Текст книги "История зеркала. Две рукописи и два письма"
Автор книги: Анна Нимова
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Ансельми почти не помнил Жюста, но моё неожиданное приключение сильно его заинтересовало. Как и в ночь нашей встречи, в его глазах поблескивали огоньки, когда он слушал о любовных похождениях гвардейца, – а зачем было скрывать, раз сам Жюст не делал из них секрета? При этом я упомянул и про другое зеркало, походившее на наши, если бы не было таким темным и мутным, на это Ансельми со знанием ответил:
– Оно изготовлено из другого состава, наверно, какая-нибудь смесь меди. Люди давно научились делать такие предметы – надо же иметь возможность хоть отчасти видеть себя. Для меня они лишь слабое подобие того, что делаем мы. Истинные зеркала до появления этой мастерской рождались только в Венеции.
– Но почему, Ансельми? То зеркало так же показывает наше лицо.
Он помолчал, словно размышляя, продолжить ли разговор или остановиться на сказанном, но всё-таки заговорил.
– Своё лицо можно увидеть в любой луже после дождя, не думаю, что ты интересовался этим раньше. Сам же говоришь: сейчас готов не выпускать зеркало из рук, а много ли ты видел людей в поисках своего отражения возле воды? Конечно, ты скажешь, что держать его в руке много проще, чем заглядывать себе под ноги, но, уверяю тебя, дело не только в этом.
– Значит, есть какой-то секрет? – обратился к нему. – Ты его знаешь?
Ансельми смотрел в сторону зеркала, по-прежнему возвышавшегося в глубине мастерской. Лишившись света, оно казалось почти невидимым, словно и вовсе не было, а на его месте только поглощающая пустота. Я видел, как Ансельми вглядывается в эту пустоту, и чувствовал нарастающее в нём волнение.
– Секрет в нём самом.
Неожиданно он заговорил словами Жюста.
– А ты не так прост, Корнелиус, если задумался об этом. Или всё не так просто, если даже у деревенского парнишки появляются такие мысли в голове.
Заметив мой укоризненный взгляд, он смягчил усмешку:
– Не сердись, не сердись, я ведь не со зла… Я только очень удивился тому, что ты рассказал. Но ты не первый, кто про это говорит.
Он уже не сидел рядом, а подошел к столу, сделал шаги к зеркалу, но тотчас вернулся обратно.
– Я сам раньше подолгу смотрел на него. Поначалу как ты, ради забавы, пока однажды не почувствовал, оно ведет себя странно.
Глаза его что-то пристально высматривали, мне показалось, он пытается различить в темном пятне наши отражения.
– У тебя никогда не появлялось ощущение, что оно следит за тобой?
– Ты говоришь про зеркало? – удивленно переспросил я.
Он же, не обращая внимания, продолжал:
– Однажды я понял это. Ты думаешь – ты просто видишь своё отражение, а на самом деле оно так же смотрит на тебя. Пожалуйста, не подумай, что я сошел с ума, раз так говорю, я лишь объясняю, что чувствую.
– Почему ты не сказал мне об этом раньше?
– Когда раньше? И, к тому же, я думал – это мое заблуждение. Я вообще не хотел об этом говорить, пока не услышал твою историю. Но теперь не сомневаюсь: заблуждение думать, что мы пользуемся зеркалом, нет, оно никогда не станет служить другим.
Он посмотрел в мою сторону, словно сравнивая с увиденным в зеркале.
– Думаешь, ты его хозяин, но сам не заметишь, как оно подчинит себе, а когда поймешь, возможно, будет поздно. Жизнь без отражения кажется неинтересной, скучной, и сама рука непрерывно тянется к нему, что чуть не случилось со мной. А оно разглядит тебя до самых мелочей и станет показывать на свой лад, так что постепенно начнешь забывать, кто ты есть и каков на самом деле. Сохранится лишь это невыносимое вожделение. В этом его сила.
Я хотел спросить, но движением Ансельми остановил меня:
– Ты правильно сказал: зеркало, виденное тобой в том доме, было мертвым. Это я и имел в виду, когда говорил, что мы делаем истинные зеркала. В истинных зеркалах живет душа, только она может дать им тот блеск и отражение, которое нас захватывает, но она делает их опасными, если мы не знаем об этих свойствах.
– Почему же это опасно? – снова не удержавшись, я вмешался в его слова.
– Теперь понимаешь, почему ты ушел из дома? – шептал он, словно нас могли подслушать. – Оно настроило тебя, оно добилось, чтобы тебе захотелось уйти.
Я растерялся, даже не знал, что сказать.
– Но… Почему ты так думаешь, Ансельми?
– Потому что сейчас ты здесь, в мастерской. А должен был прожить всю жизнь в своей деревне. Даже не знаю, хорошо это или плохо, но решение ты принял не сам, оно решило за тебя.
– Моя жизнь могла так сложиться и без зеркала, – немного обидно было слышать его слова.
Отметая возражения, Ансельми резко качнул головой:
– Вряд ли. Поверь, вряд ли это случилось с тобой. Уверен, до встречи с ним ты не помышлял об уходе.
Действительно так, но всё же…
– Зачем ему было нужно заставить меня уйти? – помимо воли я сам понизил голос.
Он задумался, потом со вздохом произнес:
– Этого я не знаю, – и добавил: – Пока не знаю. У него свои желания.
Мы опять сидели на дощатом полу. Ансельми рассеянно теребил волосы, накручивая пальцами короткую прядь, я же, напряженно подавшись вперед, вслушивался в гудение огня. Желания зеркала – может ли быть такое? Что оно есть – просто кусочек меньше моей ладони, каждый волен обращаться с ним по собственному разумению. Ведь и раньше я раздумывал о своей жизни, хотя и по-другому… Голос рядом прервал мою задумчивость:
– Возможно, оно хотело вернуться к прежнему хозяину.
Я не сразу сообразил, о чем он говорит.
– Ты хочешь, чтобы я тебе его отдал?
Ответ последовал не сразу.
– Нет… Всё равно теперь ты рядом, а значит, и оно рядом. Пусть всё остается пока как есть.
Ночью в мастерской заметно холодало. Печь горела медленно, огонь утих, опустился на самое дно, изредка напоминая о себе, выбрасывал короткие снопы искр. Было видно не дальше руки, я едва различал сидящего рядом, но совсем не думал о сне, вслушиваясь в каждое слово, которое он произносил.
– Столько раз я присутствовал при варке, а до сих пор не понимаю, когда рождается его душа, и оно обретает свою силу. Как видишь, сам я мало что знаю, в эту тайну посвящены только мастера.
Мы проговорили почти всю ночь. Сказанное Ансельми стало для меня совершенной неожиданностью, но я верил ему – конечно, он знал о зеркалах много больше. Мне же оставалось строить догадки, чувствуя его смутные тревоги, граничащие со страхом. В свою очередь Ансельми находился под впечатлением от доверенного мной, про себя я думал: какое же потрясение он испытает, если узнает историю полностью, и поклялся сохранить оставшееся в тайне, ради его же спокойствия.
*****
22
Последующие дни вроде убедили, что Ансельми рад моему появлению. Радость эта в самом деле казалась искренней, только, помимо желания видеть меня, были в ней и другие причины. О них я позже догадался, а поняв, испытал разочарование… С моим приходом сложилась возможность передать мне место самого младшего работника мастерской, сам-то он уже давно этим положением тяготился, считая про себя, что достоин большего, а до тех пор, пока остается младшим, ему не поручат ни один сколь-нибудь заметный участок делания. Теперь же ко мне перешли его обязанности по уборке и чистке – нелегкая работа, но я приспособился к ней без особых усилий: к тяжелому труду был давно приучен и благодарил Господа, что всё так благополучно устроилось.
Но честолюбивые планы не мешали Ансельми проявлять заботу обо мне, вернее сказать, не препятствовали покровительствовать, тем более что, сам того не замечая, я невольно способствовал тому. Обретя, наконец, друга, которого мне так не хватало, я смотрел на него восторженными глазами, а он был доволен получить расторопного ученика, это правда – я многому у него учился. Мы вполне дополняли друг друга, и наша привязанность выглядела взаимной.
Пока большинство работников не привыкли к моему ежедневному присутствию, они не то что не заговаривали со мной, но даже не удостаивали взглядом. Ансельми же стал первым, кто рассказывал о мастерской и людях в ней. Я доверял его словам, хотя со временем рождались собственные мысли и, скажу вам, они не всегда совпадали с тем, что говорил мой друг. Если бы поначалу я не воспринимал сказанное им так безоговорочно, возможно, случившееся в дальнейшем не стало бы так трагично… Хотя с горечью признаю, всё равно случилось, не знаю, можем ли мы помешать не нами задуманному.
К моему появлению в мастерской трудились больше тридцати человек, восемь из них пришли из Италии. Основные работы по производству итальянцы разделили между собой. Антонио считался старшим, при необходимости Ла Мотта мог его заменить, на деле же такое случалось редко – за постоянные придирки Ла Мотта недолюбливали. Что касается его отношений с Антонио – между ними частенько разгорались ссоры, они могли начаться из-за сущего пустяка, но, если Антонио всегда держался с достоинством и не опускался до мелочных споров, Ла Мотта старался использовать любой предлог, чтобы доставить другим неприятности. То, что Ла Мотта считал своей хорошо скрытой тайной, давно перестало быть тайным для окружающих: в мечтах он видел себя управляющим мастерской, пока же это место принадлежало французу, готов был довольствоваться любым подвернувшимся случаем, чтобы пошатнуть положение остальных работников и тем самым хоть на полшага приблизить заветную мечту.
Вероятно, поэтому в делах Антонио предпочитал другого итальянца по имени Пьетро Риго. Пьетро был самым старшим из нас, он сам точно не помнил свой возраст, а когда принимался считать, выходило, что почти шестьдесят годов. Как и Антонио, он слыл молчуном, но, в отличие от мастера, не держался отчужденно, даже ко мне проявлял дружелюбие. Из разговоров я узнал, что в Венеции у него осталась большая семья, он сильно скучал по домочадцам, но, благодаря работе в Париже, зарабатывал достаточно, чтобы родные жили в полном довольстве.
Споры вспыхивали не только между мастерами. Может, в соседних мастерских, где работали всего несколько человек, жизнь текла поспокойнее, наша же мастерская напоминала хитрые сплетения паука, что уже закончил работу, но обдумывает новый узор для паутины.
Между французами и итальянцами постоянно существовала вражда. Она принимала разные формы – от затаенной неприязни до открыто выражаемой грубости, и дело не только в том, что большинство французов просто до раздражения не любили итальянцев, и наоборот. Люди разные, родились далеко друг от друга, а теперь волею судьбы должны работать целый день вместе. Они и языка-то общего не имеют, как им друг с другом договориться? – думал я, и здесь не изменяя своей привычке больше молчать, но наблюдать при этом. И как мне было удивительно видеть, что эти люди, так преданно любившие своё дело, между собой постоянно искали повод для раздоров. Даже любовь к хрупкому предмету, рожденному в их руках, не могла помочь им примириться.
Конечно, плохое понимание чужого языка мешало, но при этом каждого наполняли собственные планы, более или менее значительные, каждый дорожил своим местом, не будучи уверенным в завтрашнем дне, ведь мануфактура была недавно создана. Многое зависело от успеха начинания и последующего решения самого короля, который вот сейчас решил производить сей предмет в непосредственной близости от себя, дабы самому никогда в нём не нуждаться, но кто знает, какое решение он примет завтра.
Трудностей встречалось много и после того, как производство удалось наладить, они не уменьшались, а в чем-то становились более существенными. Об одной из них я узнал, случайно услышав разговор Антонио и мессира Дюнуае. И не только я был посвящен в их дела. Наша мастерская оказалась слишком большой, чтобы сохранять добрые нравы, но слишком маленькой, чтобы прятать раздоры подальше от любопытных глаз.
Дюнуае неоднократно просил Антонио начать обучать французских работников процессу делания стекла, тот всякий раз отвечал согласием, но приступать не торопился. Этапы делания, понятные на первый взгляд, включали множество секретов, хозяевами которых являлись итальянцы, французским же работникам оставалось знать только то, что они могли случайно разглядеть, а сами работы, начиная с составления стекольной массы и заканчивая варкой в печи, оставались для них сокрыты.
А однажды в мастерской чуть не случилось самое настоящее побоище, когда кто-то из французов приблизился посмотреть, как Дандоло, итальянский стеклодув, готовит массу, а тот бесцеремонно оттолкнул его, этого хватило, что бы француз в ярости бросился на Дандоло. На шум прибежали другие работники, а главное – вовремя подоспел Антонио, и машущих кулаками спорщиков развели. Хорошо, обошлось без крови…
Ансельми сказал однажды, что Антонио считает французов недостаточно подготовленными, чтобы разделить с ними такие важные знания. Французы же думали по-другому и не желали мириться. Вроде мы работали в одной мастерской, но словно разделились на две стороны, и ни одна из сторон не собиралась делать шаг другой навстречу.
В таком водовороте мне приходилось нелегко. Конечно, в душе я был полностью на стороне французов – сам-то немногого стоил – но сочувствовал, что их положение подчас не лучше моего. Работая наравне с итальянцами, они получали намного меньше денег и то, что управляющий прощал итальянцу, никогда не сходило с рук французу, штраф же мог уменьшить и без того небольшое жалование.
Но я стремился быть с Ансельми – ради того перетерпел столько потрясений, что едва не заболел и уже не мог отказаться от нашей дружбы, тем более, нуждался в ней. Мое стремление не осталось незамеченным. Постепенно между мной и французскими работниками наметилось отчуждение, выражавшееся то в продолжительном молчании, то в раздраженных окриках. Я всё терпеливо выносил, чувствуя: за этим нет настоящей злости, одно только непонимание и горечь на царившую несправедливость.
Итальянцы же, наоборот, относились ко мне снисходительно. Для них я был почти ребенком, а в Италии, как узнал из разговоров, отношение к детям особое – им многое позволяется. Потому их раздражение никогда не обращалось против меня, они не стремились меня оттолкнуть. От Ансельми я узнал итальянские слова, и вскоре начал понемногу понимать речь, иногда даже обращался на их языке, предварительно убедившись, нет ли французов поблизости. Мне охотно отвечали, в этом чувствовалось их расположение.
*****
23
Не скажу, что после нашего разговора с Ансельми я стал относиться к зеркалам с большей опаской. Поначалу его рассказ насторожил, возбудил тревогу, но вскоре она утихла… Зеркало интересовало, притягивало взгляд, в этом мы с Ансельми оказались схожи, правда, мой интерес был иного рода. Его заставляла задуматься некая тайна, как ему казалось, скрытая в зеркале, вернее, в отражении, проступающем на поверхности. Меня же больше привлекала внешняя сторона, нечто совершенно явное, что можно легко рассмотреть.
Работая, я довольно быстро привык находиться среди зеркал днем и ночью, и если первое время жизнь в их окружении была чем-то новым и необычным, то довольно скоро всё обратилось в повседневное. Ничего особенного не происходило, и сказанное постепенно растворилось в будничной суете. Окруженный зеркалами со всех сторон, я больше не испытывал необходимости вынимать крошечный подарок, даже забывал про него, а он спокойно лежал на своём месте, вполне мирясь с моим теперешним равнодушием.
В мастерской мне нравилось, хотя по дороге в Париж я надеялся, что смогу проводить с Ансельми гораздо больше времени, на деле же выходило по-другому. Обычно дни до отказа занимала работа, а ночь нас разлучала: вечером Ансельми уходил из мастерской, я же был вынужден в ней оставаться. Порой так уставал, что не хватало сил волноваться об этом, я мечтал только о нескольких часах сна рядом с натопленной печью, и мечта исполнялась, едва закрывалась дверь за последним работником. В другие же дни я грустил, но просить о большем не решался, боясь показаться назойливым и оттолкнуть.
Той дружбы, о которой я грезил вечерами в кухне на постоялом дворе, у нас не получалось. При всём расположении друг к другу в наших отношениях отсутствовало нечто важное, я ломал голову, что это могло быть.
С одной стороны понимал: несправедливо мне жаловаться. Я всегда мог обратиться к нему, уверенный, что ответом мне будет посильная помощь. И во время работы Ансельми был готов меня поддержать: то советом, а то я просто чувствовал ободряющий взгляд. Часто я нуждался в нём и старался заглянуть в его глаза. Заметив, он едва приметно кивал, и мне передавалось его спокойствие. Никогда не замечал, чтобы он улыбался кому-то ещё в мастерской. Но, даже когда он улыбался, глаза его сохраняли задумчивость и какую-то отстраненность, словно в это мгновение он думал о чем-то слишком далеком, и меня не покидала мысль, что наши отношения подобны тому медному зеркалу, оставшемуся в комнате, где я провел ночь, сбежав с постоялого двора.
Впрочем, иногда он всё же задерживался, и у нас появлялась возможность говорить. Я упоминал, что в то время был никудышным собеседником, а мой опыт ограничивался несколькими годами на постоялом дворе да дюжиной дней, проведенных с Жюстом. До того в моей жизни не было путешествий или приключений, и немудрено, что рассказ о себе я смог легко уместить в половину одного из вечеров.
Ограниченность моих знаний рождала множество вопросов, но, как ни странно, я робел их задавать, вспоминая, как однажды Ансельми подсмеивался надо мной, предпочитал слушать, в надежде отыскать в его словах нечто, значимое для себя. Так что, в основном, конечно, говорил Ансельми, но мне нравились его рассказы о родной ему Италии, первых днях в Париже, сам я тогда почти не видел город – работа не позволяла уйти дальше соседней улицы.
О своем детстве, проведенном в Вероне – небольшом городке – Ансельми говорил мало, но лицо его оживилось, когда он рассказывал, как впервые услышал о стекольщиках. Венецианское стекло славилось своей красотой, а людям, его делавшим, доставались почет и уважение, с тех пор мечтой Ансельми стала работа в стекольной мастерской. Мечте было дано осуществиться: с родными он перебрался в Венецию, где, наконец, смог пойти учеником в небольшую мастерскую… Разговаривая, мы обнаружили, что я пришел в мастерскую примерно в том же возрасте, что и он. Я радовался всякий раз, когда подмечал между нами какое-то сходство, видел в этом добрый знак.
В своих рассказах Ансельми счел нужным упомянуть других работников. Восхищался Антонио, его познаниями и умением вести дела. Ла Мотта был ему малоприятен, как и мне, а из всех итальянцев, трудившихся в Париже, больше всего он выделял Пьетро – неудивительно: к нему многие питали симпатию, даже французы. Оказалось, Ансельми познакомился с Пьетро в Венеции ещё до переезда в Париж.
О французах Ансельми говорил доброжелательно, но с заметным превосходством и всё время сетовал, что они уж слишком торопятся, а спешка в таком деле совсем ни к чему. У них в Венеции проходят годы, прежде чем ученика возведут в следующую степень и допустят работать без наставника.
Слушая эти рассуждения, я чувствовал, что его истории очень просты и скорее затрагивают то, что он наблюдал или слышал от других. Он мало говорил о собственных чувствах и почти никогда о том, что касалось его лично. Рассказывал о родном городе во всех подробностях, но почему-то совсем не упоминал о семье, я не знал, живы ли его родители, есть ли у него братья, сестры… Неожиданно он обошел молчанием и мои расспросы о дороге в Париж, а мне очень хотелось узнать, как они оказались в лесу той ночью.
Вскоре я убедился, что бесполезно выспрашивать, если он сам не желает говорить. В таких случаях подвижное лицо Ансельми становилось замкнутым, а от односложных ответов веяло холодом, впрочем, он мог просто хранить молчание. Меня это огорчало, ведь я мечтал о полном его расположении, он не может не чувствовать, как это важно для меня, я-то ничего от него не скрывал. Почти ничего…
Однажды моё огорчение вылилось в упрек.
– Ансельми, ты нашел меня достойным, чтобы разделить работу, почему же ты не хочешь ответить на простой вопрос?
Недосказанность мешала: в самом деле, не особенно приятно, когда чувствуешь, как за множеством слов осталось одно последнее, возможно, главное слово, но оно так и не было произнесено. Я подумал: он просто не придает этому значения, и, если объяснить, что это означает для меня, непонимание между нами исчезнет, поэтому продолжал:
– Ты даже не можешь представить мою благодарность за то, что помог мне начать работать в мастерской. Одной этой благодарности вполне достаточно, чтобы скорее принять смерть, чем раскрыть доверенное тобой. И за многое другое я полон признательности. Ты вполне можешь довериться мне.
В удивлении он смотрел на меня.
– Я верю тебе, Корнелиус, и многое открыл, раньше я никому не доверял свои мысли.
– Пусть так, но ты почти ничего не говоришь о себе, – продолжал я упорствовать.
Однако моя настойчивость не принесла желаемого. Не раздумывая, он дал ответ, словно давно нашел его для меня, для всех моих расспросов:
– Чтобы знать о человеке больше, требуется время. А со временем многое становится понятно и без слов. Для меня лучшее, что может проявиться между людьми – когда ты понимаешь, о чем думает человек, неважно, говорит он или молчит.
Я вглядывался в его спокойное лицо, пытаясь разобрать, почему при словах этих на губах Ансельми мелькает улыбка. Уже открыто рассмеявшись, он сказал:
– Вижу, как ты гадаешь, что стоит за моими словами. Ничего особенного, Корнелиус, они – не насмешка. Но не стоит судить о людях по себе, полагая, если в твою голову пришли мысли, они тотчас появятся в головах других. Если ты готов открыть душу, это не значит, что другой пришел к тому же. Но если любишь человека, позволяй ему оставаться таким, каков он есть.
Сердце моё болезненно вздрогнуло. Не такой ответ хотелось мне услышать, а главное, слова не принесли ожидаемого тепла и не оставили надежды на скорейшую перемену. Но боль была мгновенной и почти сразу утихла, когда за ней я подумал: вероятно, он прав, и действую я поспешно. Он верно говорит: не так уж близко мы пока знакомы, дай Бог узнать друг друга лучше, тогда и доверия будет больше. Мысль эта немного успокоила, я смог улыбнуться в ответ, хотя и неуверенно.
После того разговора старался особенно ему не докучать. К слову добавить, я так и не отдал подарок, который готовился передать с Жюстом. Поначалу стеснялся, несколько раз почти заговаривал, но, не чувствуя его интереса, отступал, решая подыскать более подходящий случай, да так и не нашел. Случай сам не представился, а потом и вовсе не было возможности.
*****
24
Хотя время от времени подобные огорчения вносили смятение, близость Ансельми и сама работа действовали исцеляющее. Нельзя сказать, что я совершенно избавился от мыслей о случившемся в лесу, однако Жюст оказался прав: с каждым днем они отходили, уступая место новым впечатлениям. Подобно тому, как от брошенного камешка расходятся на воде круги, оставляя за собой безукоризненно гладкую поверхность, скрывая сам камень в глубине, и чем глубже он уйдет под воду, тем труднее его рассмотреть.
Воспоминания о днях, проведенных на постоялом дворе, стали казаться только сном, не имевшим ничего общего с реальностью. Так же, как о сне, я думал о родителях и редко мучился тоской по ним, я чувствовал, словно родился и провел всю свою жизнь в мастерской. Объяснить ли это моими юными годами или сильным потрясением от произошедших перемен – не берусь судить, но помню с уверенностью: боль в душе постепенно стихала, и жизнь становилась вполне сносной. Это окончательно убедило, что обращение к деве Марии не осталось незамеченным, и Господу угодно освободить меня от той тяжести, стало быть, я вступил на путь правильный и занял своё место.
К концу зимы работа стала такой напряженной, что мало кому за день удавалось присесть. Иногда мы даже обходились без обеда, лишь поздно вечером садились за положенную трапезу. Думаю, это доставляло мессиру Дюнуае только радость, раз он мог выгадать на отсутствии обеда сколько-нибудь для своего кармана.
Дни уходили на варку стекла, затем выдували форму, резали её огромными ножницами. Полученные части раскатывали на заранее подготовленной поверхности, это действо повторялось за день помногу раз.
Для Ансельми пришло новое время, он окунулся в него с головой. Ему стали поручать мелкие работы в производстве, итальянцы Дандоло и Доминико даже привлекали его к шлифовке – важный этап, а Доминико считался в нём лучшим, и Ансельми со всех ног бросался выполнять любое его указание.
Полученный результат итальянцы внимательно осматривали, негромко переговаривались, прищелкивая языком, часто спорили, но между собой. Иногда и Ансельми давали вставить слово, он страшно гордился, что теперь ему это позволительно. Меня к самим работам даже близко не подпускали, но я мало обращал на это внимания, а вот другие французы, так же лишенные права принять участие в общем разговоре, то угрюмо, а то и с нескрываемой злостью поглядывали в сторону итальянцев, шептавшихся возле только что отполированного зеркала.
В один из вечеров, уходя последним, Ансельми под большим секретом сообщил, что наш управитель мессир Дюнуае уведомил королевского министра о первых зеркалах, произведенных в мастерской, и в ответ было дано знать, что король Людовик пожелал лично осмотреть собственное стекольное производство. Я тот секрет никому не выдал, но каким-то непостижимым образом совсем скоро об этом стало известно всем, и мастерская пришла в сильнейше волнение.
Все, начиная со старшего мастера и заканчивая последним подмастерьем, то есть, мной, с тревогой готовились к светлейшему визиту. Оказалось, у всех есть, что потерять, если его величество останется нами недоволен. Итальянцы боялись лишиться высоких заработков, и, как я узнал позже, было для них в возвращении на родину и нечто похуже. Я же вообще не представлял, каково мне придется, если окажусь на улице: всё прошедшее время почти без выхода провел в мастерской, она стала мне домом, ничего больше не видел, никого не знал…
О дне приезда не было известно заранее, и две или три недели мы провели в великом беспокойстве. Как ни удивительно, оно сказалось на мастерской вполне благотворно. На ссоры не оставалось времени, трудились упорно, беспрекословно подчиняясь Антонио, даже Ла Мотта оставил свои колкости, которыми любил изводить всех без исключения. Но тревога непрерывно носилась среди нас, а по замкнутым лицам легко догадаться, о чем так сосредоточенно размышляют люди.
Известие было получено лишь накануне. День почти завершился, когда в мастерскую стремительно вошел мессир Дюнуае. Вообще Дюнуае приезжал на улицу Рейн не так уж часто, а когда появлялся, то предпочитал проводить время в небольшом, обустроенном рядом с основным строением, флигеле, где собирал мастеров обсудить дела и работы. В мастерскую Дюнуае могли привести только самые срочные и важные новости. Все сразу стихли, как бы невзначай прислушиваясь, о чем пойдет речь в их с Антонио разговоре. Хотя и так было понятно.
На следующее утро большую часть работников освободили от дел, французы ушли, радуясь неожиданно выпавшему отдыху. Кто-то пошел в город, остальные разошлись по домам, меня с собой никто не позвал: к этому дню размолвка между нами была очевидна. В мастерской остались только управляющий, мастера, кое-кто из итальянцев, но неожиданно был допущен и Ансельми – на тот случай, если король пожелает иметь беседу, а итальянцы затруднятся с ответами по причине всё ещё неважного знания французского языка.
Несмотря на то, что прошли десятки лет, то утро помню отчетливо, словно оно случилось вчера, и каждый раз, когда думаю о нём, в сердце просыпается нечто, похожее на слабую надежду… Да-да, я написал правильно, именно надежду, родственную той, с которой тяжелобольной думает о дне завтрашнем: вдруг завтра всё сможет измениться, и придет долгожданное выздоровление. Так и во мне воспоминания говорят, что в любой день жизни может выпасть случай, который послужит переменам. Пока человек живет – неважно, сколько ему лет – он продолжает надеяться. Кто возьмется доказать, что самое главное происходит лишь в юности? Скажу вам теперь: годы, конечно, заставляют надежды меняться, рождают новые, отвергая старые, но убить их полностью не в силах. И что, как не надежда, подвигло меня на сей труд? Желание повторить свой путь и надежда, что в конце пути, возможно, милостью Божьей, я сам окажусь другим. Вот что привело меня к этим листам. Разве сердце моё не изнывало отчаянием, вновь переживая гибель Пикара, разве не мутилось в глазах от набежавшей влаги, когда рука выводила о прощании с Жюстом? Всё так, словно я переживаю то время заново, вернемся же к нему и позволь, Господи, мне продолжить.
Я вышел из мастерской и остановился в раздумье, куда направиться. Разумеется, мне хотелось видеть короля, но я не был уверен, долго ли нужно его ожидать, не стоять же целый день рядом с привратником, вызывая удивление у оставшихся в мастерской. Хотя, почему нет…
Свобода казалась заманчивой: наконец-то смогу побывать в округе, но одновременно пугала – большой город всегда таит опасности, тем более, если доведется идти одному. Досадно, что не узнал у Жюста, где он живет, вот теперь навестил бы его. Ну как же, Корнелиус, будучи за сотни лье, ты смог разыскать Ансельми, что теперь стоит найти Жюста – он говорил, его жилище где-то поблизости.
Неожиданно для себя я громко засмеялся собственным мыслям. Видно, такова твоя участь, Корнелиус: гоняться за людьми и безнадежно ждать от них чего-то. Сейчас я вспоминал о гвардейце, как раньше думал об Ансельми, всем сердцем желал оказаться рядом с ним перед воротами мастерской, чтобы ещё раз почувствовать на плече его руку… Так же рука Ансельми однажды коснулась моего лица. Может, люди способны передавать свои чувства только через прикосновение, и нет никакого другого способа познать их искреннее расположение, – подумал я, – может быть, именно это и отсутствует в наших отношениях с Ансельми, не позволяя им наполниться пониманием.
В нерешительности сделал несколько шагов и снова остановился, заметив, как башмаки отяжелели от густо налипшей земли. Много дней я почти не выходил на улицу, и в тот час она показалась мне совсем незнакомой. Присмотревшись, я понял, что небо больше не нависает, стараясь прижаться к земле, оно поднялось довольно высоко над головами прохожих, и более не свинцового цвета, а бледно-серое, почти белое. Было сыро, и чем-то пахло, но не тот мертвый запах, нет, так пахло у нас в деревне, когда земля освобождалась от снега и морозов. А ведь верно: уже месяц март, совсем позабыл, как раз в это время наступает долгожданная после зимних холодов весна. Я вдыхал поднимающуюся от земли свежесть, губы сами продолжали улыбаться, в первый раз с тех пор, как я покинул постоялый двор, улыбка вернулась на моё лицо. Словно что-то родное окружило меня, и грудь наполнилась если не радостью, то, по крайней мере, её ожиданием, что же это могло означать?