355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Менделеева » Менделеев в жизни » Текст книги (страница 4)
Менделеев в жизни
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:33

Текст книги "Менделеев в жизни"


Автор книги: Анна Менделеева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)

   Приближалась осень. Дмитрию Ивановичу надо было ехать к началу лекций в Петербург. Моя мать должна была выехать в Москву, чтобы повидаться с отцом и ехать к сестре в Новочеркасск, а отца мы брали в Петербург, чтобы полечить как следует. Свидание наше произошло на вокзале. Мама была очень взволнована, крепко обняла меня, но Дмитрию Ивановичу руки не подала; она была верна своим убеждениям, но ей было очень тяжело. Дмитрий Иванович, отец и я очень страдали за нее.

   В Петербург мы проехали в университетскую квартиру Дмитрия Ивановича, ту самую, в которой я в первый раз познакомилась с ним. Развод был окончен. Мы венчались в Адмиралтейской церкви (январь 1882 г.). Шаферами были А. Н. Бекетов, проф. Иностранцев, проф. Докучаев и друг Дмитрия Ивановича еще по Педагогическому институту К. Д. Краевич (физик) {Мать прислала свое благословение и обещала приехать к нам летом.}. Первый год был посвящен исключительно семейной жизни. Скоро родилась моя старшая дочь Люба (Л. Д. Блок), которую я кормила сама, несмотря на отговаривания моих знакомых дам. Любе исполнился год. Я освоилась с моей новой жизнью, привыкла к обязанностям хозяйки. Определился круг наших знакомых. Капустины теперь относились ко мне совсем по-родственному. Временное охлаждение Надежды Яковлевны, недовольной моим отъездом от них, потом в Рим, исчезло безвозвратно. Все шло благополучно, но работать я не имела возможности. Бумаги мои были в Академии, я не взяла еще свой диплом, который давался после окончания научных экзаменов. В классы ходить я уже, конечно, не могла. С Академией было покончено. Дмитрий Иванович работал с энергией, но весь досуг он отдавал семье. Он задумал прочесть мне и старшему сыну от первого брака, Владимиру Дмитриевичу, химию. Володя был в это время в морском корпусе, где он жил, а на праздники приходил к нам. К нему приходили и его товарищи. Хорошо помню Крылова, по прозванию Езоп (теперь академик). Дмитрий Иванович позволил пригласить и его на лекции; слушал и еще один товарищ пасынка. В ближайшее воскресенье начались лекции. Я внимательно слушала и вела записки {Пропали вместе с другими вещами в 1918 г.}. Было очень интересно, особенно опыты, но химиком я не сделалась, меня по-прежнему тянуло к мольберту. Мне очень хотелось, чтобы возобновились среды. Дмитрий Иванович обратился к художникам, которые с радостью отозвались, и «среды» воскресли. Они продолжались много лет и были свидетелями развития, процветания, а потом и начала увядания передвижников. Многие хранят о них хорошие, теплые воспоминания. По простоте обстановки, среды напоминали студенческие собрания: чай, горы бутербродов, красное вино, отсутствие светских дам (бывали только художницы), и все чувствовали себя легко и свободно.

   Характер Дмитрия Ивановича лишал всякой возможности в его присутствии отдавать дань людским слабостям – пересудам, сплетням и прочее. Как всегда и везде, Дмитрий Иванович создавал высокую нравственную и умственную атмосферу.

   Эти же художники собирались и у Репина, у Ярошенко, у Лемоха, но среды Дмитрия Ивановича носили свой особый характер – обывательские мелочи исчезали с горизонта.

   Сам Дмитрий Иванович не имел времени посещать художников. Посещала их я, и думается мне, что художественный мир того времени был самым живым и содержательным. Свободная профессия делала их независимыми от разных кастовых и бюрократических рамок. Они свободно наблюдали жизнь, сталкиваясь с людьми разных слоев общества. Художник воспринимает и отражает мир в самых разнообразных проявлениях.

   По субботам, готовая к выезду, одетая, я шла по длинным коридорам нашей квартиры в кабинет Дмитрия Ивановича проститься с ним.– "Ну что, на службу?" – шутит он. – "Смотри, не забудь взять Катерину" {Катерина наша горничная, жила у нас с первого года моего замужества. На моих и ее руках скончался Дмитрий Иванович, сама она скончалась в 1925 году.}. Без провожатых вечером я не выходила.

   Морозный зимний вечер. Еду на санках к Ярошенко на Сергиевскую. Останавливаю извозчика у дома, где помещалось китайское посольство. Ярошенко жил на той же лестнице – наверху, в 4-м этаже. На лестнице всегда особый острый запах. Спрашиваю как-то швейцара: "Чем у вас всегда пахнет?" – "Китайцы крокодила жарят" – мрачно отвечает он. Оказалось, это бобовое масло, необходимая принадлежность китайской кухни. Подымаюсь на самый верх. На площадках встречаются китаянки, грубо набеленные, нарумяненные, с затейливыми прическами, украшенными искусственными бумажными цветами, в роде тех, какими у нас украшают куличи.

   Мария Павловна и Николай Александрович Ярошенки занимали небольшую, очень уютную квартиру. Единственную большую комнату занимала мастерская. Николай Александрович артиллерист, среднего роста, несколько худощавый, с копной черных с проседью волнистых волос, стоящих кверху. Светлокарие глаза, небольшая черная борода, черты лица неправильные, но симпатичные. Трудно передать неуловимый, своеобразный духовный образ этого человека. Тонкий, чуткий, все понимающий, проницательный, спокойно, одним словом, полным юмора, он осветит все, как захочет. А хочет он всегда правды. Мягкий в движениях, он кремень духом, что впоследствии доказал, когда в вопросах Товарищества Передвижников он разошелся с лучшими друзьями и остался один.

   В то время в Товариществе Передвижников было полное единение, и Николай Александрович был одним из самых прочных его столпов. Он был учеником Крамского. Дмитрия Ивановича он нежно любил, бывал у нас часто не только по средам, но и по другим дням. Он написал портрет Дмитрия Ивановича во весь рост за работой в кабинете (сейчас он висит передо мной), впоследствии (в 1888 г.) нашего сына Ваню – тоже по собственному желанию. Он не ожидал, как мучительно писать с пятилетнего ребенка, и такого живого, каким был Ваня. Единственным средством усадить его было чтение. Читала я, помнится, русские сказки и не смела сделать передышку; только что хочу передохнуть, в тот же миг Ваня лежит уже вверх ногами или сидит верхом на спинке кресла, и измученный Ярошенко готовится бросить работу. Усаживаю разными уговорами опять моего сынишку и читаю, читаю до изнеможения. Портрет все же был окончен, замечен на выставке и может считаться одной из лучших работ Ярошенко. Ваня изображен во весь рост сидящим на кресле, в белой русской рубашке. После выставки Николай Александрович подарил его мне. Только теперь понимаю цену такого подарка. Тогда все переживалось по-детски просто. Глядя через окружающий сумрак в то далекое прошлое, поражаюсь яркости жизни и впечатлений, которые судьба щедро бросала на моем жизненном пути. Я не думала тогда, что это было «счастье», не замечала его, как не замечают чистого воздуха.

   Жена Николая Александровича, Мария Павловна, высокая полная брюнетка, была очень недюжинной личностью. Она была известной деятельницей вместе с Надеждой Васильевной Стасовой на Высших Женских курсах. В устройствах вечеров, всевозможных хлопотах о личных затруднениях курсисток Мария Павловна всегда была первая. Детей у них не было, потому она могла посвятить себя общественной деятельности. Она была старше Николая Александровича и относилась к нему с большой заботливостью.

   Общество, которое у них собиралось, было очень разнообразно: художники, студенты, курсистки, доктора, общественные деятели, профессора, но все одного круга интеллигентных людей с либеральным образом мыслей. Я там встречала Владимира Соловьева, его сестру Поликсену Сергеевну, Владимира Васильевича Стасова, его сестру Надежду Васильевну, Плещеева, поэта, доктора Симоновского. Был у них и Л. Н. Толстой, когда приезжал провожать за границу Черткова. Жена Черткова, Анна Константиновна, урожденная Дитерихс, еще курсисткой бывала постоянной посетительницей суббот.

   Кто раз побывал у Ярошенко в одну из суббот, делался постоянным их посетителем.

   Светлый, либеральный образ мыслей, непоколебимая честность, прямота в словах и поступках заслужили Николаю Александровичу всеобщее уважение, а талантливость, юмор – всеобщую симпатию. Николай Александрович был нашим лучшим другом до конца своей жизни. Он приезжал к нам и в деревню Боблово, а я была у них в Кисловодске, где он впоследствии умер от паралича сердца.

   Николай Александрович много работал. Сюжеты его картин были большей частью тенденциозны: "Тюрьма" – угол сырой, темной одиночной камеры и арестант, по типу и фигуре политический, тянется взглянуть в окно. "Всюду жизнь" – очень известная картина: окно вагона для арестантов с железной решеткой, через которое видны заключенные, между ними женщина с ребенком, протягивающим с улыбкой через решетку окна ручку – сыплет крошки голубям. Когда Николай Александрович не показывал нам еще неоконченную картину, я его как-то просила:

   – Что вы пишете?

   – "Мадонну" – ответил он со свойственной ему тонкой улыбкой.

   Студенты и курсистки часто служили ему моделями, а публика в их портретах всегда хотела видеть "политических". В портрете курсистки Н. А. Синегуб упорно видели Перовскую. Это вызвало такие разговоры, что портрет по распоряжению властей был снят с выставки.

   Как и все на свете, субботы пережили свой расцвет и увядание. Во-первых, оттого, что Николай Александрович разошелся с товарищами: Куинджи, Репиным, Маковским и другими, поступившими в Академию, а во-вторых, потому, что здоровье его сильно пошатнулось, он потерял совсем голос и прожил недолго.

   Он сильно страдал от разлада со своими товарищами. Суть была в следующем. После удаления Исеева из Академии, ректором был назначен Иван Иванович Толстой, задумавший произвести в Академии реформы. Он удалил старых профессоров и пригласил из Товарищества Передвижников. Ярошенко, враг всякого казенного учреждения для искусства, не пошел на это и боялся, что казенная служба наложит нежелательные цепи на свободных до тех пор художников. Он до конца остался верен себе и так и умер непримиримым. Вся драма его разрыва с товарищами происходила на наших глазах и даже отчасти в нашей квартире на средах. Не удалось и Дмитрию Ивановичу убедить и примирить их. Все это произошло много позднее, а когда я ездила «на службу», по выражению Дмитрия Ивановича, «субботы» были в полном расцвете, а Николай Александрович в полной силе.

   Вторым местом моей "службы" были вторники у Лемоха. Они имели совсем другой характер. Здесь преобладал элемент семейный. Художники бывали здесь с женами и детьми. Бывали посетители, и не принадлежавшие к художественному кругу. Вторники походили на все петроградские журфиксы, У Кирилла Викентьевича Лемоха и его жены, Варвары Федоровны, была дочь подросток Варенька. Присутствие этой девочки настраивало к мирному и веселому времяпрепровождению. Часто играли в petits jeux как-будто для девочки, но в сущности и сами искренно забавлялись. Даже такие маститые художники, как Куинджи, Крамской принимали участие в играх, а про дам, особенно про меня, нечего и говорить,– я веселилась от души. Помню, как Иван Николаевич Крамской в какой-то игре прятался по разным закоулкам с таким видом, как будто от этого зависело спасенье его жизни.

   У Лемоха отдыхали от работ, забот и всяких сложностей жизни, которых всегда так много. Приятно было просто повидаться с добрыми знакомыми. Для серьезных разговоров уходили в мастерскую Кирилла Викентьевича.

   У Ильи Ефимовича Репина дни менялись и гости были не постоянные. Очень часто встречали кого-нибудь в первый и последний раз. В то время Илья Ефимович был далеко не старый человек. Семья его состояла из жены Веры Алексеевны, молодой, очень симпатичной женщины, трех дочерей и одного сына. Старшая дочь Вера была уже лет 14 (впоследствии артистка Александрийского театра), сыну Юрию (впоследствии художник) было 9 лет. Вера Алексеевна, смуглая брюнетка, удивительно миниатюрная. Странно было видеть ее матерью таких взрослых детей. Она была живая, веселая и, мне казалось, очень подходила быть женой именно художника, настолько она была чужда всяких условностей.

   Жили Репины у Калинкина моста, занимая очень большую, но неуютную квартиру. Начиная с хозяев, все там было своеобразно. Репин увлекался в то время каким-то гигиенистом и проводил в жизнь его правила. Спали они весь год – лето и зиму – с открытым окном, снег засыпал их кровати. На ночь они влезали в меховые мешки с отверстием только для лица. Влезали они в эти мешки в теплой комнате, еле двигаясь, шли в спальную и в мешках ложились в кровать.

   Хозяин и хозяйка, дети тем более, держали себя очень непринужденно, что вызывало то же настроение и у гостей.

   В большой мастерской Репина стоял огромный мольберт с большим холстом, очередной картиной, закрытой занавесью; до окончания картины она не показывалась. Иногда Илья Ефимович делал сюрприз – занавес снимался, и гости видели новое произведение Репина. Так я видела "Крестный ход", "Не ждали" "Чудо Николая Чудотворца" и другие. Никогда не забуду, как раз неожиданно Илья Ефимович пригласил нас в мастерскую. Осветив закрытую картину, он отдернул занавес. Перед нами было "Убиение Грозным сына". Долго все стояли молча, потом заговорили, бросились поздравлять Илью Ефимовича, жали руку, обнимали. Я все стояла, смотрела и молчала. Я слыхала много раз, что крайний реализм, кровь в картинах не надо изображать. В этой картине было много крови, но почему-то в талантливых произведениях даже нарушение закона кажется нужным, как, например, диссонансы в сонате Quasi una fantasia Бетховена.

   Тут же стоял Гаршин, позировавший для сына Иоанна Грозного, и Мясоедов, служивший моделью для самого Грозного. Все понимали, что такая картина – событие.

   Иногда Репин устраивал рисование. Кого-нибудь из гостей усаживали и рисовали; я всегда этому была рада. А иногда вдруг вздумает поставить живую картину. В мастерской было возвышение для натуры, в шкапах огромный запас костюмов. Раз захотел он поставить грешницу. Изображать ее должна была я. Светло-розовый шелковый кафтан, в котором он писал сына Иоанна Грозного, был надет на меня задом наперед и уколот в обтяжку по моей фигуре, волосы были распушены и украшены жемчугом и виноградом. Христа изображал Николай Никанорович Дубовской в белокуром парике; его худая, высокая фигура, мастерски задрапированная Репиным, была стильной. Толпу изображали некоторые гости и дети. Смотрел сам Репин. Он радовался, аплодировал и уверял, что главные фигуры в картине лучше, чем у Семирадского. На мясляной он устроил костюмированный вечер. Все должны были явиться в костюмах. Известили нас довольно поздно, на приготовление костюмов оставалось мало времени. Дмитрий Иванович, не бывавший на таких вечерах, меня все-таки отпустил, так как мне очень этого хотелось. Екатерина Андреевна Бекетова, старшая дочь Андрея Николаевича (поэтесса {Тетка Александра Блока.}) помогла мне устроить поскорее костюм. Отец ее был ректором, они тоже жили в университете, почему мы часто виделись. В день вечера она пришла сама одеть меня. Мы устроили костюм русалки или вернее морской царевны. На бледно-голубой подкладке наколота была тюлевая, совсем свободная драпировка, подобранная и опоясанная много ниже пояса длинной травой разных оттенков с белыми цветами водяных лилий, желтыми кувшинками и незабудками, такой же венок был на голове и около выреза лифа; волосы совсем распущены. Пока я ходила в кабинет к Дмитрию Ивановичу показаться и проститься, и в детскую – поцеловать Любу, Екатерина Андреевна написала стихи:

   "Русалка милая, вчера передо мной

   Стояла ты в причудливом наряде,

   И с головы твоей роскошною волной

   Сбегали на плечи волос блестящих пряли.

   Ты кудри обвила зеленым тростником,

   И незабудками, и белыми цветами,

   И вся смущенная, поникнувши челом,

   Смотрела на меня счастливыми глазами,

   Стыдясь своей красы. И тем мила мне ты

   Что эта пестрота воздушного наряда,

   Все эти жемчуга, кораллы и цветы,

   Надетые тобой на праздник маскарада

   Русалочный убор – но не русалка ты.

   Нет, чистое, как снег, беззлобное создание,

   Объятия твои на гибель не манят,

   И не сулят уста холодного лобзания,

   Коварством не блестит твой чудный, ясный взгляд,

   Ни вызова в нем нет, ни хитрого признанья...

   Наряд тебе к лицу, и в нем ты хороша,

   Но все ж сердца влечет к тебе неотразимо

   Не вид волшебницы, а женщины душа

   И сердце женщины любившей и любимой (*).

   (* Стих. «Русалке. Посвящено А. И. Менделеевой» помещено в сборнике стихов Е. А. Бекетовой 1895 г.)

   Стихи эти я не успела у нее взять она передала их Дмитрию Ивановичу.

   Когда я приехала к Репиным, гостей было уже очень много, и веселье в разгаре. Там сидит комичный художник с огромным красным галстухом, в смешной шляпе за мольбертом с палитрой, с кистями и малюет желающим их портреты, конечно, карикатуры. Это – Савицкий. Здесь ходит монастырский служка, гнусавя, напевая какие-то куплеты, это Максимов. Огромная мартышка бегает и пристает ко всем – Волков; польки, цыганки, хохлушки – сам Репин был типичным малороссом, жена его русской крестьянкой в повязке, маленькая дочка Таня – забавной обезьянкой; сын Юрий – запорожцем с настоящим чубом на затылке, который он давно уже себе отращивал. Клодт – чухонец; жена Крамского – чухонкой. Только Куинджи и Ярошенко были в своих обыкновенных платьях. Вспоминаю этот вечер, как самый веселый, на каком когда-либо пришлось мне быть. Репин лихо отплясывал гопака, Клодт с Крамской – чухонский танец; Надежда Яковлевна, китаянка, подговорила заставить меня танцовать русскую. Я не заставила себя долго просить. Костюм был так хорош и легок, что я с особенным наслаждением и настроением протанцовала "мою" русскую. За это, кроме долгих и громких оваций, за ужином удостоили тоста, предложенного Репиным "за лучшую русскую".

   Одним из столпов Товарищества Передвижников был также Иван Иванович Шишкин. Высокий, плечистый, с широкими скулами, маленькими глазами и ртом и целым лесом непокорных волос бороды и головы. Надо было написать его в лесу, "Шишкинском" лесу а не в поле, как написал его Крамской, лесной он человек. Вспоминая Ивана Ивановича, вижу всю его крупную фигуру, подробности его лица, помню даже его шапку, но не помню его разговора. Молчалив он не был, но скользнуло от меня содержание его речей, разве только когда он говорил о технике живописи и бранил немцев. Он довольно долго жил в Германии, но по-немецки так и не научился говорить. Рассказывали анекдот, случившийся с ним в Германии в каком-то ресторане. Он учинил буйство, в азарте дал волю рукам и был привлечен к ответственности. На суд явилась целая толпа пострадавших с подвязанными глазами, щеками, руками. Судья долго не мог понять, что это жертвы одного и того же человека.

   Школа его все-таки немецкая. Он требовал изучать детали каждой травки, каждого кустика. Учеников зимой заставлял рисовать с хороших фотографий, иногда с волшебным фонарем. Типичные для такой школы рисунки дала его ученица, впоследствии жена, Ольга Антоновна Лагода-Шишкина. Позднее Шишкин был профессором Академии Художеств в одно время с Куинджи.

   В группе художников выделялся оригинальностью Архип Иванович Куинджи. Всей душой любивший, кроме своего искусства, товарищей, он был постоянным посетителем кружковых собраний и деловых, и семейных.

   Я познакомилась с Архипом Ивановичем, когда была еще ученицей Академии Художеств и жила у сестры Дмитрия Ивановича

   Помню, Дмитрий Иванович пришел к нам как-то необыкновенно оживленный и предложил итти в мастерскую Куинджи смотреть его новую картину: "Ночь на Днепре". Сам он уже видел и был в неописуемом восторге. Мы быстро оделись и отправились с Дмитрием Ивановичем на Малый проспект Васильевского острова, где жил Куинджи. Приехали, забрались на самый верх углового, ничем не замечательного снаружи, дома, позвонили. Нам открыла дверь средних лет дама; она шопотом просила нас пройти в гостиную и подождать, так как в мастерской был великий князь Константин Константинович, приехавший также смотреть картину. На ходу снимая передник (видно было – занималась хозяйством), дама, оказавшаяся женой Куинджи, ввела нас в небольшую комнату, меблированную до крайности просто: коричневый диван, таких же два кресла, несколько стульев, перед диваном стол, и больше ничего; только роскошный плющ вился вокруг окна, образуя густую зеленую раму, и перебрасывался далеко по стенам. Мне это очень понравилось. Усадив нас, жена Архипа Ивановича стала нам подробно рассказывать, все шопотом, о посещении великого князя. Вдруг раздался громкий, могучий баритон: "Да где же он? Да куда же он?" Двери распахнулись, и появился сам Архип Иванович Куинджи. Перед нами стоял человек небольшого роста, но крупный, плотный, плечистый; его большая красивая голова, с черной шапкой длинных волнистых волос и курчавой бородой, с карими блестящими глазами, походила на голову Зевеса. Одет он был совсем по-домашнему в поношенный серый пиджак, из которого как-будто вырос. Напрасно мы шептались; Архип Иванович громко восклицал и тащил нас в мастерскую, где он оставил великого князя; введя туда, он просто назвал нас великому князю. В первую минуту я совсем смутилась и немудрено – я стояла перед «Ночью на Днепре» и в обществе, которое могло бы смутить и не шестнадцатилетнюю ученицу Академии Художеств, только что приехавшую из своих донских степей.

   Великий князь оставался несколько минут. После его отъезда мы долго сидели перед картиной, слушая Дмитрия Ивановича, который говорил о пейзаже вообще.

   "Меня давно уже,– говорил он,– занимает вопрос о причине влияния пейзажа на зрителя именно теперь, в наше время. В древности ведь пейзаж не был в почете. Даже в XVI веке пейзаж если и был, то служил рамкой: тогда вдохновлялись человеком, тогда поклонялись уму людскому. В науке это выразилось тем, что ее венцом служили математика, логика, метафизика, политика. В искусстве художников вдохновлял только человеческий образ. Конечно, я говорю не против математики и классической живописи, а за пейзаж, которому в старину не было места. Но позднее, когда разуверились в самобытной силе человеческого разума и в том, что верный путь к истине можно найти, только углубляясь в самих себя становясь метафизиком, поняли, что, изучая природу, станут лучше понимать и себя, потому что к внешнему можно отнестись беспристрастнее. Стали изучать природу, родилось естествознание, которого не знали ни древние века, ни эпоха возрождения.

   "Наблюдение и опыт, индукция, покорность неизбежному скоро оказались сильней и плодотворней чисто абстрактного мышления, более доступного и легкого, но нетвердого и поминутно сбивающегося с верной дороги на сомнительную. Пришлось из своего величия потерять кое-что, выигрывая в правде и силе. Природа стала не рабой, не рамкой, а подругой, и мертвая, бесчувственная, она ожила в глазах человека. Началось движение. Венцом знания стали науки индуктивные, помирившие математику и метафизику с покорным наблюдением природы.

   "Одновременно, если не раньше, с этой переменой в строе познания родился пейзаж. И век этот когда-нибудь будут характеризовать появлением естествознания и пейзажа в искусстве. Оба черпают из природы, вне человека; старое не умерло, не брошено и не забыто, а новое родилось и усложнило число понятий, упростив и уяснив понимание прежнего. Бесконечное, высшее, разумнейшее, божественное и вдохновляющее нашлось вне человека, в понимании, изучении и изображении природы. Самопознание от этого возросло. Как естествознанию принадлежит в близком будущем высшее развитие, так и пейзажной живописи между другими родами искусств. Человек не потерян, как объект изучений и художества, но он является теперь не как владыка, а как единица в числе.

   "Все это – продолжал Дмитрий Иванович,–я напишу, и так как эти мысли явились мне тут у вас, то я и назову статью: "Перед картиной Куинджи".

   Статья эта была написана и помещена в газете "Голос" (1880, No 314) того времени.

   После нашего посещения мастерской Куинджи я видела его вместе с другими художниками, как уже говорила, на "средах" у Дмитрия Ивановича.

   Летом мы жили обыкновенно в нашем подмосковном имении Боблово, куда приезжал Архип Иванович по приглашению Дмитрия Ивановича. Это было в эпоху полного расцвета таланта Куинджи; он вышел уже из Товарищества Передвижников, выставлял отдельно и имел колоссальный, небывалый успех. Приехал он к нам утомленный и работой и успехом; он не писал у нас; ему, видно, было приятно отдохнуть и забыть все свои дела. Часто часами лежал он на траве под огромным старым дубом, который погиб совсем недавно. Гостила у нас тогда еще Е. П. Михальцева, ученица Крамского.

   Раз, в один из теплых лунных вечеров, Михальцева, Архип Иванович и я сидели на террасе, Дмитрий Иванович, который работал и летом, писал что-то у себя наверху. Архип Иванович сидел на ступеньках лестницы, ведущей в сад, молча, задумчиво. Ночь была так хороша, мы перебрасывались короткими фразами, почти шопотом, как будто боялись вспугнуть охватившее всех настроение. Сначала Архип Иванович отвечал на наши вопросы кратко, но понемногу увлекся своими воспоминаниями. Вот что он рассказал нам тогда:

   – Моя фамилия Шаповалов. Куинджи или Куюмджи назывались мои предки; слово это турецкое и означает – золотых дел мастер. Родился я в Мариуполе, в бедной семье; рисовать любил с детства, музыку тоже любил и сам научился играть на скрипке. Сложись иначе обстоятельства, я был бы музыкантом. В 20 лет я решил заняться живописью. Узнав, что есть знаменитый художник Айвазовский, живущий в Феодосии в Крыму, я, скопив немного денег, отправился к нему. Приехав в Феодосию и отыскав дом Айвазовского, я узнал, что он уехал. Сообщил это мне один из его учеников и предложил, в ожидании учителя, сделать копию с одной из его картин. Копию я сделал, но Айвазовского так и не дождался. Не знаю, почему меня называют его учеником: я у него не учился никогда, а сделанная в его отсутствие копия все, что я у него взял. Я не стал его ждать; был уже не мальчик, понимал, что время терять в мои годы нельзя. Желанье учиться у меня было горячее и твердое, и я рискнул ехать в Петербург, где никого не знал и был почти без денег.

   Первое время в Петербурге я нуждался так, что не имел средств купить даже чаю и пил один кипяток без сахара, с черствым хлебом, но никогда, ни разу, я не просил помощи; ни разу за всю мою жизнь я не получил ничего ни из "Общества поощрения художеств", ни от какого другого, и ни от кого.

   Перебившись кое-как зиму, весной я решил держать экзамен в Академию Художеств и в то же время послал картину на Академическую выставку. Оказалось, что картина моя на выставку принята, ну, а на экзамене в классах я провалился. Картина моя была похвалена в газетах, куплена, и я стал тверже на ноги. С тех пор я стал выставлять мои картины, и, к счастью, они всегда продавались. Трудиться мне приходилось много, я ведь не учился в юности, приходилось кое-как пополнять пробелы, хватать все на лету и в то же время зарабатывать на жизнь. Я был уже женат.

   Скоро я сошелся с передвижниками: Крамским, Репиным, позднее с Ярошенко. Хорошее это было время. Все еще молодые, талантливые, полные веры в себя, в искусство и в будущее, они приняли меня в свою среду. Так продолжалось несколько лет, однообразно с внешней стороны и кипуче-напряженно с внутренней – я ведь формировался тогда, рос, достигал. Крупным для меня событием был мой выход из Товарищества Передвижников. Произошло это таким образом.

   Как-то раз на нашей выставке я устраивал и поправлял кое-что сзади моей картины. Вдруг слышу (я был невидим говорившему) М. К. Клодт с целой толпой своих учеников стоит перед моей картиной, читает целую лекцию, беспощадно ее критикует, смеется и советует им так не писать, и все это громко, в присутствии публики. Я вышел к нему, произошла

   ссора. Я чувствовал себя оскорбленным и считал, что Клодт поступил грубо, не по-товарищески. На ближайшем собрании товарищей я заявил, что не останусь с Клодтом: или он, или я. Видя, что в собрании происходит какая-то заминка, я сказал, что выхожу. Клодт также скоро вышел: разрыв мой с передвижниками был только внешний. Я остался по-прежнему их другом, ходил на все собрания, мои советы выслушивались и часто принимались; все было так, как будто я и не выходил. Сделал все так я сгоряча, не подумав даже, как это отзовется на моих делах; правда, беспомощным я тогда уже не был, знал, что не пропаду и один, но все же того успеха, какой выпал на мою долю, когда я выставил один, я не предвидел. Я от него больше устал, чем от самой тяжелой работы.

– – –

   Наша дружба с Куинджи продолжалась до конца жизни Архипа Ивановича. Мы знали все, что с ним происходило,– его мысли, планы. Кроме сред, Архип Иванович заходил и в другие дни, а когда переживал что-нибудь, то и несколько раз в день. Часто он играл с Дмитрием Ивановичем в шахматы. Я любила следить за их нервной, всегда интересной игрой, но еще больше любила, когда они оставляли шахматы для разговора. Часто я спрашивала Архипа Ивановича о живописи: "Пишите просто, как видите,– говорил он,– не бойтесь, что будет черно и вообще не мудрите. По правде сказать, я больше люблю и доверяю самым неопытным, начинающим художникам, чем мастерам, которые уже выработали манеру и пишут по известным правилам. Искренность в художнике самое дорогое".

   На мой вопрос, надо ли делать для развития техники копии, он сказал, что в некоторых случаях полезно и раз даже сам принес свою копию с Деннера «Старик с черепом», рекомендуя мне ее скопировать, так как я не могла уходить из дома, чтобы работать в Эрмитаже. Сам он делал этюды различно, то заканчивал, как картину, то набрасывал одному ему понятными пятнами, а иногда цифрами. Много лет спустя после этого, совсем недавно, в Париже я слышала от знаменитого Менара, что он также делает свои pochades цифрами, и он объяснял своим ученикам, как именно это делать. Басня о цветных стеклах, к которым будто бы прибегал Архип Иванович для изображения лунного света, создалась вероятно оттого, что стекла у Архипа Ивановича действительно были, но он употреблял их не для цвета, а для светотени: через цветные стекла видней полутона. Много также неверного говорят о происхождении его состояния. Начало его положено живописью.

   Архип Иванович писал по одной картине в год и всегда продавал их; часто его просили делать повторения, что он и выполнял иногда, но требований было так много, что он не успел бы их выполнить все. Это дало ему мысль издать олеографии. Он говорил, что получил от них много дохода. Тут как-то предложили купить имение в Крыму случайно и недорого, и он мог уже себе это позволить. Море он страстно любил и все мечтал устроить по берегу его колонии своих друзей, предлагая им даром, а кто не захочет даром, то по очень дешевой цене землю, только чтоб строились и жили. Это не удалось по разным причинам. Именье, не принося ему дохода, служило ему местом отдыха и успокоения после бесчисленных огорчений.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю