355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Ефименко » Архитектор » Текст книги (страница 2)
Архитектор
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:57

Текст книги "Архитектор"


Автор книги: Анна Ефименко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Мне всегда нравилось засовывать свои неугомонные пальцы куда-нибудь. Особенно себе в глотку. О, конечно же, ночью брат Мигель сказал, что даже почтенный аббат не может быть худее меня, он так сказал, чтобы сделать меня счастливым. Я не верю, потому что он может быть в сговоре с приором, который, в свою очередь, сговорился с Хорхе, требующим «перестать превращать пост в орудие самолюбования», а тот, разумеется, советовался с самим Владыкой, небесными письмами напутствовавшим Хорхе заставлять меня есть. И, откуда мне знать, ведь Эдвард тоже знаком с деревенской торговкой, а она назвала, она, да, вот так вот!, она назвала меня дураком, и позже я налил похлебки в миску, всего-ничего!, эй, я вышибу вам плечи!, эй, вы только посмотрите – никого нет красивее меня, девчонка смотрит на меня и мрачнеет. Она говорит, что, конечно, замечала, но теперь я уже совсем сошел с ума. А я уж запихнул эту ложку себе в рот. И мне стало так досадно, ангелы святые. Она говорит, что я дурак. И я встаю из-за стола. Тогда я делаю это впервые, где-то в октябре, а старшие монахи считают себя виноватыми, и они все начинают переглядываться. Играю снова. С Хорхе, разумеется, который пытается меня обмануть, я его обманываю в ответ, придумывая себе красочные обеды на стройках Грабена.

На стройках Грабена я пью миндальное молоко и наполняюсь светом, подобно высокому прозрачному собору. Пока те, слабые духом, молча жуют в трапезной, слушая чтение.

Я принял тяжкое решение свести к нулю свою жизнь во имя чего-то действительно достойного. Пока не появилась конкретная идея, хотя бы точно знал, каким хочу всегда быть. И решил перестать есть. На этом пути пришлось обучиться массе хитростей – например, под видом срочной работы у Жана убегать с обеда, прятать еду в рукава, чтобы потом отдавать ее попрошайкам, и, при самом худшем исходе, выплевывать пищу в отхожем месте, когда никто этого не заметит, окромя Хорхе, обнимавшего меня каждый раз перед сном и в такие моменты морщившегося: «Святые угодники, чем от тебя так воняет, Ансельмо?»

Сон исчез туда же, куда и голод. Вставая перед всенощной, я преодолевал головокружение, боль в скрипящих костях и ноющих суставах меня, пятнадцатилетнего, и именно в эти моменты чувствовал себя настоящим мужчиной, великомучеником, будущим гением. Я ощущал себя не меньше чем сыном Иисуса Христа.

Девушка на рынке должна была отметить перемены, произошедшие с моим обликом, постепенно выстругиваемым по образу и подобию Твоему, Господи. Когда я подошел к ней поздороваться, она, не произнеся ни слова, насыпала мне в руку горсть орехов. Позволив себе съесть два по дороге на гору, я вынул изо рта закатившийся под язык зуб. Выпавший коренной зуб меня, пятнадцатилетнего, гляди, мой Боже, сколь утонченный аскет вырастает из этого грубого полена, из этого еще недавно мерзкого сытого тела.

Приняв причастие, однажды умудряюсь доцарапать горло так, что кусок облатки выскакивает в дождевую грязь и глину, покуда меня одолевают судороги. Приор Эдвард, этот неразоблаченный мистик, обеспокоенный тем, что я таю у них на глазах вот уже столько месяцев, приказывает малявке Мигелю выследить меня, и вот уже весь монастырь сбирается подле нужника засвидетельствовать мой позор, мою заплеванную тощую мордочку, мои дырявые ногти и, как венец, непереваренную нагую плоть Спасителя на раскисшей от ливня жиже прямо у них под ногами.

Хорхе, злой, разгневанный, склоняется надо мной. Он рявкает в мое перекошенное от ужаса лицо:

– И что, теперь ты чувствуешь себя сыном Иисуса? Теперь ты чувствуешь себя мужчиной?

Отец рывком поднимает меня с колен и велит идти в дортуар. Братья осуждают. Ребята, вы мне не поможете больше, идите гуляйте дальше. Если они решат запереть меня здесь, я больше никогда не смогу строить, покрывать крышу, класть стену, вырезать фигурки. Они решат переломить меня о колено, легче легкого, о любое, даже самое слабое колено, и я рассыплюсь живьем. Но задумай они сломить мою волю, ничего не выйдет. В конце концов, всегда можно заморить себя голодом. Белое, Господи, до чего же все белое, и свет, всюду свет, слышишь, как мое сердце освобождается из телесной клетки и улетает навсегда, все вокруг становится белого цвета. Очертания исчезают, и я теряю сознание, напоследок ухватившись за ветку, за чью-то мантию, за воздух. И хвала Богу, я уже почти что мертв, и хвала вашему Богу за то, что мне не страшно, и хвала Богу, что мне все равно.

Я выверну себя наизнанку, только бы они все обратили на меня внимание.

***

Хорхе старел. Иногда его укладывали лечиться на несколько недель, и давали в пищу птицу (еще один повод повидаться с девушкой на рынке). Он уже не выдерживал посты.

Я читал ему, сидя рядом в лазарете, пока он перебирал четки. Говорят, там, в городе, далеко от нас, резчики четок из кораллов учились у мастера целых двенадцать лет своему ремеслу... А есть другие города, и есть город Париж, а за ним – Сен-Дени с его королевской усыпальницей. Сюжер, их аббат, первым задумал соорудить здание наподобие Шартрского собора, объединил традиции Бургундии (стрельчатые арки) и Нормандии (реберный каркас). Мило рассказывал, что Сюжера вдохновил Иерусалим – место божественного света, столько же света он хотел подарить обычной каменной постройке. Для этого нужно было придумать, как сделать свод высоким, а вместо стен устроить огромные окна. «Dilectio decoris domus Dei»1 – так говорил Сюжер о Сен-Дени. Не веря до конца в подобные сказки, я спросил у Мило, кем они были, тот Сюжер и его братия. Тоже бенедиктинцы, как и вы, ответил мастер…

Хорхе прервал мои размышления:

– Теперь ты хорошо питаешься?

– Еще бы! Даже украл кусок жареной утки, полагавшийся тебе по состоянию здоровья! Отец, – я наклонился и обнял его, – что мне тебе еще сделать?

– Ora et labora2.

– Только этим и занимаюсь! Хорхе… тебе ведь не нравится, что я строю, да?

Откинувшись назад, отец долго молчал, после чего тихим голосом произнес:

– Делай что хочешь. Только хотя бы изредка ешь, прошу тебя.

Глава 4

Хорхе

Тряпка на полу оказалась мертвецом. В темноте овечка обернулась волком. Мы найдем его только к утру, уже окоченевшего насовсем.

Всю ночь я работал в скриптории, пытаясь за пару часов переписать то, что задолжал за неделю висения вниз головой на стройках Грабена. Буквы выплясывались уродливые, неаккуратные из перемазанных чернилами разбитых пальцев, ковырявших целую неделю каркасы будущих зданий, булыжники и черепицу. Шаги зашлепали у входа в скрипторий, я инстинктивно обернулся. Концентрируя зрение на стволах колонн, отметил, как применение темного мрамора усиливает эффект орнамента. Тут некого было бояться, за этими колоннами. Не спалось, за исключением меня, одному лишь брату Мигелю, мелкому и конопатому, лоб его горел, волосы взъерошились, торчали в разные стороны.

– Ты болен? – я успел подхватить Мигеля за локоть, прежде чем он упал на скамью рядом.

– Нет… Шел на кухню за водой, и увидел здесь свет, а потом и тебя, – ответил он, с трудом переводя сбивчатое, неровное дыхание.

– А мне показалось уже, что у тебя жар.

Монах потупился.

– Ансельм, что доставляет тебе самое сильное наслаждение?

Миг я колебался. Пока правда сама не выгромоздилась в голове последним рубежом, отделяющим меня от всего вокруг – скриптория, братии, текстов, литургий. И я смог ее выплюнуть в мир, совершенно четко оформившуюся:

– Работа с камнем.

Мигеля мой ответ явно разочаровал. Он возвратился спать, так и не набрав воды на кухне. Там он окажется только к утру, когда я, сызнова нарушая устав, запрещающий проводить ночь за стенами монастыря, перемахну через стену и под солнцем сезонов буду контролировать подъем материала на постройку «волчьей лапой» или «волком» – особыми щипцами, оставляющими в камне кусучие следы.

Незадолго до этого, первого мая несколько мужчин, представлявших купечество, захотели обсудить с Хорхе предстоящую ярмарку. Она проходила на территории аббатства, и нам полагалась за нее определенная пошлина. Однако отец слишком ослаб, его состояние так и не улучшилось с приходом весны, поэтому распределять торговые места и решать все остальные вопросы по ярмарке поручили приору.

По дороге домой я увижу будущие прилавки. Эдвард обладал хитрым, прозорливым умом и коммерческой жилкой, поэтому торговать собирались всем, чего душа пожелает. Купцы развяжут тут свои тюки со шкурками, беличьими, кроличьими, кошачьими, рыжими и серыми. Рыбники разложат уловы: усачей, осетров, миног с алозами. Привезут и что попроще – вафли да пироги, каштаны и инжир, масло, кислый виноградный сок, куропаток и каплунов, сорта всех вин.

По дороге домой я опять увижу Мигеля, бегущего с горы, снова растрепанного, перевозбужденного, заплаканного. И он хлопнется на мою грудь, я оттяну его и рассмотрю мелкие страдальческие гримасы, исказившие пухлое лицо, и проведу по переносице, и спрошу нарочито суровым тоном, голосом, становящимся с каждым днем все ниже и ниже:

– Что случилось?

Мигель поднимет на меня свои закутанные пеленой слез глаза и скажет другую оформившуюся камнем правду:

– Аббат умер.

***

Когда-то на этом же месте мы играли в «раз-два-три-побежали-ка-с-горы!», и он, выстилая листьями дно корзины для ягод, мог раздавить меня одним движением, как букашку, об имени которой сообщал. Пчела зовется пчелой и ее труд в меде да воске, в дальних краях мошкара может облепить всю руку, изжалить ее, там бывает нестерпимо жарко. Малина, голубика, бесконечные заросли черемухи, в которых я от него прятался, когда он мог так легко меня уничтожить. Но он рассказывал о пасечниках, об урожае, о королях, об архангелах, о пахоте, об Аристотеле, об осушении болот, о ростовщиках, о Боге, который тоже в любой момент смог бы меня раздавить одним жестом. Если бы отец позволил это.

Вместо этого он сажал меня на плечо, катал в тележке, учил управлять повозкой. Был счастлив, когда я стал осваивать язык, и никогда не принимал всерьез зодческие стремления. Для работы в скриптории нужна зоркость, которая коптится свечами, стачивается о буквы, тупится об углы пергамента. И он мешал морковь с чесноком для цепкого глаза переписчика книг, и мы с ним ели это, и умели смотреть в самую глубь текста.

Потом я креп, костенел, брал не перо, а циркуль, брал кирпич, брал кирку, подчинял себе материю, и нужно было ждать, пока отец отдышится, когда мы теперь уже изредка ходили за водой вместе, и у него оставалось все меньше сил. Хорхе потерял сознание и упал на каменные плиты

Тряпка на полу оказалась мертвецом – а эти олухи боялись пропустить служение.

***

Что знал я о Хорхе? Он приехал в наши края из Бургоса, однако испанского в нем было разве что имя. В бытность свою маленьким мальчиком тяжелее всех в семье переносил голод, из-за которого даже не мог уснуть. Когда-то Хорхе был черноволосым, а потом я помнил его только седым.

На один день тело выставили в церкви, чтобы все смогли попрощаться. После, на кладбище, мы сможем найти его последнее пристанище по высаженным тисам. Высокие деревья издревле указывали место захоронения, даже если святилище рядом было разрушено. Высота всегда визуальна и благородна, взлетает в небо вслед за жестом отца.

Хорхе уходит в могилу в своей черной рясе, забирая теперь уже навсегда тайну моего происхождения. Худой Хорхе Бургосский, слепец, настоятель, мой любимый отец, суровый аббат, железная дисциплина, голодарь, правитель общины и гроза братии, виноградарь, Хорхе-костлявая рука, Хорхе-стеклянные глаза, наш бессменный глава уходил в могильную яму, и нам оставалось лишь молиться за его душу.

Все ангелы и все волшебники, добрые и злые, зажигали свечи в память о Хорхе, пока я едва держался на ногах в этих кошмарных проводах, а потом полз, полз, распластавшись вертикально по сырой стене, и карабкался вверх, и в итоге дополз до кельи Эда, где проревел всю ночь в его соломенные волосы, свалявшиеся, мокрые, облепившие напряженную голову, которая, тоже бессонная, теперь судорожно просчитывала варианты собственного возвышения в сане.

Если снова наткнусь на перевозбужденного Мигеля в скриптории, то не убегу в Грабен, а обману время, и Хорхе будет вновь живой. Но время невозможно обмануть. Оно, как и пространство, было беспрерывно. Оно принадлежало одному лишь Богу, а значит, могло быть только пережито.

***

Я похоронил отца – дальше взрослеть было некуда.

Приор вызвал на разговор. Не иначе как поквитаться за сорванный когда-то магический ритуал. Перекрестившись и глубоко вздохнув, я зашел к нему в келью.

– Когда стану аббатом, – начал Эдвард так, словно это был уже решенный вопрос, – то первым делом займусь твоим постригом.

– Но тогда мне придется покинуть монастырь…

– Именно поэтому я так спешу, – приор быстро выглянул в коридор, убеждаясь, что нас никто не слышит. – Чтобы ты не сгнил в этих стенах, как я.

Мой безухий благодетель, как всегда, подстроил все так, что судьба вывела меня на путь истинный. Все складывалось само собой, и, блуждая по лабиринту богоугодной жизни, я вновь выталкивался, выплевывался, выкидывался вон, в безумный мир людских амбиций и грехов, крепко сжимая с руках циркуль и наугольник.

– Эй, Ансельм! – окликнул меня приор, когда я был уже в дверях. – Держи!

Он бросил мне кожаный мешочек, туго набитый золотыми монетами. Поймав его и спрятав за пазухой, я спросил:

– Что это?

– Привет от Хорхе.

***

Сразу после заутрени, на заре, попросил привратника выпустить меня из монастыря.

– Снова в Грабен? Сколько можно туда бегать?

– Больше нет. Я ухожу в Город. Говорят, там есть цех каменщиков и скульпторов…

– Насовсем?

В ответ я лишь кивнул.

– Ты даже не попрощаешься с братьями?

– Но я ведь даже не попрощался с Хорхе, – едва удалось сдержаться и не расплакаться вновь.

Мальчик замер.

– Ты правда будешь строить дома и замки?

– Если позволят, – я незаметно проверил, на месте ли деньги, нащупав кошель у пояса.

– Бог в помощь, Ансельм. Бог в помощь! – крикнул привратник, закрывая за мной ворота аббатства.

Я побежал вниз. Раз, два, три, побежали-ка с горы!

***

Попросил девушку с рынка раздобыть одежду мирян. Пока скрывался в птичнике ее родителей, она, не экономя мое «наследство», приобрела то, что носят порядочные юноши, не посвятившие себя Богу.

Одежда для Ансельма

Камизу пошили из льна, это была просторно висящая на моем худощавом теле рубаха, с широкой горловиной и вырезом снизу, облегчавшим шаг. Затем шел котт – туника длиной до колен или ниже. Он был сделан из тонкого шерстяного сукна и выкрашен в красный. Котт покрывал ноги до лодыжек. Поверх всего перечисленного полагалось надевать сюрко – длинную робу без рукавов, моего любимого яркого синего цвета для пущего контраста с коттом. Вместо стоптанных сандалий я обул удобные и мягкие, покрытые вышивкой кожаные туфли с заостренными носами. Наконец, завершал образ горожанина светлый чепец с завязками по бокам.

Осталось скинуть монастырское облачение и оставить его на полу пройденным этапом, прошлой эрой, перевернутой страницей. Мне стало неловко перед девушкой.

– Отвернись.

– Зачем? – ее моя просьба явно позабавила.

– Потому что я не могу…

Девушка подошла ближе, и, проведя рукой по шее, схватила за капюшон.

– Разве тебе кто-то сейчас может запретить? Ваш старый придурок аббат откинулся, больше тебе никто не указ.

У меня зазвенело в ушах.

– Что?... Как ты назвала Хорхе?

Стук сердца глухо отзывался внутри головы. Внезапно мне захотелось убить сволочь. Пока никого рядом, схватить, задушить. Как она могла такое произнести?!? Весь ли мир полон подобных людей, низких нравов, ни чести ни совести? И как я мог им всем противостоять? Стараясь не соприкасаться без надобности?

Одно и то же действие пришлось повторить дважды за день. Высвободившись из объятий богомерзкой торговки, я вышел из птичника и молча покинул ее двор. Молча покинул Грабен.

Господь уберег от искушения. Счастье не целовать ее розовое лицо. Счастье ей не принадлежать.

Наверху наверняка уже собирались на вечерний молебен. Господь миловал! Ненавижу, ненавижу это бессмысленное сборище потерянных людей!

Счастье добровольно не петь с ними. Счастье не быть с ними больше никогда, и счастье таким решением не расстраивать отца. Их раcпечальнейший хор звучал фальшивкой, напускной и пустой, но зато абсолютно канонической частью службы. Мой же одинокий траур по Хорхе был пешим шагом по пыльной дороге в Большой Город. Через скольких судейских, лесников, прево и дорожных смотрителей мне придется протащить твой последний подарок?

На кого ты оставил меня, Хорхе, почему не дождался? Худшее, что можно было сделать – это укладывать черепицу с утра пораньше, когда отец покидал нас. Нет, надо было молиться, думать о высшей справедливости, помогать по хозяйству келарю, но только не заниматься своим делом! Ничего никогда не выйдет, всё не вовремя; я торопился вырваться вон отсюда, подальше от Грабена, от аббатства, от самого себя. Не суди меня так строго, отче. В чем ты весь перемазался? Строительный раствор, Хорхе произносит слово как «развор». Вечно всюду твой развор на исподнем даже. Стыдоба, да и только.

Вечер обволакивал долину. Я уходил в Город. А куда ушел Хорхе?

О, мне не хотелось этого знать.

Дубы разложились широкими листьями, хвастаются, шипят ими на ветру вдоль дубовых рощ – ссссссс, сссстой! Они говорят «стой», «страх», «странный», «оса». Сейчас как укусит. И все крутится, крутится, крутится, великое подвечерье на годовом колесе. Хорхе на огороде, монастырские грядки. Страшный сгоревший дом – помнишь? Всегда ускоряешь шаг, проходя мимо него, когда поднимаешься на гору, в лес, к роднику за водой. Не тяни так сильно поводья, Ансельмо. Ешь как следует, Ансельмо. Запрягай. Тащи к алтарю. Ставь скамейки. Бестолочь, бегом к келарю. Ну-ка, быстро, а ну, кому я говорю. Стой, страх, странный, оса – хвать тебя за волоса! И в высоком окне – помаши на прощание мне.

Деревья спрашивали – странный мальчик, куда ты уходишь?

И я им отвечал:

«Мне нужно,

Мне серьезно нужно,

Мне по правде нужно

Уйти».

Глава 5

Хлеб

Меня хватали дворы худыми руками, просящими милостыню, проворными руками хватали дамы в тяжелых платьях и развеселые рьяные девки в румянах, слюнявили губы, меня нанимали на службу знатные господа сооружать могучие замки – мерило их жалкого тщеславия, громким хлопаньем меня хватали скрипучие двери темных исповедален и манили вырытые пустые глазницы могил: но я продолжал смотреть не вниз, а вверх.

Город всегда порочен.

Замкнутый в кольцо своих стен, испещренный узкими улицами, где многоэтажные дома жали и давили друг друга со всех сторон, вываливаясь яркими фасадами наружу, в просветах между жилищами ютились клочки огородов и садов. Город не смел выползать за свои тесные крепостностенные рамки.

Город был городом. Здесь жили люди, они жрали мясо, пили разбавленное пиво, стучали в споре кулаком по трактирскому столу, участвовали в гуляньях на площади, без устали играли в кости, в таблички, вырезанные из дерева или слоновой кости, выкладываемые на беллан. Мне, игравшему до этого с братьями разве что в лапту или мяч, было невероятно созерцать целый универсум, сотворенный из азарта, денег и еды. Свиные туши крутились на вертеле, жир шипел, скворчал, в Городе у всех на все текли слюни.

«Подайте хлеба для слепых с Гнилого Поля!», «Подайте хлеба для прокаженных с Цветущего Поля!» – Город выклянчивал, просил, Город всегда испытывал голод.

Теперь голодовка превратилась в символ борьбы с новым укладом жизни. А случись обильный ужин, постоянно опрокидывал в себя несколько ковшей воды, чтобы после вызвать рвоту.

Девушки не интересовали меня, ведь любая могла обозвать Хорхе старым придурком. Интерес к чувственным утехам, как бы ярко не возгорался, все же никогда не мог одержать верх над устремленностью к духовному – настолько, насколько это вообще мог выдержать юноша моего возраста. Друзей я тоже не торопился заводить, сблизившись только с Карло – местным молодым епископом, чтобы держаться недалеко от церкви и продолжать принимать таинства.

Несколько раз в год отправлял письма в Грабенское аббатство, но ни одно из них не удостоилось ответа.

В новом мире одни ремесла почитались достойнее других, а независимые трудяги могли рассчитывать только на временный заработок, поэтому я стал искать мастера.

Жан-Батист, глава строительного цеха, взял меня к себе за ту плату, что я унес из монастыря. Так как количество «внутренних», семейных учеников могло быть каким угодно, а все сыновья Жана-Батиста уже состояли у него на службе, то «со стороны» полагалось брать лишь одного ученика. Чтобы пролезть в узкую лазейку, мне пришлось вытряхнуть перед хозяином все монеты, и, наконец, в присутствии двух присяжных и четырех мастеров, мы заключили договор на письме, оговаривавший сумму взноса, срок ученичества и условия моего содержания – согласно им, я буду находиться на полном обеспечении в доме учителя, получая от него одежду и пропитание, до тех пор, пока, спустя несколько лет, не стану подмастерьем.

– Есть два способа перекрытия, – начал свое обучение Жан-Батист, – с помощью плоской перемычки и изогнутой арки.

И я закатал рукава.

***

Люсия носила корзину с хлебом к каждой воскресной мессе и по пути обратно, проходя мимо мастерской, внимательно разглядывала меня, всегда среди первых стремившегося вернуться к работе. «Ite missa est»3 было для нее паролем, дозволявшим бесстыже на меня пялиться.

– Кто она? – однажды поинтересовался я у Жан-Батиста.

– Люсия, дочь самого влиятельного человека в Городе. По воскресеньям она помогает бедным, принося им хлеб и одежду.

– Благотворительная девочка?

Мастер покачал головой.

– Это денежная девочка. Из тех, чьи предки двести лет назад были всего-навсего обычными, пусть и прилежными ремесленниками. Теперь они что аристократы, и, будто бы на самом деле благородные, хотят получать свою долю восхищения.

Выждав неделю, я задержался в церкви дольше положенного, обсуждая с Карло злободневные курьезы. Едва завидев Люсию, тут же вернулся на скамью и принял отстраненный вид. Посмеет ли она обеспокоить меня здесь?

Что-то уперлось в плечо – то оказалась корзина. Запах свежей выпечки сводил с ума.

– Хочешь? – Люсия протянула мне хлеб.

– Panem nostrum quotidianum da nobis hodie?4 – я отломил небольшой кусок, возвращая остальное обратно.

– Мало того, что красивый, так еще и грамотный, – она начала с лести, довольно неплохо.

Но я держался крепко:

– Молитвы все знают.

– Все знают, но не все молятся, – улыбнулась Люсия и покинула храм.

А спустя еще месяц она пришла вместе с отцом, с краснокожим грузным Обрие, к Жан-Батисту договариваться о починке их конюшни. Наступал вечер, Люсию отослали домой. Я прошмыгнул за угол дома и прибавил скорость, идя за девушкой глухими переулками. Выбившиеся из сетки пряди волос, не перехваченные алыми лентами, не сдерживаемые вуалями, развевались в такт торопливым шагам. Но я помнил – о, я помнил! – какой пылкий взгляд она бросила перед уходом. И мне оставалось лишь не упускать ее из виду, бордовое сюрко с розами, золотые броши, каштановые волосы. Я преследовал ее вдоль пустыря, осторожно ступая по шершавой земле дальше, до самой рыночной площади, где спали башни, где спали нищие, где спали закрытые ставнями окна. Она знала, что я рядом, и намеренно замедляла шаг, одергивала ткань своих одежд, поправляла прическу. И эти мысли приводили меня в замешательство, смущали, стреляли судорогой в левую ногу, пока мы не остановились оба в предночной духоте.

– Я шел за тобой несколько кварталов, а ты не оборачивалась. Но ты ведь знала, что я следую за тобой, да? Ты знала, и намеренно не оглядывалась, Люсия?

И она кинулась в мои объятия.

***

«Приходи сегодня ночью, мои покои на втором этаже слева» приглашала записка, воткнутая в кусок лукового пирога, который Люсия принесла в мастерскую после еженедельного одаривания страждущих на паперти.

Дождавшись темноты, я добрался до площади и, найдя нужный дом, забрался по дереву наверх, в призывно открытое окно.

Перекинув одну ногу в комнату, вместо пола почему-то наступил на ткань, мягкую и причудливо расшитую. Оказалось, что во все оконные проемы дома были задвинуты покрытые подушками скамьи.

«Боже, сколько у них денег?» – пытался сообразить я.

Убранство дома тоже заслуживало отдельной беседы. Стены обтянуты коврами либо покрыты фресками, в основном, красного и желтого цветов. Потолок декорировали украшения и искусная резьба. На мгновение я остановился – уж не имитирует ли потолок балочное перекрытие? Оглядевшись по сторонам внимательнее, задрав голову как следует, удалось разглядеть, что выполненное, скорее всего, из бруса перекрытие опиралось на лаги, уложенные на балки, а ряд соединенных прогонов покоился на столь мощных столбах, что я ахнул от восторга.

– Заблудился? – Люсия вдруг возникла в дверном проеме, держа в руке масляную лампу.

– Ты живешь в удивительном доме!

И каждый раз, приходя к ней ночью, я невольно поражался мешанине вещей, нагромождению предметов, разного рода украшений. После монастырских келий и охапки соломы, на которой я спал в доме Жан-Батиста, жилище моей подружки так и сочилось деланной роскошью.

Дом Люсии

Вся мебель была вырезана из ароматического дерева, кедра или дуба. Статуя какого-то святого (в темноте не удавалось рассмотреть его как следует) рядом с камином, подвижные кронштейны для штор (если бы Люсия захотела днем закрыть окно и скрыться от палящего солнца, она бы смогла это сделать), железные подсвечники.

Широченное ложе возвышалось на помосте с двумя ступенями, колонны поддерживали балдахин. Выстилалась кровать сначала тюфяком, поверх которого клали шерстяной матрас, и все это покрывалось белой перьевой периной. Одеяла пошиты были из сукна и меха.

Трапезничали в особом зале, как и полагается зажиточным.

Имелась в доме и отдельная гардеробная.

Кухню я изучил основательно. Слугам Люсия велела кормить меня завтраком и давать с собой гостинцы. С потолка там свисали сало, желтые головки сыра и жирные окорока, закрепленные как можно выше от кошачьих когтей. Квашня и хлебный ларь стояли поодаль, ларь с восточными пряностями – величайшая драгоценность! – охранялся особо тщательно, а самое большое место занимали стол и камин. Внутри колпака камина вялили и коптили мясо. На крюках в стене, на полках, на столе, везде и всюду обитала разнообразная кухонная утварь: двузубые вилки, лопатки, шумовки, кочерги, разливные ложки, каминные щипцы, вертела для жаренья.

В погребе хранились вина, и постепенно я начал различать их на вкус – анжуйские и ларошельские, пуатевинские и орлеанские. Последние мне нравились более других, ибо именно их называли «Винами короля», они поступали с принадлежащих короне виноградников, из Орлеанской области.

Как легко и ласково было лежать на мягком ложе в ее опочивальне.

Моя кожа, по-прежнему готовая в любой момент протереться давящим на нее изнутри четко очерченным скелетом, была напитана солнцем и сеном, а кожа Люсии, изнеженная хорошими условиями, грелась розовой водой и на ощупь отзывалась шелком.

Странно, ведь я даже не любил ее. Просто после всех разочарований не мог поверить, что она была настолько доброй и по собственной воле ходила к беднякам, стремясь им помочь. Доброта, доброта, доброта, моя жаркая роза, думал я, глядя на Люсию, спящую рядом.

Глава 6

Тощий музыкант умер на сцене

Тощий музыкант умер на сцене.

Толпа взревела. Лишь миг назад он, опьяненный мелодией и славой, стоял надменно, выгнув спину назад, запрокинув голову, увенчанную пышной копной черных как смоль волос, отбивая ритм каблуком, высоко вверх вытянув руку, изящной, но жесткой хваткой вознося над собой эту заколдованную спицу – длинный заостренный смычок; и вот, лежит на пыльных подмостках бездыханный, недвижный, мертвый человек.

Сперва никто не принял последнюю ноту за скорбный финал: одна за другой рвались струны сердечно истерзанной виолы в безумном ускоряющемся темпе, а крики восхищения, одобрительный гул и хлопанье в ладоши призывало продолжать выступление, без того лишенное передышек и подгоняемое ненасытной страстью: еще! Еще! Пока вдруг на широкую базарную площадь одним размашистым шагом не вошла тишина. Смычок упал первым, разжатый тонкой кистью перед стремительным падением своего хозяина. "На сцене! Прямо на сцене!" – загудел народ и, гонимый не то сочувствием, не то праздным любопытством, потянулся к месту представления.

Я застыл. Очарованный переливами змеистой мелодии, занимавшей всех собравшихся тут целый вечер, поначалу тоже отметил актерскую игру – исхитриться так, чтоб под конец песни, когда душа – навзрыд, он сам – навзничь, но затем быстро понял, что то было вовсе не лицедейство.

– Ты не видишь, он... – Люсия испуганно смотрела на сцену. – Сделай же что-нибудь!

И мы двинулись туда же, куда и остальные, как воронье, что вьется над падалью, карканьем возгласов ужаса и вялым бормотанием молитв, беспорядочным хороводом окружили мы со всех сторон усопшего. Виола, навек онемевшая, все еще прижималась гладким деревянным изгибом к щеке. Ледяной изумруд его глаз обращался в вечность под дугой бровей, вскинутых неведомому противнику в дерзком вызове. Тяжелые черные локоны разметались по соломенному настилу, будто в нежном сновидении на мягчайших постелях. А одежды... Костюм его был прекрасен. Рубаха расшита звездами и знаками планет гневного Марса и старца Сатурна, и обоих небесных светил, наподобие тайных символов (подобные им видел раннее в любимых книгах приора Эдварда), плащ же украшали расписанные цветными нитями дивные драконы, кружащиеся в шелковом небе накидки, из уст и ноздрей их изрыгался лютый пламень, а лапы диковинных зверей грозили страшными когтями. Рукава и штанины оплетены стеблями и цветками алого мака, того коварного растения из которого, по преданиям, изготавливают арабы дурманящий разум отвар, порождающий горячку и усмиряющий боль любого телесного недуга; греки же нарекли мак цветком сна и смерти, языческих божеств Гипноза и Танатоса; бытуют россказни и о полях сражений, на которых мака вырастает видимо-невидимо и о крови павших в бою, впитавшейся из земли в алые лепестки.

«Эй, надо хоронить беднягу!» – прервал мои мысли крик собрата покойника по песенному цеху. Фигляры гасили без того чахлые факелы и спешно сворачивали шатер. Юноша, аккомпанировавший в представлении низкую партию на рюбере, закрыл веки покойника. Засверкал хоровод флейт-фретелей, тамбуринов, пронзительных бюзин, шевретов с их мешками из козьей кожи, ярких тряпок, расшитых колокольцами.

– Правда, что его тело пожрет червь и оно пребудет в зловонии, покуда не рассыплется в прах? – в прежнем страхе спросила моя возлюбленная.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache