотрел на меня как загнанная косуля: глаза беспомощные, огромные и полные слез. И подбородок ходуном… Попов мне рассказывал, ежась от отвращения: колчаковские министры на допросах заискивают, жизнь вымаливая. Погоди, говорю злорадствуя. Приведут на допрос самого адмирала Колчака – увидишь, Константин Андреевич, как мечтают о смерти! Испугался он. Как, раскричался, неужели прикажешь больного допрашивать?.. Или не знаешь, что такое допрос и насколько не полезен он для здоровья. Да уж знаю…
Только ведь от допроса ему полегчает. Выговориться он хочет.
Декабристочка тоже еще… Вчера к ней захожу, смотрю, она в постели-то лежит, бережет живот, но лежа платки пуховые распускает на ниточки и в мотки скручивает: старые платки, протертые до дырочек, штопаные, трудненько с ними возиться, расползается в руках вязанина, а Тимирева мадам нетерпеливая, рвет их, дергает, сопит носиком гневно… Прислушался я, вроде меньше соплями хлюпает, выздоравливает, значит, ну и слава Тебе, Творец.
– Доброе, – говорю – утречко вам, Анна Васильевна, как спалось, как простуда ваша – чемодан собирает?..
Она чуть вздрогнула – не слыхала моих шагов, увлеклась – но головку подняла продуманно неторопливо, расцветая мне навстречу неподдельной радостью, сияющей бриллиантово, словно зерно росное под утренним солнышком, я в ответ чуть не со стоном улыбкой расплылся:
– Самуил Гедальевич, доброе утро голубчик – сейчас чаю вам налью! – откладывает свою работу. Да что это делается, люди добрые, караул! – адмирал угощает, адмиральша не отстает, раздобрею, дверь ломать придется, а ремонт-то по нынешним временам дорогое удовольствие, мне ревком денежек в обрез выделил…
Смеется декабристочка, шаньгу вчерашнюю мне подкладывает, невесть когда и где разогретую, тепленькую, я от смущения немедленно зубами в ней увяз, а она заметила – и нарочно спрашивает:
– Самуил Гедальевич, золотце, а нельзя ли мне сюда ножницы?.. Я понимаю, что в тюрьме нельзя острого… Ну будьте лапочкой. А то нитки такие старые, а я шарф связать хочу Александру Васильевичу…
Прокашляться пришлось в срочном порядке и сказать, что бритву, ножи и ножницы – просто зов точильщика в городском дворе ранним утречком получается… – в старорежимной тюрьме держать не дозволялось, а у нас тюрьма революционная и свои последние дни доживающая, потому как сломаем мы скоро все тюрьмы к такой-то матери, покорнейше просим прощения, Анна Васильевна, и позвольте пощупать ваши пуховые ниточки… Ну что ж, вполне не гнилые. Вязать можно, только перед вязанием хорошо бы их постирать и рас тянуть для просушки… А то, понимаете сами, петли неровно лягут.
– Какой вы осведомленный в рукоделии, однако, – протянула Тимирева весело – может быть, и подскажете, как растягивать?..
– Да чего проще, – говорю – подвесить выстиранные и грузик привязать… Вон из банной каменки взять голышей, поменьше которые – и зашить в мешочки. Я, – сулю – вам сегодня и принесу. А сейчас расстегните, пожалуйста, платье… – открываю саквояж, она побледнела было, но за моими руками проследила – успокоилась, за крючки на воротничке взялась – Александру Васильевичу обещался, – объясняю – вас осмотреть…
Она платье с плеч спустила, придерживает на груди…
И сидит пряменькая, глазами лукаво поблескивает.
А я, товарищи, понимаете сами, хоть и честный вдовец, и медик, но женского тела давно не видел – ослепило меня… Аж в сторону повело. Прикрыл рожу картинно ладошкой на манер Александра Македонского, благословенна его память, перед гаремом нечестивого Дарушия и говорю классической цитатой:
– Сущее вы мучение для глаз, Анна Васильевна!
Она только улыбочку шальную прикусила. Я глаза закрыл, будто для пущей внимательности, и командую:
– Левую грудь поднимите… Не дышите… Повернитесь спинкой, дышите. Поглубже… Кашляйте. Еще, еще…
И насторожило что-то меня в ее кашле, очень уж был он осторожный, словно боль какую боялась она потревожить! Открываю глаза, шею вытягиваю ей через плечико…
Этого мне лишь и не хватает для полного счастья.
Животик поддерживает…
Снизу.
– Отпустите, – просквозил я сквозь зубы.
Она глядит непонимающе.
– Руки убери! – прорвало меня – Живот ведь греешь, глупая, не знаешь что нельзя?! – второй раз глупой назвал, и второй раз она внимания не обратила. Послушалась только меня чрезмерно: платье выпустила… Я взял ее, к себе лицом повернул, оттянул веки, разглядывая склеры. Да, нехорошие, и отечность… Декабристочка мне в глаза заглянула, поникла головой, задохнулась – и прикрыла груди ладошками, посунулась ближе, зашептала в ухо. Я слушал морщась: нехорошо совсем все оказывалось…
– Надо почистить, доктор? – спросила Тимирева напрямик.
– Тьфу! Типун вам на язык, – отвечаю, и она все же скривилась, зажмурилась накрепко, и слезы побежали… Я лапами пару раз дернул, кулаки сжал, потом гляжу – обнял уже ее я одной рукой, второй платье натягиваю. Серое… Красное мне больше нравилось. Табаком от него пахло, от платья – сладковатым, японским, с папирос "Атаман", на коробке которых залихватски топорщил усы лысоватый и быковатый читинский самопровозглашенный каторжник, его Колчак, слыхал я, называл исключительно по инициалам: Ге Эм, интересно какие слова он шифровал… Страшно подумать! – Куревом случайно вы не балуетесь, Анна Васильевна?.. – осведомляюсь как бы между прочим.
А она особа чутливая: съежилась, повздыхала… Повинилась:
– В дороге курила… недолго. Последние дней десять… Вы думаете… Из-за этого?..
– Из-за голода… – скрипнул я зубами, осторожно косу ей погладил, понимая, что зарычу вот сейчас от бессильной ярости, и как сдержаться?.. Табачный дым чувство голода заглушает – тошнотное, тянущее, сосущее, умопомрачительно ознобное, а в ледяном пыточном вагончике еще и замораживающее до самых-самых косточек. А огонек папиросы сулил обманчивое тепло, и от горького ядовитого дыма словно сытнее становилось… Не было в чешском вагоне второго класса ни дровинки, ни куска хлеба. Были лишь папиросы в коробках с портретом разбойного атамана Семенова…
Наверное, регулярно являлись в этот вагон чехи. Топили печи – только чтобы слегка согнать с замерзших до хруста стен обындевелость. Кидали узникам кусок черствой черняшки:
– Вы будете передавать нам полномочия охранять золотой запас, адмирал?.. Натыкались на непреклонное:
– Нет!.. – из кровоточившего пересохшего рта – и уходили… И бросали многозначительно, уходя:
– Рекомендуем думать, адмирал. Хорошо, сильно думать! – или так еще говорили, наверное:
– Вы очень жестокий человек, адмирал! Вы не любите свою женщину! Скрежетливый поворот трехгранного вагонного ключа – и снова ползет по второклассным суконным стенам вкрадчивый иней. К концу пути сукна почти не осталось, Колчак его ободрал и сжег. И купейную дверь исщербил…
Каким-то очень странным ножиком…
Пока на станции Иннокентьевской, за три дня пути до Иркутска, не поднялись в вагон партизаны Василия Ивановича, не порубили топором на дрова все двери, не сварили в мятом котелке жилистый темный комок вяленого лосиного мяса… Они не хотели сначала признать адмирала в истощенном седом старике с беззубым провалившимся ртом, говорили, что хитрый Колчак вероломно прикрылся больным дедом в солдатской шинели, да еще и голодной девчонкой не постеснялся прикрыться – и тогда старик энергично сказал им несколько очень интересных и экспрессивных словечек!
Очень своевременные были слова. Если убрать непечатность – приказ не валандаться с отоплением и обедом, а скорее занимать тормозные площадки на бронированных вагонах…
Заминированных предусмотрительно вагонах – и схемы минирования в одной преждевременно поседевшей голове, в которой (не спрашивайте, откуда знаю, не отвечу…) железные вагонные колеса много дней и ночей хрустко выстукивали: доехать! Дожить! Передать! Доехать-дожить-передать!.. Доехатьдожитьпереда…
Чтобы в России отныне никто никогда не голодал! Чтобы никто не замерзал насмерть…
За один волосок седой с этой головы жизнь отдам не колеблясь.
– Самуил Гедальевич, – пробормотала мне в сгиб локтя притихшая под моей рукою на ее волосах Анна Васильевна – наверное, ваша настоящая фамилия все же Чижик…
– Чижик?.. – переспросил я очень глупо. И понял, на что она намекает: на рассказ Станюковича "Нянька"… Там еще, если помните, и персонаж был – полный тезка Колчака, малолетний капитанский отпрыск Шурка, которого от воспаления легких Федос Чижик выхаживал, как его, мальчонку, по фамилии…
– Лузгин, – подсказала она тихонько. Ааа, да-да-да, как же я забыл…
– Мне пальцы попортить?.. – говорю деловито. У матроса Чижика двух пальцев на правой руке недоставало, если помните. Каким-то донельзя загадочным "Марсом фалом" оторвало.
Тимирева щекотно завозилась, отрицательно ерзая у меня на плече:
– Не получится… Марса-фала нету… Ну, если вы его достанете, миленький Самуил Гедальевич…
Наш человек, смотрите-ка! Молодчина, декабристочка!
– Постараюсь непременно достать! – говорю – Достану – и сразу оторву им себе пальцы!
– Не надо, – серьезно сказала Тимирева.
Ну, как прикажете!..
Еще раз прописал ей полный покой, обещал что Гришину попрошу за нею присматривать, потому как с кровати совершенно вставать нельзя – засмущалась по дворянски, спросила, есть же здесь заключенные женщины, и она бы за деньги… У нее есть немного.
– Анна Васильевна… – схватился я за голову – нет здесь женщин, кроме вас! И Марии Александровны… Остальные – марухи с марьянами, чики и шкицы! (Женщины воров, воровки и проститутки) Отдайте деньги Потылице, он вам молоко с сайками покупать будет. И напрасно вы генеральши стесняетесь, я вас уверяю! Лежите, лежите, побольше кушайте, побольше спите, даст Бог, все обойдется…
Убедил, кажется.
Вот седой Ромео с непраздной Джулией, Шекспиру не снилось, и я Тибальд. А Потылица между влюбленными с записками бегает, он кто – Меркуццио?.. Ой, типунище мне на язычище…
– Александр Васильевич, – говорю, продолжая демонстративно чесать удостоенный чести быть битым бок – знаешь?.. Ведь ты, кажется, очень толковый хирург…
– Я?.. – призадумался Колчак, честно попытавшись вспомнить, когда и где он получал медицинское образование – Я, конечно, умею оказать первую помощь раненому… Но…
Киваю с важным видом:
– Я когда Женю оперировал, ты мне помогал.
Он пригляделся ко мне, понял, ахнул беззвучно, перекрестился…
И говорит:
– Мне бы твой безудержный оптимизм, Самуилинька, взял бы я тебя боцманом. Эсминец ты, ей-Богу…
– Почему, – удивляюсь дурашливо – я эсминец, то есть миноносец?.. Я, – многозначительно укладываю себе на грудь свой второй подбородок… Кажется, третий уже намечается! Вот вы мне скажите, товарищи, как бы мне оторвать от себя один препаршивенький пудик веса и прицепить Колчаку?.. Ему как раз не помешает. – я рассчитываю на что-нибудь покрупнее… Я, – говорю – тебя, заметь, не фельдшером определил, а своим ассистентом! А ты меня, Александр Васильевич, то миноносцем, то вообще… боцманом…
– Эсминец – потому что ты безудержный… Имя самое что ни есть эсминское, – ответил мне Колчак со своим безразмерным учительским терпением, на которое я и рассчитывал – и не быть тебе боцманом, потому что эсминец и миноносец совсем не одно и то же, и не мечтай…
– А ты меня на палубу поставь… – говорю серьезно – увидишь что будет…
И, выудив из саквояжа парочку хищно блеснувших никелем инструментов, показываю ему, а то нашелся, понимаете ли, Фома!
– Это что?.. Отвечай, не раздумывай!
– Зажим Кохера, – ответил Колчак машинально – кровоостанавливающий, зубчатый, изогнутый, номер два… И языкодержатель… Окончатый… Для детей…
– и вытаращил свои сапфировые: – Ой мамочки… – простонал с подозрительно похожей на мою – а что вы еще хотели?.. – интонацией.
Замешательство у него было, впрочем, секундное. Завозился, влез на подушки повыше и – с азартно вспыхнувшими глазами, сейчас облизнется от удовольствия:
– Дай руку! Дай, дай, дай, не защекочу… – посапывая от предвкушения, ласково раскрыл мне ладонь и быстро-быстро отстучал подушечкой большого пальца: – тире-точка-точка-тире-тире! Тире-точка-точка-тире-тире! Ну?.. Переведешь?..
– Дым, дым! Боевая тревога, – пожимаю плечами – ее может предварить общий вызов… Он такой: тире, точка, тире, точка… Тире. Вот…
Ох, Колчак и смеялся: свалившись со стоном в подушку ничком, самозабвенно под одеялом всем телом извиваясь, не иначе долго практиковался, наблюдая за угрем на сковородке, и норовя целеустремленно продолжить свое безудержное, то есть очень военно-морское веселье где-нибудь, скажем, на рейде, то есть вне пределов кровати, пару раз я его на полдороге к отплытию и ловил, дорогие мои товарищи! Кровно, между прочим, обиженный. Я бы тоже не против… дать полный ход… ну, порадоваться.
А тут, понимаете ли, жадничают!
– Тебе на ухо, Самуил… – выговорил Колчак наконец, захлебываясь – на ухо не медведи отнюдь наступили… Тебе… Ой… Все слоны Ганнибала! До перехода через Альпы… Хи-хи…
Ну, пардоньте, ваше высокопревосходительство… Такие таланты, как склонность к искусствам, при Сочетании-на-Небесах не перемешиваются, очевидно! Только знания – да и те отчасти… А для работы с морзянкой музыкальный слух требуется.
Не быть мне радистом! Фальшивлю. Никто моей передачи не разберет…
– Я бы тебя научил… – примирительно выдохнул отсмеявшийся адмирал, с удовольствием утираясь платочком – между нами, революционерами, надушенным – это необыкновенно просто! Вот восьмерку возьми например: тире-тире-тире-точка-точка. Какие у нас буквицы начинаются несколькими тире, Самуилинька?.. Тире-тире?..
– "Мыслете", – ухмыляюсь.
– Так точно… – он аж фыркнул, так нравилось ему – А тире-тире-тире?..
– Это "он"…
– "М" и "О" вместе "мо"… – жизнерадостно (а чего же я добивался, дорогие товарищи?..) подытожил Колчак и пропел негромко, но я просто вздрогнул: голос у него был оперный, хоть сейчас на сцену ставь и исполнит партию: – Мо-ло-ко кипит, мо-ло-ко кипит… Вот так к любой буквице с циферкою подобрать можно ключик! – похвастался с гордостью. И посерьезнел, пожевал задумчиво губами… – А в чем моя помощь тебе заключалась?..
Как мне дорог его вопрос был, я могу объяснить вам?.. Или догадаетесь сами?
И, сколь не надо было мне спешить, я ему рассказал…
Это было, когда я угловой шпатель взял левой рукой, чтобы пристроить данный инструмент в гостеприимно распахнутом Женином рту… Разинул, хоть голосовые связки рассматривай, оперный певец растет! Мне и язычок ему не пришлось прижимать, чтобы во время операции он давился, открывая рот пошире, и без того небо как на ладони…
– Проше пана доктора… – не выдержала моя ассистентка, младая полячка Кася, по которой вздыхает юное дарование Семен Матвеевич Потылица. Вышколена она была знатно покойным своим немцем-работодателем, долго крепилась, поверить не могла, что я пациенту уступаю – не фиксировать не можно! Скальпированье, пан доктор… – побледнела – под хирургической маской видно. Глаза тогда западают, если хотите знать. А у меня в пальцах, в самых кончиках, щекотка теплая – словно Колчак ресницами… Вот-вот прозрею! Пальцами… Как же это?..
– Можно, панна сестра, – говорю. Вроде перекрестилась она, я не смотрел. Я увидел другое… Безобразный нарост лимфоидной ткани за небной занавеской. Отвратительного врага в детском теле, которого ни разглядеть толком, ни нащупать, и смотрят на него впервые, уже когда враг в лотке лежит… "Братишка", – ободряюще произнес совсем рядом глуховатый колчаковский голос. Помню – не удивился ничуть. Подхватил первый нож, завел и срезал врага с невесомой точностью и почти бескровно. Отбросил, потянулся за вторым… Три ножа мне всего понадобилось, и без окончательной зачистки кохитомом. Двумя мог обойтись даже, но рисковать не стал… И сижу как кукла на чайнике, глазами хлопаю, к новому зрению принюхиваюсь: Кася уже с Жениной головенки повязку сдернула, тампоны вытащила, просморкаться помогает, а я… даже объяснить не знаю как… в общем, каким образом заживление у него пойдет вижу…
Засмотрелся, вздрогнул, когда он меня позвал перехваченным шепотом:
– Доктор… А почему… – тянется из Касиных рук ко мне. Я его прямо как был, в перчатках, и подхватил.
И очнулся.
– Плюнь, плюнь, не глотай ничего, – сую ему полотенце, он послушно подносит его ко рту… – Женька, мальчишка мой дорогой! Ты герой, ты это знаешь?..
Он хотел засмеяться, но увидел, что я головою качаю отрицательно, и смешинку выплюнул.
– Скажете тоже… Герой… – пыхтит – Сами говорили, что больно будет, а больно ни чуточки не было, а теперь говорите что герой… Вы притворялись, да?.. Притворялись?
Вгляделся в меня, нахмурился, поразмыслил и так задумчиво:
– Не притворялись… Взаправдашно думали, что будет больно. Это просто у вас хорошо получилось… Раньше так не получалось, а теперь получилось… Да, доктор?.. Значит, мы вдвоем с вами герои?..
А ведь и впрямь…
Два героя, и где-то третий, потому что мой названый брат в адмиральском чине мне непостижимым образом помог, и боюсь задумываться – каким. Не ешиботник я! Этакие тонкости Мировой Короны разгадывать… Понимаю лишь, что Колчак теперь тоже по части своей профессии умеет больше, чем до нашей встречи умел.
Хотя ему-то – куда уж больше?..
Дирижабль изобрести для полета на Марс, там вроде есть каналы и моряк пригодится?
– Герои. Оба, – говорю твердо – Поехали отдыхать?.. То есть я пойду, а ты на мне поедешь?
– А ножик?! – напомнили мне немедленно. Я и рта не успел открыть ответить: фельдшерица Кася, до глубины души пораженная то ли моим операторским искусством, то ли мужеством пациента, обоюдным нашим героизмом, короче, вполне серьезно присела в книксене:
– Я отмою и принесу вам, панич! Як Бога кохам…
Женя сделал вид, что невыносимо огорчен отсрочкой и выговорил еще одно условие:
– А на шее можно поехать?.. – кровотечение у него изо рта, между прочим, уже прекратилось бесследно. И говорить он совершенно свободно мог… Я знал, почему. Запредельная, нечеловеческая – или очень человечья, напротив! – точность аденотома в моей руке…
Вы можете мне ответить, дорогие мои товарищи потомки, почему буквально все дети выражают желание залезть на меня верхом?..
Ну… Мне вообще-то самому очень нравится…
Думаете, на этом моя эксплуатация закончилась?.. Напрасно.
Старший Женечкин братец Виктор потребовал сию минуту прооперировать и его. И так он вечно вынужден уступать этому Жеке все, решительно все интересное… А почему нельзя, доктор?.. А я слышал, что на фронте раненым операции без передышки делают!
– Потому, – Женя говорит – что раненые без немедленной операции точно умрут, а с операцией, даже без соблюдения всех требований этой… антисептики…
может быть, выживут… Правильно, Самуил Гедальевич?.. Эх ты. Я моложе и знаю! И я вовсе думаю, что если б Самуил Гедальевич был на германском фронте… Папа бы не умер… В лазарете…
Вот что на это им ответить?.. Не подскажете?
– Правда?.. – без обиды на несправедливость судьбы, с одной готовностью поверить в чудо заглянул мне Виктор в глаза – У папы было ранение в голову… Вы бы правда… Смогли?..
– Наверное, тогда бы не смог, – повожу плечами. Не хочу знать, откуда явилось твердое понимание, что сейчас – сумел бы вне сомнения… И какой характер носило смертельное ранение капитана Колокольцева, догадываться не желаю тоже. Потому что знаю, что могу догадаться…
Словно чья-то ободряющая рука лежала на моем плече, а другая подносила к глазам Великую Книгу! И я уже учился читать Письмена, начертанные рукою Бога.
– Ты дал мальчику подержать хирургический нож?.. – еле слышно спросил у меня Колчак.
– Я его ему подарил… – развел я руками виновато.
Он покашлял в странной какой-то задумчивости, я подумать успел: не одобряет баловства. Да и понятно ему, что такое для хирурга нож… Сухие горячие пальцы, в темноте нащупав, жарко стиснули мне запястье:
– Тонняга (классный парень. Офицерский жаргон)… Знаешь, Самуил, когда меня к штурвалу впервые подпустили?.. Я чуть старше мальчика Жени был – двенадцать лет… Отец в Севастополь ездил к друзьям и меня взял… А на пароходе капитаном товарищ отцов оказался. Пароходик колесный, кливер еще при ветре подходящем распускал, представляешь… Гаджибеем звали… Как сейчас помню. Тяжеленько мне было его на курсе удерживать, взмок гимназистик…
– И… Что?.. – прервал я адмиральские воспоминания.
– И то… Пошел я в следующем учебном году на шкентель, – усмехнулся Колчак – поступил в Морской корпус то есть… Шкентель – это, братишка… – примолк выжидательно.
– Конец строя корабельной команды… Для юнгов, – не подвел я его. И взмолился: – Выбрось из головы тоску, а, Александр Васильевич?.. Душой прошу… Я уж ни о чем не говорю, что за жизнь будет хорошая… Пустыни садами процветут, на север теплые реки хлынут. Станет так, верю в это… Ты посмотри, какие мы с тобой! Знаешь, что с нами случилось?.. Наши души срослись неразнимчато… Куда ж я без тебя?.. Пожалей меня.
Со стонущим выдохом потянул Колчак мою руку – и я шмякнулся о его постель лбом, сползая с табурета на колени.
– Самуилинька, Самуилинька… – ворошил он мою непокорную шевелюру – что же это я?.. И вправду: как бы мне тебя за собою в расстрел не потянуть…
Это мы еще посмотрим, думаю.
Кто кого и куда потянет!
– Несбыточномечтатель ты мой… – закашлялся Колчак. А кашель у него означает в переводе на человеческий "сказать воспитание не позволяет, что я об этом думаю" – и кто бы говорил, то есть кашлял: сейчас все, что думает, выложит.
– Мой учитель… – не заставил он меня томиться ожиданием – барон Толль… Подгонял ездовых собак. Кричал по чукотски: впереди еда, впереди отдых… И собаки бежали быстрее… Хотя впереди ни еды, ни отдыха не предвиделось. Большевистские лозунги… Так похожи на понукание каюра… Самуил! – нервно дернул меня за чуб – Ты знаешь, что делают с выбившимися из сил ездовыми собаками?..
– Так ты ж просил вроде собак не пристреливать… – хмыкнул я довольно, потихонечку из железных адмиральских пальчиков выкручивая свои волосья. Вот привычка кошачья у высокопревосходительства… Вцепляется! На освещение тратиться не надо, из глаз искры сыплются. – Дай только срок, – говорю – мы города построим там! Ну, где сейчас только на собачьих упряжках. Он даже приподнялся.