Текст книги "Истинные ценности"
Автор книги: Анна Куиндлен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Только вот правда заключается в том, что Кембридж и Лангхорн во многом очень похожи, и не только потому, что в Кембридже полно духовных коллег отца, наводнявших улицы с номером «Таймс» под мышкой, в подкатанных, пузырящихся на коленях брюках-чино. Все университетские городки одинаковы. Странно, если подумать о корнях всех этих людей, которые селятся в местах, которые для остальных все равно что временный лагерь.
Я сидела на крыльце и смотрела на расположенный напротив дом семейства Бакли, как делала тысячи раз прежде: штукатурка в стиле тюдор, рододендроны и засаженный многолетними растениями сад, теряющий свои младенчески-розовые, белые и голубые цвета. С моего прошлого приезда домой добавилась новая деталь – в окнах гостиной появились воздушные занавески.
На окнах моей нью-йоркской квартиры занавесок не было. В прошлом месяце, когда мама приезжала ко мне, идея состояла не только в том, чтобы вместе пообедать, но и прикинуть, какие предметы мебели, хранящиеся в подвале, украсят две мои небольшие комнатки.
– Твои окна ничем не закрыты! – воскликнула мать. – Весь мир может любоваться на то, как ты переодеваешься!
– Ох, мама, подумаешь, какая беда, – возразила я. – Тут вокруг живут одни геи.
Провалиться мне на месте, если я признаюсь ей, что в самый первый раз, сняв в собственной спальне рубашку, я оглянулась на освещенные янтарным светом ламп окна, в которых текла чужая жизнь, и поспешно прикрыла грудь, и что после того случая я одевалась и раздевалась исключительно в ванной, где не было окон, точно девственница в свой медовый месяц.
Но чтоб мне лопнуть, если я вздумаю повесить тюлевые или кружевные шторы или эти дурацкие узкие жалюзи. Когда я обзавелась собственным жильем, одним из удовольствий стало наблюдать, как утренний свет каждое утро ложится на покрытый царапинами деревянный пол, как ближе к вечеру мягкий желтый свет медленно прокрадывается в мою спальню, как ранним вечером за моим окном встает луна.
Свет, солнце и звезды принадлежали мне – в этом месте, где любой, кому бы вздумалось заглянуть в окно, обнаружил незнакомку, неизвестную, не Эллен Гулден, не малышку Эллен, которую в восьмилетнем возрасте наряжали на Хеллоуин принцессой (голубая сетка и блестки в форме звезд), не Эллен Гулден, которая в возрасте семнадцати лет повстречала Джонатана Бельцера на семинаре по английской литературе и сделалась с ним неразлучна, не Эллен, которая окончила Гарвард с отличием («Non sum summa est?[5]5
Не величайшая из великих (лат.).
[Закрыть]» – спросил отец, который не говорил на латыни, но сам был «с отличием»), однако я поняла намек, после чего унеслась в Нью-Йорк работать в известном журнале помощником редактора, а иногда и репортером.
Сидя так на крыльце маминого дома, я находилась там, где почти каждая собака знала и мое имя, и все такое. На мои колени легла тень, и я поняла, что это отец.
– У меня поезд в шесть десять.
– Эллен, – сказал отец, – ты нужна маме. Она возвращается домой во вторник, и ей осталось недолго. Болезнь, похоже, прогрессирует. Очень скоро она, возможно, не сможет даже помыться самостоятельно, не то что приготовить или убрать.
– Можно нанять сиделку. Именно так поступили Белдены, когда заболела мать миссис Белден.
Я понимала, что говорю чепуху. Семья Гулден всегда руководствовалась принципом «сделай сам», от рождественских подарков до циклевки полов.
– Мама не нанимала сиделку, когда тебе удаляли гланды, когда ты заболела ветрянкой или когда сломала руку. Она даже на уборщицу не соглашалась, потому что не любила, когда в доме чужие.
– Папа, у меня работа, квартира. У меня своя жизнь.
Тень взметнулась вверх. Хлопнула дверь. Потом мимо с грохотом проехал грузовик, и я не услышала приглушенные шаги отца в парусиновых шлепанцах, когда он вернулся на крыльцо. Мне на колени полетел льняной жакет, потом соломенная шляпа, за ней о деревянный настил с такой силой шлепнулась сумочка, что из нее вылетел бумажник, следом к моим ногам упала спортивная сумка.
– Ты, – выпалил отец, бросая поверх кучи вещей еще и книгу, – получила образование в Гарварде, но у тебя нет сердца.
Отец всегда так говорит: беда Эзры Паунда[6]6
Паунд Эзра (1885–1972) – американский поэт, переводчик, литературный критик.
[Закрыть], например, не в том, что он антисемит, но в том, что у него не было сердца; произведения Фицджеральда[7]7
Фицджеральд Фрэнсис Скотт (1896–1940) – американский писатель, автор нравственно-психологических и социальных романов.
[Закрыть] поверхностны, потому что у него не было сердца. Теперь и я стала частью этой разношерстной команды, куда входили и гении, и мелкие сошки – все эти умники, которых Джордж Гулден признал безнадежно испорченными лишь потому, что им недоставало чего-то такого, чего, по словам многих знавших его людей, он сам был лишен напрочь. Между прочим, я сражалась за его сердце всю жизнь.
Мои пожитки валялись вокруг меня: яркие обломки прежней жизни, – и я смотрела на них и на стакан из-под апельсинового сока, выпуклая поверхность которого сверкала в лучах послеполуденного солнца как серебро.
На тротуаре, под деревьями – везде толпились призраки. Вот Кейт Гулден тянет вверх на холм красную коляску с Брайаном, а мы с Джеффом тащим вслед за ней лоскутное одеяло и корзинку для пикника. Вот Кейт Гулден прибивает плакат с надписью «Поздравляем!» к столбику крыльца, так что мне пришлось закрыть лицо, когда директор школы привез меня домой из столицы штата после победы в конкурсе сочинений. Мама украшала лампочками решетки крыльца, красила ставни в синий цвет, вынимала продукты из багажника машины и жила домашней жизнью в ударном темпе.
Я представила, как мама из угла гостиной наблюдает за некоей жизнерадостной тетей в белой униформе, которая готовит сандвичи с тунцом и складывает в шкаф ее нижнее белье, а в доме тихо и не очень чисто, но не могла подобрать текст к этой картинке. Когда что-то в моем тексте выбивалось из канвы повествования, подруга Жюль обычно говорила: «Не сочетается грамматически».
Кейт Гулден и сиделка не сочетались грамматически.
Всю жизнь я знала про себя наверняка только одно: я проживу жизнь не так, как мама. Я старалась уехать как можно дальше и как можно быстрее, а теперь опять оказалась в самом начале. Всю жизнь отец убеждал меня, скорее путем вдалбливания, нежели похвалы, что я одаренная, что я особенная, что с легкостью могу сделать то, что другим вообще не под силу, но я никак не представляла, что это распространится и на нынешнюю ситуацию.
Я собрала разбросанные вещи в охапку, понесла в дом, и стакан из-под сока балансировал сверху, но когда подошла к двери, он покатился и упал, сверкнув на солнце бесчисленными осколками.
Думаю, что те, кто меня знает, уверены, будто я вернулась домой, чтобы ухаживать за матерью, потому что любила ее. Иногда мне кажется, что любовь была в моем сердце, только я об этом не догадывалась, но правда заключается в том, что я понимала: у меня нет выбора! Я чувствовала, что должна стать такой, какой хотел видеть меня отец, даже если буду совсем непохожа на ту Эллен, которую он воспитывал и обучал все эти годы, даже если блестящая ученица превратится в некое подобие его жены. Я должна была доказать, что у меня – в отличие от Паунда и Фитцджеральда – есть сердце.
Я вернула свои вещи в спальню наверху, а когда спустилась вниз, отец в гостиной говорил по телефону. Остановившись в дверях, я ждала, когда он закончит. Наконец он обернулся и посмотрел на меня. Его силуэт казался черным на фоне яркого света, который струился из окна, и отец был огромным, как в те времена, когда я, маленькая, каждый вечер наблюдала, как он возвышается у края моей кроватки и его голова с тщательно зачесанными назад черными волосами заслоняет свет. Это означало наступление ночи с той же уверенностью, как если бы его палец ложился на переключатель «луна – солнце».
Отец всегда видел меня насквозь. Если у меня были хорошие новости, то стоило ему лишь взглянуть на мое лицо, и мне никогда не удавалось их утаить. Если новости были плохие, его собственное лицо тут же подбиралось вертикальными линиями неодобрительного ожидания.
– Я вернусь во вторник утром, – сказала я, и отец, кивнув, продолжил:
– Чтобы остаться.
– Не уверена, – возразила я. – Есть другие варианты. Может, тебе взять творческий отпуск? Как тогда, четыре года назад, когда ты писал книгу?
Отец сжал губы, отчего от углов рта вниз залегли складки, и заявил:
– Мне кажется, еще одна женщина – вот что нужно в доме.
Я навсегда запомнила, каким тоном он это произнес. У моего отца была своеобразная манера строить фразы, словно он впитал в себя Викторианскую эпоху целиком, когда сделал предметом специализации, всосал, как мы поступаем с устрицей, но сейчас мне вдруг захотелось, чтобы он сказал «я хочу» или «мне нужно». Он мог бы оказать мне честь и дать почувствовать себя необходимой, что без меня не смогут обойтись, но не это: «Мне кажется, еще одна женщина – вот что нужно в доме».
Мы смотрели друг на друга, и мне показалось, что напряжение несколько ослабло: в его глазах, в линии плеч. Я поняла, что отец знает: все будет так, как он хочет.
– Посмотрим, как пойдет, – сказала я.
– Эллен, – возразил он, – такие вещи не решаются по частям. Важно, чтобы мы смогли договориться раз и навсегда. Маму должен кто-то возить на химиотерапию. Понятия не имею, как это отразится на ее умственных способностях и физическом состоянии: что она сможет, а чего не сможет делать сама. Врачи говорят, что кто-то должен присматривать за ней весь день. А о моем творческом отпуске сейчас не может быть и речи.
– О моем тоже.
– Эллен, ты поможешь ей или нет?
– Не знаю. Приеду во вторник, тогда и решим.
– Эллен, – окликнул он, когда я была уже в дверях. – Нас ждут трудные времена.
Тон, каким это было сказано, напоминал просьбу о прощении, и это потрясло его самого не меньше, чем меня. У нас не было привычки просить прощения друг у друга, да и нужды не было: у нас никто не разочаровывал остальных. Отец опустился на стул, голова его откинулась назад, ладони бессильно легли на предплечья с закатанными рукавами. Он показался мне постаревшим.
– Я там кое-что разбила, пойду уберу.
Я отправилась за веником, но прежде чем выйти на крыльцо, чтобы смести осколки, долго стояла, прислонившись головой к двери чулана, где хранились хозяйственные принадлежности.
Вот так и получилось, что я вернулась в Лангхорн во вторник утром: прикатила на взятой напрокат машине, – и во мне все сильнее укреплялось чувство клаустрофобии куда более отчаянной, чем если бы я оказалась в лифте, зависшем между этажами. Я свернула с шоссе и поехала через скромные кварталы, где домики лепились на расстоянии вытянутой руки друг от друга, а дома побольше были разделены на квартиры для преподавателей и студентов.
Зеленый пятачок перед муниципалитетом был густо засажен астрами и кустами, в которых уже пробивались ржаво-красные пятна – приметы подступающей осени. Мне всегда казалось, что городская зелень лучше всего выглядит весной, с роскошными нарциссами, которых тут были сотни. Дул ветерок, и они кивали головками – синхронно, словно танцоры в мюзикле.
До апреля, казалось, еще целая вечность – в тот день, когда я вернулась домой.
Немногочисленные нью-йоркские пожитки находились со мной в машине – ковер, старый сундук и портативная электрическая пишущая машинка. Когда я свернула в пустую подъездную аллею, наш дом выглядел так, будто был необитаем, зато в окне соседнего поднялась и сразу же опустилась штора.
Я оставила работу в журнале и сдала квартиру в субаренду. Люди, с которыми я работала, пытались выразить сочувствие, но были настроены слишком скептически.
– Моя мать больна, – сообщила я заместителю редактора, толстому коротышке по имени Билл Твиди, с красным от высокого давления и неумеренных возлияний лицом, который раньше работал в газете, а теперь презирал себя и всех нас за то, что мы могли позволить себе неслыханную роскошь: целую неделю для подготовки публикации.
– Эллен, – сказал он, – не хочу показаться грубым, однако больная мать означает три недели отсутствия и очень красивый венок от имени коллег. Ты была отличным сотрудником, написала неплохой очерк о гее-полицейском, а эта история о девице, которую убили на Мэдисон-авеню, и вообще выше всяческих похвал. Ты самостоятельно изучила вопрос про детей и летние каникулы. Если уйдешь, никаких гарантий.
– Я вынуждена.
– А если предложу тебе повышение? Побольше денег?
– Мистер Твиди, неужели вы и вправду думаете, что можно прийти и сказать, что у твоей матери рак, лишь для того, чтобы получить повышение?
– Это Нью-Йорк, Эллен.
Моя подруга Жюль, моя единственная подруга в журнале и в Нью-Йорке вообще, повела меня обедать. Жюль была существом хрупким, как в физическом, так и в психологическом плане, однако об этом никто не догадывался из-за огромной копны черных кудрей, ореолом окружавших ее личико в форме сердечка, и звучного тембра низкого, сочного голоса. И то и другое придавало ей значимости, поэтому Жюль производила впечатление особы, уверенной в себе и неуязвимой. Ложное ощущение, что мы обе обладаем этими качествами, и привлекло нас друг к другу, как только мы познакомились.
Но потом я узнала настоящую Жюль, которая откидывала волосы с лица и, наклонившись, подозрительно разглядывала себя в зеркале; которая влюблялась, лечила разбитое сердце, сидя в одиночестве и питаясь йогуртом и мюзиклами, а потом влюблялась снова. Я узнала Жюль, которой с самого раннего детства, сколько она себя помнила, мама твердила, что никогда не следует падать духом в случае неудачи, ведь неудача – это все, чего мы, собственно, и можем ожидать от жизни.
«Эта женщина могла бы заявить Эбу Линкольну, что ему незачем становиться адвокатом», – сказала она мне как-то однажды.
Жюль любила меня так, как не любила ни одна подруга до нее, и знала меня такой, какая я есть на самом деле. Однажды некто, окончивший Гарвард годом раньше меня, сказал ей: «Чтобы добиться успеха, Эллен Гулден пройдется по матери в шиповках», – на что Жюль ответила: «Я не ее мать». После того как я очистила свой стол в редакции, подруга повела меня обедать. Уже за столом она протянула руку и, сжав мою ладонь, презрительно сказала, оглянувшись на застегнутых на все пуговицы мужчин за столиками вокруг нас, в обманчиво широких и ярких галстуках, поедавших нечто под соусом тартар.
– Пусть думают, что мы лесбиянки. Мне даже жаль, что это не так, учитывая, с какими болванами я встречаюсь.
Когда я заплакала, она выудила из своего кожаного рюкзака салфетку с марлей, к уголку которой прилипли две зеленые «эм энд эмс», и дала мне. Жюль была ужасно, демонстративно неряшлива. На ее прикроватном столике постоянно красовались остатки вчерашнего ужина и полупустые кофейные чашки.
– Ну и съешь их, – предложила она мне, кивнув на конфетки. – От них тебе сразу станет легче.
Когда я немного успокоилась, она добавила, растирая мои пальцы, как будто я была ребенком:
– Ты должна, понимаешь? Она твоя мать.
– Жюль, а как же моя жизнь?
– Ну а что с ней? Это же не навсегда. Послушай, Эллен, я все понимаю. Неужели ты думаешь, что мне бы хотелось вернуться в мамину квартиру в Ривердейле и слушать, как она опять причитает, что Марвин и эта шлюха сломали ей жизнь? Твоя мать сейчас нуждается в тебе, а потом ты опять заживешь своей жизнью, зная, что поступила правильно.
– Мы с матерью…
– Молчи, – прервала ее Жюль. – Просто помолчи, ладно? У тебя с матерью были непростые отношения? Прости, но что тут такого? Кто сказал, что ты чем-то отличаешься от любой другой дочери? Так уж устроен мир. Кроме того, она, похоже, была очень хорошей матерью. Разве она хоть раз заикнулась, что ты должна сбросить вес?
– У меня все в порядке с весом.
– Вот видишь! Уже сам факт, что тебе могло прийти в голову поправиться для того, чтобы мама начала делать тебе замечания относительно избыточного веса, как раз и показывает, что ты даже не догадываешься, что такое плохие отношения. Одно то, что ты можешь спокойно заявить, что у тебя нет проблем с фигурой, является показателем здорового воспитания, которое ты получила.
– Ты не знаешь моего отца.
– Мне и не нужно – я знаю Джонатана.
Жюль очень не нравился мой бойфренд – это было почти единственное, что омрачало нашу дружбу.
– Не начинай, – попросила я.
– Принято, – согласилась Жюль, убирая от лица непослушные пряди.
– Просто мне страшно.
– Я знаю. Но когда вернешься, ты будешь знать, что выполнила свой долг.
– Если вернусь.
Жюль стиснула мою руку так крепко, что я поморщилась.
– Это не «Питер Пэн», и твои братья не «Потерянные мальчики», так что вполне могут научиться пользоваться микроволновкой, а отец – найти дорогу к чертовой химчистке. Но никто – слышишь? – никто, кроме тебя, не сумеет помочь твоей матери пройти через все это дерьмо.
Когда я позвонила Джонатану, тот возился с базами данных (он занимался этим дважды в неделю, чтобы оплачивать учебу в юридической школе), поэтому, не вникая в подробности, просто сказал:
– Найми сиделку.
– Она же никого не нанимала, когда я болела бронхитом, – возразила я.
– О-о, Эллен, папочка Джордж подсказал тебе эту строчку: «Принеси себя в жертву»? Очень в его духе.
– Джон, ты извращенец? – возмутилась я.
– Можешь сама проверить, – ответил он и бархатным голосом подробно описал, каким образом это можно сделать, когда он в следующий раз приедет в Лангхорн.
Только что мне показалось, что этого дня придется ждать целую вечность.
Собственно, об этом я и думала, стаскивая с заднего сиденья наемной машины ковер (мы каждый раз устраивались на нем и принимались за дело, пытаясь отыскать местечки, чтобы довести друг друга до безумия, и сходили с ума, когда нам это удавалось). Пятна на ковре были напоминанием о нашей жизни вдвоем, как мумифицированный корсаж со студенческого бала или локон волос. Но куда могла бы я поместить этот ковер, чтобы он не нарушил совершенной красоты, царящей в доме моей мамы?
Ковер явно был не к месту в моей комнате, где стены при помощи губки были выкрашены в светло-голубой цвет, где на окнах колыхались занавески в цветочек. Над письменным столом висели мои дипломы в рамках и сертификат победительницы конкурса на лучшее сочинение, врученный мне в спешке чиновником от образования (помню, камеры щелкали как сверчки). Я написала бойкое и лицемерное рассуждение в защиту эвтаназии, и консервативный губернатор-католик, который обычно вручал приз (тысячу долларов), не пожелал меня видеть.
Я потратила деньги на турпоход по Колорадо и на кожаную куртку для Джонатана.
Итак, я закатила ковер в гараж. В следующие несколько месяцев, когда бы я ни видела его там, если заходила, чтобы взять банку масла или отвертку, бесформенная груда в углу вызывала огненную дрожь в моем теле, как у старой девы, которая заглядывает в хозяйскую спальню соседнего дома, сурово сжав губы и чувствуя, как припекает в промежности.
Не знаю, насколько мама была в курсе моей сексуальной жизни – да и жизни в целом, если на то пошло, – и не знаю, насколько типичны были такие отношения. Может, я знакома только с неправильными женщинами, слишком нервными и излишне интеллектуальными, но услышав, как вибрирует в телефонной трубке голос Жюль – чуть резковато, на полтона выше обычного, сразу понимаю, что она либо только что виделась, либо разговаривала со своей мамашей. И еще я помню, как отправилась однажды повидаться со своей кураторшей в Гарварде: та не раз появлялась в телевизоре в новостных программах в образе этакой валькирии, которая била наотмашь своим интеллектом, – и застала ее в рыданиях. «Он запутался в пуповине», – сказала она, уронив голову на руки, когда я спросила, не зайти ли мне в другой раз.
Обдумав все хладнокровно, я поняла, что мне повезло с матерью, и мои друзья были со мной согласны. Дело было в том, что я просто не думала о ней вообще. Моя мать была как обед: я нуждалась в ней, чтобы жить, но не обращала особого внимания на то, чем живет она.
А вот отец был чем-то вроде десерта: выказывал положенный интерес к моим братьям – все равно как если бы он смотрел телевизионные шоу пятидесятых, – но не играл в пятнашки, не рыбачил с ними, только читал книги и учил. Иногда он разрешал мне проверять тетради своих первокурсников. Мне даже кажется, что репутацией сурового экзаменатора отец обязан именно мне. Хотя, может, излишнюю придирчивость я унаследовала именно от него?
Самым главным воспоминанием моего детства я считаю звук открывающейся вечером двери, возвещающий о приходе отца. Этот звук всегда напоминал мне момент в «Волшебнике из страны Оз», когда Дороти открывает дверь домика и черно-белый мир Канзаса становится разноцветным техниколором.
Когда я открыла эту дверь утром вторника, дом был темен, сер, тих и казался пустым. В воздухе витал цветочный аромат, очень сладкий, и в холле на раскладном столике я увидела кувшин, полный фрезий. В гостиной была высокая стеклянная ваза с синими ирисами – яркое пятно на фоне стен в желтую и белую полоску. На серебряном подносе на пианино лежали карточки: «От факультета и сотрудников университета Лангхорна»; «Поправляйся, Кейт. Скип и Каролина Байерс»; «От семьи Бакли, с любовью».
А потом я обернулась и увидела на лестнице маму, в голубых брюках и рубашке – этот цвет зажигал огнем ее рыжие волосы, и они развевались точно флаг.
– Элли! – воскликнула она, с радостным удивлением. – Ты дома!
Не знаю, то ли воображение меня подвело, однако мне показалось, что ее лопатки выступали резче – прямо как маленькие крылышки, торчавшие из спины. От мамы пахло порошком для ванны и еще чем-то химическим. Когда я обняла ее, мне показалось, что она поморщилась, хотя именно я отпрянула первой, как всегда.
– Все хорошо, – сказала мама, усаживаясь в одно из больших кресел с высокой спинкой. – Правда! Сегодня утром я взвесилась, потому что думала, что похудела на несколько фунтов, но оказалось, что все по-прежнему. Должно быть, это все вода, которую я пью. Но предполагается, что вода должна успокаивать, мне сейчас нельзя волноваться. «Никакой краски! – предупредила доктор Кон, мой новый врач. Это женщина, представляешь? – Никаких обоев, росписей по трафарету, обивки мебели». Мне пришлось перебить ее и спросить: «Можно мне хотя бы шить и вышивать?» – «Да, – сказала она, – если для этого вам не понадобится ни стремянка, ни строительный степлер».
И она продолжала говорить, да так долго, что я боялась, как бы не начала задыхаться. Мама рассказывала о врачах, о цветах, о больничной еде и о вкуснейших блюдах, которые принесли ее друзья к нам домой. Но вдруг ее лицо побледнело и опало, глаза утратили свой блеск. Мама глубоко вздохнула: казалось, собирается с силами, – и вот глаза ее опять ожили, словно зажглись фонарики, которые на миг задул ветер ее мыслей.
– Не знаю, зачем рассказываю тебе все это. Самое главное, что у меня все хорошо. Поэтому ты здесь, правда? Хочешь убедиться, что я в порядке? Так оно и есть. Я не хочу, чтобы вы все тревожились из-за меня, потому что чувствую себя хорошо, просто отлично. Сплю, правда, больше, чем раньше, и очень скоро приду в себя – не успеешь оглянуться. Меня убила бы сама мысль, что вы за меня боитесь. Я могу жить без степлера.
Мы обе рассмеялись, и я сказала, почти не покривив душой:
– Ты отлично выглядишь, мама.
Она действительно выглядела так хорошо, что я даже задумалась: может, получится к концу месяца турнуть из моей сданной в субаренду квартиры студента-выпускника да восстановиться на прежней работе?
– Прости, я не знала, что ты приедешь, иначе приготовила бы что-нибудь вкусненькое, – сказала мама, поправляя волосы. – Не знаю, понравится ли тебе то, что нам натащили.
«Нести нам еду – все равно что везти уголь в Ньюкасл», – подумала я.
– Знаешь, давай-ка сегодня отправимся обедать в «Инн». Джефф повез Брайана в школу, а у твоего отца какая-то встреча. Поэтому мы с тобой пообедаем пораньше, а потом пойдем к Дуайнам и накупим книг. Ты скажешь, что нам стоит купить, и я буду читать, раз нельзя красить. Мне в любом случае нужно что-то почитать, пока я буду проходить процедуры. Ты же знаешь эти больницы – ждешь два часа, чтобы за пять минут тебе укололи палец и взяли кровь, или что там они собираются со мной делать. Ты к нам надолго?
Я посмотрела на маму, на ее руки с длинными пальцами – она коротко обрезала ногти ради своих проектов, – и поняла, что она не знает, зачем я приехала. Так оно было всегда. Решения принимал отец, а она узнавала о них позже, свыкалась с ними и, как правило, усовершенствовала их.
– Мама, мне хочется немного пожить дома, – пояснила я. – Я устроилась в своей старой комнате наверху.
– Дома? – переспросила она. – Здесь?
Я кивнула.
– О нет, Эллен! Что-то случилось? А как же твои друзья, твоя квартирка? А работа?
– Решила устроить небольшой перерыв, – сказала я как можно беспечнее, но глаза выдали меня: ничего не могла с собой поделать.
– О нет, – прошептала мама. – Нет, нет и нет. Ты не должна превращаться в няньку или прислугу. Вести мой дом я должна сама, а то ты меня возненавидишь.
– Но это же абсурд! – возмутилась я.
– Господи, Эллен, – продолжила мама, будто и не слышала меня. – Ты должна вернуться. Мы пообедаем, а завтра утром ты уедешь. Или, если хочешь, последним поездом сегодня. Есть же ведь такой, правда?
– Мама, тебе скоро понадобится помощь, – попыталась я ее образумить. – Я просто буду с тобой, пока ты будешь проходить химиотерапию… Ой, прости: лечение. Я пока буду делать вместо тебя то, что запретили врачи.
– Ох, Элли, – возразила она печально, – я же не дура. Не говори об этом так, будто у меня грипп. Я сказала доктору Кон: «Ладно, мне нельзя делать то, нельзя это, но можно же хотя бы украсить одну из рождественских елок на площади к Рождеству?» И она сказала: «До декабря еще далеко». Твой отец, разумеется, завел песню, что от мая до декабря целая вечность, и доктор Кон посмотрела на него как на умалишенного. Тогда я предложила сделать рождественское украшение лично для нее, но она возразила: «Я еврейка». Ладно, я изготовлю для нее менору. Ведь для этого мне не понадобится ни стремянка, ни степлер.
Мама прошлась по комнате и медленно вернулась ко мне.
– Я знаю, зачем ты здесь, и прекрасно все понимаю.
– Вот потому я и останусь.
– Что ж, ладно… Кому принадлежит идея: тебе или отцу?
– Нам обоим. Всем нам. Мне. Это ведь на время, мама…
– Ему следовало бы знать, что ничего из этого не получится.
Она лишь повторила то, что я уже сто раз говорила Жюль, но хотелось, чтобы мама думала обо мне лучше, чем я сама думала о себе.
– Это несправедливо! Я хочу помочь, что-то сделать для тебя. Я приехала домой, а ты даже не обрадовалась. – В моем голосе звучала досада.
Скрыть раздражение не удалось, ну и плевать!
Мама легонько коснулась моей руки.
– Элли, дочка, я счастлива, когда ты рядом, но мне невыносима мысль, что это лишь из жалости…
– Так будет лучше!
– Для кого? Разве что для твоего отца – ему приходится нелегко.
– Ему? А тебе? – возмутилась я и чуть было не спросила: «А мне-то как?»
– У меня все хорошо, – улыбнулась мама, но как-то блекло, без теплоты и радости.
И я впервые подумала, каково это – знать, что ты умираешь, что деревья покроются почками, расцветут, выпустят листочки, потом сбросят, но тебя уже не будет и ты ничего этого не увидишь.
Лицо мамы было спокойным и пустым, и я вдруг заметила, что она очень похожа на бабушку Нину, которая всегда сохраняла внешнюю невозмутимость (по словам мамы, даже в тот момент, когда к дверям их квартиры на Бродвее пришел капеллан с известием о том, что ее единственного сына убили во Вьетнаме).
Мама не раз рассказывала, как однажды двое мужчин («совсем мальчики, дети») явились в химчистку, которую держали ее родители, и потребовали все деньги из кассы, и как ее мать с ничего не выражающим лицом сыпала польскими ругательствами сквозь крепко стиснутые зубы, пока они, перегнувшись через прилавок, набивали банкнотами карманы своих джинсов. Мне представилось, что лицо моей мамы сейчас было точь-в-точь таким же, как у бабушки в те далекие дни.
– Хочешь чашку чаю и кусочек торта? – ровным голосом, как обычно, спросила мама, и, не дожидаясь ответа, осторожно встала и пошла на кухню, и вскоре я услышала, как свистит чайник.
На следующий день, когда мы сидели за дубовым столом на кухне и пили чай, мама спросила:
– Итак, что теперь?
– Ты о чем? – не поняла я.
Мне и в голову не приходило, что надо что-то делать: казалось, ее состояние (например, ее будет мутить) само подскажет: хотя ни вид ее, ни поведение даже не намекали на болезнь. Ни думала я и о том, что буду чувствовать себя несчастной, хотя не сознаюсь в этом, что мы будем смотреть друг на друга по-прежнему, словно между нами пропасть.
Поначалу все было как раньше: Кейт Гулден жила в собственном благополучном мире, всегда чем-то занималась, и было бы странным видеть ее за вязанием, а не у плиты, где вечно что-нибудь кипело, булькало или запекалось.
– Нам нужно что-то такое придумать, чем мы могли бы заняться вместе, – сказала мама в то утро.
Случалось ли когда такое раньше? Я бегала то в дом, то из дому, а мама сидела в четырех стенах. Каким-то образом двусмысленность нашего положения сблизила нас, и вот теперь Кейт и Эллен Гулден наконец примирились и, предоставленные сами себе, стали думать, чем бы таким заняться вдвоем. Помню, как я сказала без особого воодушевления:
– Наверное, я могла бы справиться со степлером под твоим руководством.
– Нет-нет, – нетерпеливо перебила мама и, склонив ярко-рыжую голову к кружке с чаем, подула на пар, который ореолом окружил ее лицо. – Нам нужно что-то другое. – Некоторое время она смотрела в пустоту, а потом медленно произнесла: – Клуб любителей книги!
И вот опять что-то в ее голосе навело меня на мысль, что эта идея пришла ей в голову значительно раньше, но она делала вид, будто только что.
– Клуб любителей книги?
Мама рассмеялась, и смех этот тоже был неестественный: вибрирующий звук с нотками нетерпения.
– Элли, ты собираешься повторять все, что бы я ни сказала, будто в жизни не слышала ничего столь же потрясающего?
– Нет, я… извини. Клуб любителей книги – это прекрасно. Кого еще пригласим?
– Никого! Зачем? Ведь нам никто не нужен, правда? Мы с тобой будем читать книги и потом обсуждать. Мне всегда хотелось посещать такой клуб, но в Лангхорне их всего два и ни один мне не подходит, по правде говоря: первый – для совсем молодых провинциалок, которые читают всякую дешевку, а второй создали факультетские дамы; то, что они читают, без специального образования понять невозможно. Наверное, это что-то очень современное, на злобу дня.
– На злобу дня? – не поняла я.
– Ну вот ты опять! – раздраженно воскликнула мама.
Так начался наш «проект» под названием «Книжный клуб девочек Гулден». Для начала мы отправились в книжный магазин Дуайнов. Стоял один из тех сентябрьских дней, когда хочется думать, что еще не кончился август: теплый, сырой и, в общем, мрачноватый, – и деревья с поникшими ветвями подметали пыль на тротуарах. Наш выбор пал на «Гордость и предубеждение», «Большие надежды»[8]8
Роман (1861) Ч. Диккенса.
[Закрыть] и «Анну Каренину», и мы купили по два экземпляра каждой, дома выставили их на книжные полки в гостиной и долго любовались ими, словно книги были частью некоего натюрморта.