332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Берсенева » Антистерва » Текст книги (страница 23)
Антистерва
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:19

Текст книги "Антистерва"


Автор книги: Анна Берсенева






сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

– Держи! – засмеялась Лола. – Ты почему такой смуглый? У тебя цыган в роду не было?

– Не было. Это меня опаляет страстное желание держать тебя за руки!

Кажется, он обрадовался тому, что она повеселела, – сразу заговорил веселыми словами жестокого романса. Как тогда, у моря, когда объяснял, что собирается пить «сердечное вино» из ее ладоней, и смех плясал у него в глазах.

– С ума с тобой можно сойти! – Лола больше не дрожала и готова была смеяться бесконечно. – Может, ты не космонавт, а оперный певец?

– У меня нет музыкального слуха. Я вообще плохо слышу.

– Почему? – удивилась она.

– После полета со всеми так. На станции все время вентиляторы шумят, от этого слух садится. Так что, если ты тихо скажешь, чтобы я шел куда подальше, я этого даже не услышу.

– А если я тихо скажу, что никуда тебя не отпущу?

Она в самом деле произнесла это совсем тихо. Но он, конечно, услышал. Или догадался. И чуть сжал ее пальцы.

– Но это же невозможно, Ваня, – сказала она. – Не можешь же ты вот так просидеть всю ночь.

– Почему? Могу. Я тренированный.

– Ты опять меня охмуряешь? – засмеялась она.

– Чистую правду говорю. Сколько скажешь, столько и буду сидеть. Но лучше давай ляжем. Ты не бойся, не бойся, – поспешно проговорил он. – Мы… просто так ляжем. Чтобы ты не устала.

– Мне кажется, я не могу устать. Я сама сейчас… как робот. Не обижайся. Просто я слышу, как говорю. Очень странно говорю. Я не понимаю, что со мной, Ваня.

– Я бы тебе объяснил. Если бы сам понимал.

Он встал, и Лоле пришлось встать тоже: она не могла отпустить его руки. Он отпустил их на минуту, чтобы раздвинуть диван. И всю эту отдельную от него минуту ее снова била дрожь.

Они легли не раздеваясь, только сбросили туфли. Раздеться – это было бы сейчас самым спокойным, самым рациональным действием; они не могли его совершить. Они лежали, повернувшись друг к другу, и по-прежнему смотрели друг другу в глаза, только теперь глаза были совсем близко. И губы тоже были близко – Лола чувствовала жар его губ.

«Порох на губах», – вдруг вспомнила она.

Так кричали однажды на свадьбе, на которую Лола пришла в большой толпе окрестных детей. Невеста была местная, а жених из-под Рязани, он только что отслужил в Душанбе срочную. На свадьбу приехали его родственники из далекой русской деревни, они и кричали молодым, кроме «горько», вот это – «порох на губах».

Лола осторожно прикоснулась губами к губам Ивана. Это не был даже поцелуй – только прикосновение, на которое он ответил таким же прикосновением, осторожным и горячим одновременно.

– Не смейся, – сказал он. – Меня как будто паралич разбил.

– Разве я смеюсь? – удивилась она.

– Конечно. Я по губам чувствую.

– Это я не смеюсь, я… Ваня, тебе же надо хотя бы предупредить…

Она понимала, что на самом деле ему надо не предупредить жену о том, что он якобы задерживается на работе, а просто встать и уйти. Но сказать ему это она была не в силах. Она постаралась отогнать от себя это свое понимание.

– Спи, не думай ни о чем, – сказал он.

– А ты что будешь делать?

– Тоже усну. Я завтра рано уеду. Мне же на работу.

– Ты в какой-нибудь жаре будешь тренироваться, да? – каким-то детским тоном спросила Лола. – Чтобы привыкнуть к скафандру?

– Нет. – Он улыбнулся. Его улыбка прошла по ее губам, как волна по морю. – В сильной жаре теперь не держат. Считается, лишние перегрузки на тренировках ни к чему. А завтра у меня по графику вообще – только поиграть.

– Во что поиграть? – не поняла она.

– За компьютером. Просто отработка разных ситуаций. Ручное управление станцией, например. Я рано уйду, не буду тебя будить.

Ей не хотелось думать, что будет завтра. Ей страшно было об этом подумать – как она просыпается, а его нет…

«Вряд ли усну», – подумала Лола.

Но в эту минуту он притянул ее к себе и повернулся как-то так, что ее голова легла прямо в дышащую впадинку у него на плече. Забытое, небывалое, счастливое тепло сразу заполнило ее всю, от пальцев на ногах до кончика носа.

– Не сердись, Ваня, черт знает что со мной… – пробормотала Лола.

– С тобой хорошо, – как из другого мира донесся его голос.

И это было последнее, что она услышала в этот невозможный, словно с неба свалившийся вечер.

Глава 8

Шевардин проснулся от того, что плечо подернулось легкой судорогой.

Он улыбнулся, не открывая глаз и сознавая, какой блаженный идиотизм разлит сейчас по его лицу. И хорошо. И неважно, как это называется. Он давно не просыпался с таким ощущением счастья. Да что там давно – ему казалось, он и никогда не просыпался с таким ощущением. Потому что время, прошедшее после детства, было уже почти равно слову «никогда».

Всю ночь он помнил, что Лола спит у него на плече. Он не то чтобы не спал, просто и сам не знал, как называется состояние, в которое был погружен всю ночь. И не только ночь – с той минуты, когда Иван увидел, как она идет по двору дома Ермоловых, он перестал понимать, что с ним происходит. Сначала он даже растерялся от такого непонимания, но растерянность быстро прошла. Ему ведь было это знакомо: новизна состояния, неожиданность всего, что с тобой в этом состоянии происходит, и готовность принимать все происходящее без опаски и размышлений. Именно таким было состояние невесомости; Шевардин хорошо помнил, как вошел в него впервые. Он тогда словно бы перестал быть собою, но это преображение только обрадовало его. Во всех проявлениях обрадовало, даже в смешных – в том, например, что пальцы на ногах стали сами собой заворачиваться вверх.

Не было ничего удивительного в том, что он обрадовался, увидев красивую девушку, с которой провел красивую ночь на берегу красивого моря. Правда, радость его оказалась какой-то… подавленной, но и этому удивляться не приходилось. Долгое время его жизни закончилось в этот вечер, и чувство опустошенности было естественным. То, что принято называть личной жизнью, и должно было его опустошить, потому что эта часть его существования была слишком мелкой и вместе с тем слишком продолжительной.

И вот он тускловато обрадовался, увидев Лолу, и отметил про себя, что надо будет встретиться с нею как-нибудь в другой раз, в более подходящем настроении, благо она теперь соседка, а повод зайти к Ермоловым у него всегда найдется. И так он думал до той минуты, когда она попросила рассказать что-нибудь про космос. Попросила, конечно, из вежливости – Иван понимал, что интереса к какому-то там космосу такая женщина испытывать не может. Она была совершенная вещь в себе, к тому же в ней была слишком очевидна изысканность – всего, от взгляда и манеры держаться до одежды. В том мире, где живут такие женщины, никакого космоса просто не существовало, Иван это прекрасно знал, и его это нисколько не уязвляло. Да он и вообще не говорил о своей работе с женщинами; это были четко разделенные сферы его жизни. Он и теперь только из вежливости произнес пару слов про космос – и вдруг, взглянув на ее лицо, почувствовал, как все у него внутри сместилось, взметнулось и совершенно преобразилось. Как, почему такое с ним произошло – этого он даже не понял. Он понял только, что ему хочется сказать ей все, что когда-либо происходило с ним в жизни. Все хорошее и неназываемое, что он успел понять и почувствовать, все тяжелое, что камнем лежало на сердце, все счастливое и все горестное, что сберегалось в памяти.

В первую минуту этого понимания Шевардин растерялся. Невозможно ведь было выразить все это именно так, как оно существовало в нем! Но уже в следующую минуту он понял, что очень даже возможно. Надо просто говорить все, что говорится, а главное, надо смотреть в ее глаза. Они были такого же цвета, как речной весенний лед, это он заметил еще в первую встречу с нею, но сейчас неважен был даже их необычный цвет – они были как самые прекрасные штрихи Земли, которые он видел оттуда, сверху…

Он так и говорил, глядя в эти глаза, совсем непонятные и вместе с тем распахнутые для него, именно для него, это не было обманом – ее глаза сияли ему навстречу, как сияла ему из космоса Земля, сияли так, что все лучшее, что было в нем, само собою притягивалось к этому удивительному сиянию.

Лолины слова, смысл которых был в том, что ему пора уходить, прозвучали как гром небесный. Шевардин подумал, что сию секунду превратится в соляной столб. Да он и хотел бы превратиться в соляной столб – в этом случае можно было бы остаться, и лучше было остаться рядом с нею соляным столбом, чем уйти от нее живыми и сильными ногами. Но он все-таки сделал то, что она сказала, – вышел из квартиры. При этом он чувствовал себя примерно так, как во время прохождения через атмосферу, когда все тело крутила, давила, изменяла страшная сила перегрузки.

Через ту перегрузку надо было пройти, и он прошел, и вышел в невесомость. А через эту перегрузку расставания, разрыва проходить было не надо; Иван чувствовал это тоже физически, всем телом. И он вернулся. Поднялся по лестнице, позвонил в дверь, и дверь перед ним распахнулась.

А вот то, что происходило с ним после этого, уже не имело названия. И сравнить это было не с чем – не было в его жизни ничего, хоть как-то соотносимого с тем, что он почувствовал, когда обнял ее на пороге.

Он сказал Лоле: «Меня как будто паралич разбил», – но и это было неточно. Просто он боялся, что она примет его беспомощность за равнодушие к ней, а эта беспомощность не имела ничего общего с равнодушием. Наверное, она была сродни тому состоянию, которое наступает после удара молнией. То, что он почувствовал, когда понял, что перестанет видеть ее через пять минут, через минуту, вот уже не видит совсем, – было подобно удару молнии и ничему другому. А то, что он чувствовал всю ночь, когда она спала на его плече и легкая волна ее дыхания гуляла по его груди, вообще ничему не было подобно.

И вот он лежал теперь с закрытыми глазами и с блаженной улыбкой и думал о том, что не отпустит ее от себя никогда и что скажет ей об этом уже сегодня вечером, когда вернется с работы и снова увидит ее сияющие, как Земля, для него распахнутые глаза.

Иван осторожно высвободил затекшую руку. Лола вздрогнула, когда ее голова оказалась вместо его плеча на диванной подушке, но не проснулась. Он знал, что она не проснется, потому что и сам был погружен в такой же зачарованный сон, и сам тоже не проснулся бы, если бы его внутренние часы не срабатывали уже без всякого его участия.

Из зеркала в ванной на него глянул какой-то незнакомый человек: в глазах смешаны растерянность и восторг. В сочетании с темной щетиной – вылитый беглец из психушки. Шевардин провел рукой по щеке и понял, что на работе наверняка придется отшучиваться от приметливых женщин, которые будут хихикать про сочинение на тему «Как я провел ночь». На подобные темы он и раньше не разговаривал, из самых обычных представлений о том, что является темой для разговора, а что не является. Но теперь все его представления не то чтобы исчезли – они оказались просто ни при чем: как он провел сегодняшнюю ночь, Иван не мог объяснить даже самому себе.

Ему страшно хотелось заглянуть в комнату, но он боялся разбудить Лолу. Он не представлял, как уйдет, если увидит ее глаза.

В прихожей у двери стоял деревянный ящик. Иван заколебался: брать его или оставить? Но потом решил взять: сам-то он никуда от нее не уйдет, но ведь Лола сказала, что куклы – для его дочки… Он все равно собирался заехать к Инне в школу, чтобы отдать диск с игрой, которую ей не терпелось освоить, значит, можно заодно передать и кукол.

На улице было темно, морозно, и этот легкий октябрьский мороз усиливал ощущение счастья. И лед на лужах во дворе, хрустя у Ивана под ногами, говорил ему звонко и радостно: «Это правда. Ты не веришь? А это все равно правда».

И он верил морозу и льду, как своему сердцу.

В школу Шевардин выбраться за весь день так и не смог: его график неожиданно изменился, в него включили тренировки не только на компьютере, но и на тренажерах. Поэтому он поехал к Инне только вечером – вспомнил, что по средам она занимается бальными танцами. Студия работала прямо в школе. Лида отдала дочку в эту студию лет пять назад, потому что считала, что бальные танцы полезны девочке для красивой походки. Пока Инна была маленькая, заниматься ей не нравилось, а когда подросла, то согласилась с мамой и, кажется, стала получать от полезного занятия если не удовольствие, то удовлетворение. Впрочем, Шевардин все-таки не мог понять, нравится ей заниматься или нет. Ему казалось, что Инна относится к этим своим танцам так же, как относится ко всему, из чего состоит ее жизнь, – с каким-то снисходительным, негорячим интересом. Наверное, такое отношение было удобно для жизни, но его оно приводило в недоумение, поэтому он предпочитал не задумываться о том, что нравится или не нравится его выросшей дочке.

Шевардин поставил машину у въезда в школьный двор и, опустив стекло, ждал, когда закончатся занятия. Еще днем неожиданно пошел снег и не прекращался до сих пор. И хотя на земле он мгновенно таял, косящее круженье тяжелых хлопьев в осеннем воздухе создавало странное ощущение: будто люди и события куда-то смещаются, становятся нереальными…

Стемнело рано; когда дети стали выходить из школы, Ивану пришлось внимательно вглядываться, чтобы узнать Инну. Все девочки были стройные, все шли через двор легкой походкой; видно, танцы в самом деле были им на пользу. Наконец он поймал взглядом дочку и, выйдя из машины, быстро пошел к ней, окликая. Инна остановилась, всмотрелась, помахала рукой подружкам и повернула к нему.

– Ой, пап, привет! – воскликнула она. – А ты… почему здесь?

Она слегка запнулась на этом вопросе, и Иван понял, что Лида рассказала ей об их вчерашнем разговоре. Дочка смотрела на него красивыми Лидиными глазами, светлые волосы выбивались из-под круглой нежно-голубой шапочки, и снежинки падали на них, мгновенно превращаясь в блестящие капли. В отличие от большинства сверстников, Инна никогда не одевалась ни в каком-нибудь экстремальном, ни даже просто в спортивном стиле – говорила, что у нее романтический тип внешности, поэтому и одеваться надо соответственно. Иван услышал это соображение случайно и даже посмеялся над такой ее недетской рассудительностью, но тут же с нею и согласился. Инна ведь была похожа на свою маму, а внешность более романтического типа трудно было и представить.

– Я тебе диск привез, – сказал он. – Этот?

– Этот! – обрадовалась Инна. – Пиратский?

– Кажется, нет, – улыбнулся он. – Я не успел к пиратам.

Инна разглядывала пеструю коробочку в тускловатом свете уличного фонаря. Шевардин смотрел на дочку и не знал, что ей сказать. Спросить, хочет ли она жить в Америке? Или – будет ли о нем скучать? Или поинтересоваться, когда они с мамой уезжают? Но к чему обо всем этом спрашивать?.. В Америку она хочет, это и без вопросов понятно. К тому, что отец почти всегда где-нибудь далеко, а если не далеко, то все равно приходит домой только ночевать, да и то не всегда, она привыкла, так что скучать о нем будет едва ли. А дату отъезда ему сообщит Лида.

Тягостная неловкость поднялась у него в душе, и, кажется, Инна каким-то образом об этом догадалась. Во всяком случае, она оторвалась от диска, подняла на отца глаза и спросила:

– Ты что, папа?

Ее голос прозвучал как-то непривычно; впрочем, может быть, просто слишком тихо.

– Я? – торопливо переспросил Иван. – Нет, ничего. Я тебе кукол привез.

Он произнес это для того, чтобы прогнать у себя изнутри эту никчемную тягость, и не сразу сообразил, что сообщение звучит нелепо. Просто ему трудно было представить, что происшедшее с ним этой ночью не произошло одновременно со всем белым светом.

– Каких кукол? – удивилась Инна.

– Красивых. Необычных. Мне их подарили для тебя.

Он распахнул заднюю дверцу машины, придвинул ящик с куклами к самому краю сиденья и открыл его. Влюбленная девушка взглянула ему в лицо так, что у него зашлось сердце.

– А кто тебе их подарил? – спросила Инна, глядя на кукол из-за его плеча.

– Одна… – сглотнув подступивший к горлу комок, сказал Шевардин. Он не знал, как назвать Лолу. Он просто не знал слова, которое точно обозначило бы, кто она для него. – Одна художница.

Инна помолчала. Потом, так и не произнеся ни слова, повернулась и пошла прочь. Это было так неожиданно, так на нее не похоже, что Иван опешил. Но тут же опомнился, догнал дочку и, положив руку ей на плечо, спросил:

– Что случилось?

– Ничего не случилось, – не глядя на него, ответила Инна.

И вдруг заплакала. Она плакала горько, безутешно, совсем как в раннем детстве, но при этом не пыталась спрятать лицо у него под подбородком, не всхлипывала где-то у него за ухом, как это бывало тогда; она вообще на него не смотрела. И этот контраст между детскостью ее слез и ее взрослой от него отстраненностью был так разителен, что Шевардин растерялся.

– Что же ты… Почему же ты… Почему ты плачешь? – глядя на ее вздрагивающие плечи, пробормотал он.

Неожиданно Инна обернулась; сверкнули мокрые дорожки на ее лице.

«Как в парке когда-то, – вдруг подумал Иван. – Она после дождя по мокрым дорожкам любила бегать. Когда маленькая была…»

– Мама сказала, что ты меня скоро забудешь! – громко, отчаянно выговорила Инна. – А я сказала, что не забудешь! Ни скоро, ни не скоро. Я ей не поверила! А это, оказывается, правда. Ты меня уже забыл. У тебя и без меня хватает…

Тут она махнула рукой и снова отвернулась. Ивану показалось, что его ударили в солнечное сплетение прямым безжалостным ударом. Он застыл, по-дурацки открывая рот и не в силах произнести ни слова. Смещенный мир, весь день будораживший его счастьем, вдруг дернулся, рванулся куда-то и резко встал на место. На свое место.

И на этом месте надо было что-то делать.

Он обнял дочку, повернул к себе и, вытирая ладонями слезы с ее пылающих щек, проговорил:

– Ты что, маленькая моя? Инуська, да ты что?! Какая же это правда? Никогда я тебя не забуду! Я о тебе всегда скучал, ты что?

Эта последняя фраза – торопливая, беспомощная – была неправдой. Бывали дни, и очень много было таких дней, когда он вообще не вспоминал о ее существовании. Он увлекался, загорался, он любил свою работу, и он давно уже сказал себе, что дочка, как и жена, живет отдельной жизнью и в этой своей жизни прекрасно обходится без него. Ему удобно было так думать. Но теперь правда, неудобная правда жизни, напомнила о себе так, что стало невозможно дышать.

Инна перестала всхлипывать и замерла, вглядываясь в его лицо.

– Никогда-никогда не забудешь? – спросила она. – Правда?

Точно так она когда-то спрашивала его, правда ли, что был на свете красивый юноша Фаэтон и теперь он летает по космосу в виде многих-многих звездочек, или это просто выдумка. И он тогда отвечал: «Конечно, правда, вот я полечу в космос и расскажу тебе, какой он, этот Фаэтон, и, может, он мне даже подарит для тебя звездочку, самую красивую».

– Конечно, правда, – сказал Иван. – Ты у меня знаешь где? Вот здесь. – Он взял ее руку и, положив себе за пазуху, прижал к груди. – Слышишь, как ты у меня там бьешься? Как же я могу тебя забыть, если я тебя все время слышу, даже когда сплю? Где бы ты ни была, хоть и очень далеко, я тебя все равно буду слышать.

– Ой, пап, ты иногда такое можешь сказать, что прямо… внутри щекотно становится! – Инна засмеялась, вытерла слезы и уже с другой, взрослой и очень маминой интонацией добавила: – Если б ты почаще так говорил – хоть мне говорил, что ли, – все, может, по-другому было бы… Ну ладно, я же уже не маленькая.

Он хотел сказать, что маленькая, совсем маленькая и всегда такой будет для него, – но не смог. Невыносимый стыд стянул ему горло и губы.

– Ты… возьми все-таки кукол, – зачем-то сказал он.

– Да нет, не надо. Вон какая коробка большая.

– Я тебя до дома довезу, – спохватился Иван. – Ты сегодня у бабушки?

В самом деле, предложил подарок! Это же не диск, в карман не положишь. Как она должна нести его домой?

– Не потому, – покачала головой Инна. – Мы сейчас и то, что есть, будем распродавать: не везти же с собой. Вот хорошо было бы, если б ты в Милисент влюбился, – вдруг совсем уж по-детски вздохнула она. – Ты бы тогда тоже в Штаты уехал, и мы бы даже жили рядом.

Милисент О’Рейли была астронавткой. Шевардин провел с ней и с командиром экипажа Стивом Костнером три месяца на орбите, встречая другие экипажи, а перед этим три года в почти непрерывной совместной подготовке. Он вдруг вспомнил, как уже перед самым полетом, в последнюю ночь, которую экипаж провел при космодроме на мысе Канаверал, они с Милисент гуляли перед сном по берегу океана, и она сказала:

– Видишь, дельфины плывут? Я только сейчас осознала, что долго не смогу их видеть. Странно, но мне будет их не хватать. Хотя я из Юты, у нас нет дельфинов… А тебе чего будет не хватать в космосе, Иван?

И он вдруг понял, что не может ответить на этот вопрос. Не было на всей огромной Земле, которую он завтра должен был оставить, ничего такого, что ему жаль было бы оставлять.

– Мне? – переспросил он. – Да, наверное… тоже дельфинов.

Милисент была отличной девушкой, веселой, открытой и доброжелательной. Да иначе она и не стала бы тем, кем стала: даже чувство юмора было равно обязательным и для космонавтов, и для астронавтов, не говоря уже о других способностях к общению. Но представить, что с ней могут быть какие-нибудь отношения, кроме дружеских, Ивану было, мягко говоря, затруднительно.

– Не получилось у меня в Милисент влюбиться, – улыбнулся он.

– Мама говорит, ты вообще не знаешь, что такое влюбиться, – сказала Инна. – Наверное, я в этом смысле в тебя. У нас все девчонки в классе уже по сто раз влюблялись, а я еще ни разу. Ну и не надо! Так проще жить, – рассудительно заметила она.

Иван не знал, что ей сказать. К счастью, Инна и не ждала от него никаких на эту тему объяснений. Она вытерла последние слезинки, высморкалась в белый бумажный платочек, сразу повеселела и попросила отвезти ее к бабушке, которая, наверное, уже волнуется. Шевардину показалось: если бы он попробовал снова сказать ей что-нибудь такое, что говорил несколько минут назад – хотя бы то, что она у него в сердце, – дочка знакомо пожала бы плечами и поморщилась бы.

Он отвез ее домой, чмокнул в щеку и, стоя внизу у лестницы, дождался, пока она поднимется на третий этаж и теща откроет ей дверь. Ему было так тошно, что впору было биться головой об изрисованную стену подъезда, и еще ему почему-то было страшно.

Он знал, что так будет.

Он знал это, когда ехал к Москве, когда поток машин вливался в Кольцевую, когда его «Тойота» словно сама собою повернула на Ломоносовский проспект… Он знал, что это не может быть иначе, но все же, увидев темные окна, сказал себе – торопливыми, трусливо внятными словами сказал: «Это ничего не значит. Может, она уже спит».

За дверью квартиры стояла тишина. Только за соседской дверью лаяла собачка, видимо, рассерженная тем, что чужой человек неизвестно которым по счету звонком нарушает ее покой. Шевардин даже толкнул дверь, как будто надеялся, что она приглашающе распахнется перед ним. Конечно, она не распахнулась. Только что-то упало ему на ладонь, когда он провел рукой по дверному косяку. Это был сложенный вчетверо листок. Иван вздрогнул, как будто бумага загорелась у него на ладони.

«Не приходи больше», – было написано на листке.

Ни подписи, ни имени того, кому это предназначено, только ясный, легко читаемый почерк. Но он и без подписи знал, кто написал записку. Даже не потому, что почерк был ермоловский, приметный, точно как у Сергея – тот когда-то на спор решил подброшенное Иваном хитрое уравнение, которого не мог решить никто на королевском факультете, и подробно расписал логику своих рассуждений, а потому почерк его был Шевардину известен. Но кто написал записку, он знал не по почерку.

И кому эта записка предназначена, знал тоже.

Это не могло быть иначе. Иван стоял на лестнице, как громом пораженный, и все-таки знал, что иначе и быть не могло. То, что потрясло его сегодня ночью, что он не умел и боялся назвать словами, что было вне логики, вне опыта, вне всей его жизни, – не могло продолжиться, продлиться, а тем более остаться с ним навсегда. Вся та его жизнь, которую он почему-то разрешил себе считать ушедшей безвозвратно, не позволила бы этого, и это было справедливо.

Потому что в той своей жизни он не сделал ничего такого, что давало бы ему право на это невесть откуда взявшееся счастье – на эти глаза, сразу родные как Земля, на эти губы, которые прикасались к его губам так, что по ним искрами пробегала нежность, на то, чтобы просыпаться, чувствуя, как плечо покалывает от счастливой тяжести ее головы…

В той, прежней своей жизни он не просто обманывал женщин – всех женщин, которые выбирали его среди других мужчин или которых он сам жадно и часто выбирал для своих нехитрых удовольствий, – он отказался от лучшего, что было в его душе, что делало его человеком, а не животным, которому необходимо совокупляться, и только.

В той своей жизни он в каком-то унылом обмане прожил пятнадцать лет с женщиной, с которой ему тягостно было провести вместе даже полчаса, и до сих пор не знал, зачем это сделал – зачем изуродовал свою душу, обернув ее этой тусклой, никому не нужной пленкой.

В той жизни он как-то мимоходом, почти не заметив этого, родил с нелюбимой женщиной девочку, которая стала считать, что без любви проще жить, потому что видела, что так живет ее отец. И мало того – он решил, что может забыть об этой девочке, потому что она перестала быть маленькой, потому что сделалась похожа на мать. И даже слова утешения, которые он говорил своей дочке в растерянности, он выдумывал, а не находил в своем сердце.

И вот теперь, в совсем другой жизни, на которую он, бесчувственный идиот, почему-то счел себя вправе строить радужные планы, – в этой жизни он стоял перед закрытой дверью, и руку ему жгли слова: «Не приходи больше».

И в этих словах была правда – страшная для него, невыносимая, но единственная, и на эту правду надо было иметь мужество.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю