332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Берсенева » Антистерва » Текст книги (страница 16)
Антистерва
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:19

Текст книги "Антистерва"


Автор книги: Анна Берсенева






сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Глава 9

– Совсем ты, хлопче, с глузду зъихав! – Тарас Григорьевич перешел на украинский – наверное, от волнения. – А если б не понадобилось тому дехканину в Калаихум, а если б ишак над тобой не встал? Ушел бы на тот свет, ни за что б молодую жизнь отдал!

От последних слов Василий вздрогнул.

– Хоть про это не напоминайте, – мрачно сказал он.

Отдать жизнь из-за того, что над тобой, замерзающим, не остановился ишак, было бы, конечно, глупо и стыдно. Но разве не сплошной глупостью и стыдом была теперь сама его жизнь? Вот здесь, в тыловом городе, где время остановилось, превратившись в две мысли – о войне и о Елене… Обе эти мысли были безысходны. Война и Елена были отделены от него одинаково; то, что между ним и войной лежали пространства огромной страны, а между ним и Еленой – непроходимые от снега горные дороги, ничего не значило.

Умом он понимал, что его решение идти пешком из Калаихума, до которого он добрался на редких попутках, к золотому руднику было не чем иным, как непристойным мальчишеством. Но ничего не мог с собой поделать: расстояние, отделяющее его от Елены, было все-таки преодолимо. Если бы преодолимо было расстояние, отделяющее его от фронта, он ушел бы и туда. Но бежать на фронт он не мог. Даже не потому, что это было бы по-мальчишески глупо, а потому что быстро кончилось бы трибуналом: геологическая разведка урановых руд считалась воинской службой, и бросить ее по собственному желанию было невозможно. А дойти пешком до горной базы Памирской экспедиции было все-таки возможно, хотя бы физически. Во всяком случае, ему так казалось.

Но оказалось, что невозможно и это.

Василий понял, что замерзает, когда ему стало тепло. Вернее, когда все ему стало безразлично… Ледяной ветер перестал пронизывать до нутра; он уже не чувствовал его каждой косточкой, а только слышал его вой и в этом вое – позванивание мелких льдинок. Стылое онемение как будто бы растворилось и исчезло где-то внутри, сменившись медленным теплом. Ноги еще двигались, но, взглянув на них спокойным, словно со стороны, взглядом, Василий понял, что двигаются они на месте – просто скользят по выступающим из-под снега одиноким камням, которые он считал дорогой. А потом и скользить перестали – колени подогнулись, и, испытывая одновременно облегчение от того, что можно наконец отдохнуть, и стыд за это облегчение, Василий упал на снег.

Сначала он еще чувствовал, что острый камень давит ему слева в бок – или это не камень был, потому что давило как-то не снаружи, а словно бы изнутри? – а потом все чувства кончились. Краем сознания он вспомнил, что умирающие видят в последние свои мгновения любимых людей и чувствуют какое-то особенное счастье. Во всяком случае, так было написано в книжке про полярные экспедиции, которую он читал еще в школе. Но он не видел ничего. Просто погрузился во тьму, успев только пожалеть, что ничего не увидел перед смертью – Елену не увидел…

Наверное, все дело было просто в том, что его время умирать еще не пришло. Иначе никакой ишак, остановившийся над ним на заснеженной горной дороге, ему не помог бы. А так – вышло то, что вышло: дехканин, зачем-то спускавшийся из горного кишлака в долину, погрузил его на этого ишака, словно вязанку хвороста, и привез на калаихумский фельдшерский пункт. А уж оттуда его забрала в Сталинабад машина, высланная из управления Памирской экспедиции.

И вот теперь Сыдорук что есть сил стыдит его, сидя рядом на облезлой лавке в госпитальном коридоре.

– Когда выписывают тебя? – видимо, устав воспитывать своего непутевого подчиненного, наконец спросил Тарас Григорьевич.

– Завтра обещали.

– Ну и добре. Еще ночку подумай, прежде чем на люди выходить. Эх, Василько! Оно тебе надо, за любовь за эту жизнью рисковать? – И, не дождавшись ответа, вздохнул: – Выходит, что надо. – И неожиданно добавил: – А может, и правильно. Вот говорят, жизненный опыт, трезвая голова… А что в нем радости, в таком опыте? Проживешь жизнь, узнаешь, что в ней почем, да и подумаешь: да чего ж ради я от того отказался, от этого?.. А ты, видно, от роду это понимаешь. Ну, выздоравливай. Я тебе там кишмишу принес, дуже добре силы восстанавливает.

Сыдорук тяжело поднялся с лавки и пошел по коридору к выходу.

«Скорей бы уж и правда отсюда выйти», – думал Василий, лежа без сна на своей койке.

За окном стояла кромешная тьма февральской ночи. Здесь, в Сталинабаде, в долине, зима не была такой холодной, как в горах, но ветер все-таки иногда поднимался сильный, и в палате было зябко.

Отделение было переполнено, как, впрочем, и весь госпиталь. И хотя болезни у лежащих здесь, в терапии, были нешуточные и получены они были на фронте – в основном это были воспаления легких, как и у Василия, – он замечал: все офицеры как будто бы стесняются, что попали в глубокий тыл не с боевыми ранениями, а с какими-то несерьезными, мирными заболеваниями. Что уж было говорить о нем, не нюхавшем пороха младшем лейтенантике, который в военное время получил это звание только за то, что окончил Горный институт, и неизвестно почему занимал здесь место!

Эти унылые мысли не давали ему уснуть, а ворочаться на скрипучей койке было неловко, чтобы кого-нибудь не разбудить. Поэтому, промучившись без сна часов до шести утра, Василий вышел в коридор, освещенный единственной тусклой лампочкой.

И тут же услышал в конце этого коридора, у ведущей на улицу лестницы, какой-то шум. Распахнулась дверь, вошли сразу несколько человек, мелькнул белый врачебный халат, носилки…

– В процедурную несите, больше некуда, – услышал Василий раскатистый бас полковника Прокопьева.

Прокопьев был хирургом, и непонятно было, что он делает в отделении терапии. Хлопнула дверь процедурной, расположенной в самом конце коридора, шум стал тише – видимо, и врач, и люди с носилками зашли туда. Только один из них остался в коридоре. Василий уже собирался вернуться обратно в палату, но потом задержался, присмотрелся… Было что-то знакомое в том, как этот оставшийся человек беспомощно оглядывается, как садится на скамейку у стены, словно в вольтеровское кресло где-нибудь в профессорском своем кабинете…

В тусклом свете больничной лампочки Клавдий Юльевич Делагард был похож на нахохленную птицу. Не очень большую птицу – сойку какую-нибудь, наверное; Василий не знал, как выглядит сойка. В груди у него ухнуло, как будто что-то взорвалось в пустой бочке, и сразу грудь сдавило сбоку, как там, на заснеженной дороге, когда ему показалось, что он лег на острый камень.

– Клавдий Юльевич! – Василий оказался рядом с ним за то время, которое очень точно называют мгновением ока. – Вы… что… как здесь?..

– Вася… – Он впервые назвал его вот так, без отчества; голос у него был растерянный, тот самый, которым он всегда говорил с дочерью, – с детскими интонациями. – А мы… Люшеньку вот привезли, и я…

Не дожидаясь дальнейших объяснений – да и вряд ли их можно было сейчас дождаться от Делагарда, – Василий рванулся к процедурной. Но тут дверь распахнулась, чуть не ударив его по лбу, и на пороге появился полковник Прокопьев.

– Это еще кто? – грозно пробасил он. – Почему не в палате, товарищ раненый?

– Я не раненый. – Василий заглядывал ему за спину, в полумрак процедурной. – Мне туда надо.

– Это ваш родственник? – поинтересовался Прокопьев у Делагарда. Тот не ответил – только посмотрел все тем же взглядом растерянного ребенка. – Раз не родственник, то и нечего тут ошиваться. Марш спать!

С этими словами он взял Василия за плечо и развернул на сто восемьдесят градусов. Василий рванулся было обратно, но тут что-то словно перещелкнуло в его сознании и голова стала работать ясно, четко, вне того смятения, которое полыхало в сердце. Он пошел по коридору к своей палате. Каждый шаг давался так, будто подошвы были налиты свинцом.

«Не буду же под дверью караулить», – холодно говорил мозг.

И сумасшедше, прямо в горле, билось сердце. Оно как будто отбивалось от уколов изнутри, что становились все чаще и чаще, и пыталось вырваться из груди – из узкого пространства, в котором ему было невыносимо тесно.

Когда он наконец разрешил себе оглянуться, коридор был уже пуст. Даже Делагард не сидел у двери процедурной. Василий мгновенно вернулся обратно и открыл эту дверь.

Клавдий Юльевич сидел теперь на стуле, в головах застеленной кушетки. Но Василий уже не видел его – только белое Еленино лицо на белой подушке и спутанные пряди ее волос, не серебряных, а темно-серых, тяжелых. Глаза тоже казались темными – из-за жуткой бледности лица, на котором они зияли, как пропасти.

Он подошел к кушетке, присел рядом на корточки. Ее лицо было теперь прямо перед ним, она смотрела на него в упор, но он понимал, что она его не видит.

Он заглянул в любимые, не видящие его глаза и почувствовал счастье.

Это было странно, это было даже страшно, но это было так: счастье было первым чувством, которое пронизывало его насквозь, когда он видел ее. В душном вагоне, во дворе под виноградными лозами, на берегу горной речки, на топчане, застеленном рваной курпачой… Их встречи можно было пересчитать по пальцам одной руки, и по всей логике жизни каждая должна была быть отмечена только отчаянием и ощущением несбыточности, невозможности счастья. Но каждая сплошь состояла не из несбыточности, а из самого счастья, из этого нелогичного, необъяснимого чувства.

– Лена… – Он прижался щекой к ее щеке, почувствовал, какая она сухая и горячая. – Лена, не умирай, прошу тебя.

Эти слова вырвались поневоле – он всем собою понял вдруг, что она умирает. Это чувство было таким же сильным, как счастье видеть ее, и от столкновения двух сильных чувств, исключающих друг друга совершенно, в сердце ударила такая боль, которую невозможно было выдержать.

Но он тут же забыл про свою боль, и про сердце свое забыл тоже, и вообще забыл про себя. Что-то произошло в ее глазах при звуках его голоса. Глаза словно открылись, хотя ведь они с самого начала были открыты. Или просто глубокое серебро, из которого они состояли всегда, вдруг проступило в них сквозь смерть, неизвестно почему пытавшуюся ими овладеть?

– Ты… – еле слышным, но светлеющим, как и глаза, голосом выговорила Елена. – Ты… со мной?..

– С тобой. – Он оторвался от ее щеки только на секунду, чтобы увидеть ее глаза, и тут же прижался снова. – Конечно, с тобой. Я тебя люблю, Лена, счастье мое…

– Не уходи. – Она сама нашла его руку и сжала его пальцы своими пальцами, такими же сухими и горячими, как щека. – Я сейчас… встану…

– Не надо. Не надо вставать, я с тобой посижу.

Она шевельнулась, в самом деле пытаясь привстать, и Василий осторожно прижал ее плечо рукою. Он боялся любого своего движения, потому что не знал, что с ней.

От того, что она начала говорить и глаза ее посветлели, это страшное чувство – что она умирает, прямо сейчас, рядом с ним, – исчезло. Боль в сердце сразу исчезла тоже; он вздохнул с облегчением.

– Я все время… о тебе, – сказала она; наверное, не сказала, а шепнула, но он слышал ее голос так ясно, словно тот исходил у него самого изнутри. – Что я наделала с нами, Господи, зачем?.. Не уходи, пожалуйста.

Последние слова она произнесла уже громче. Ее голос наливался силой, и Василий чувствовал, что эта сила перетекает в ее тело из него, как ток по невидимым проводам.

– Я не уйду, Лена, не уйду, – сказал он, опять отрывая свою щеку от ее щеки, чтобы увидеть ее лицо. И добавил: – И ты никуда не уйдешь.

За словом «никуда» скрывалась бездна, которая только что была в ее глазах и которая освещалась теперь живым серебряным светом.

– Папа здесь? – спросила она, не оглядываясь: у нее не было сил оглянуться.

Клавдий Юльевич вскочил и подошел поближе к кушетке.

– Да, Люшенька. Меня тоже привезли, я…

– Папа, выйди пока, пожалуйста, – попросила она. – Я хочу поговорить с Васей.

Это был уже совсем ее голос – хотя и слабый, но со знакомыми сильными интонациями.

Делагард послушно пошел к двери.

Дождавшись, когда дверь за ним закрылась, Елена сказала:

– Подними подушку повыше. Чтобы мне тебя видеть.

Василий подсунул руку ей под плечи и, приподняв Елену одной рукой, другой повыше положил подушку.

– Как хорошо с тобой… – прикрыв глаза, проговорила она. – Никогда мне так не было, ни с кем. Как будто я не с другим человеком, а сама с собою. Нет, не так! Как будто я и не с человеком даже, а только с любовью. Ты ведь весь – сплошная любовь, знаешь? Ох, Вася, я глупости какие-то говорю, не обижайся. Сядь рядом со мной.

Он по-прежнему сидел на корточках у кушетки, а теперь поднялся и сел рядом с Еленой на одеяло, которым она была укрыта до пояса.

– Что с тобой случилось, Лена? – тихо спросил он.

– Я не захотела родить твоего ребенка, – прямо глядя ему в глаза, едва слышно, но твердо сказала она. – Потому умираю. И хорошо.

Василий задохнулся от ее слов, как от удара в горло.

– Что?.. – сипло проговорил он. – Как же… это?..

– Вот так. Я забеременела той ночью. Но не могла я родить ему твоего ребенка. Пусть вся жизнь одна сплошная ложь, но не это. Чтобы у твоего ребенка отцом считался подонок… Да и неизвестно еще, захотел бы он считаться – ясно же, что не от него.

– Но почему – он, Лена, почему! – Голова у него кружилась от отчаяния. – Зачем ты уехала тогда? И почему сразу не вернулась, когда поняла?!

– Васенька, прости меня, – совсем уж еле слышно сказала она; серебро ее глаз стало ярче из-за непроливающихся слез. – Я знаю, нельзя такое простить, но ты прости мне перед смертью. И не спрашивай, почему я… Да ведь он уничтожил бы тебя, Вася! – вдруг воскликнула она. – Хотя я ему и не нужна, вся как есть не нужна, со всеми потрохами, но тебя он уничтожил бы, из одной только подлости своей, из мужицкого своего инстинкта! Просто потому, что собственность свою привык зубами держать, даже если она ему и без надобности. Он не просто собака на сене, а злобный пес, страшный!

Этот вскрик совсем истощил ее силы. Лицо стало даже не бледным, а серым, слезы наконец пролились и потекли по щекам – медленно, неостановимо, так, словно жизнь вытекала из нее вместе с этими последними слезами.

И, поняв это, Василий забыл обо всем. Он снова подхватил ее под плечи, приподнял и прижал к себе так сильно, что ей, наверное, сделалось больно. Если она еще могла чувствовать хоть что-нибудь, даже боль; жизни не было в ее теле.

– Лена, не надо! – Он не слышал своего голоса. – Все равно, пусть что угодно, только не умирай! Что ты сделала, как?.. Давай врачей позовем!

– Врачи уже смотрели. – Ее голос звучал теперь совершенно отрешенно, как будто она разговаривала не с ним, как будто не она сказала минуту назад, что ей хорошо с ним, как с любовью. – Я попыталась сама от этого избавиться, и, конечно, ничего не получилось, да и не могло получиться. Кровопотеря большая, а теперь сепсис начался. Я неделю назад это сделала, и сюда мы долго ехали… А зачем ехали? Видно, Бог хотел, чтобы я с тобой перед смертью повидалась.

– Давай перельем кровь! – Он лихорадочно огляделся, словно где-то в углу стоял какой-нибудь сосуд, в который он мог бы вылить всю свою кровь – для нее. – Я позову врачей!

– Не надо. Они сейчас сами придут. Ты меня, главное, забудь… поскорее… а то жить не сможешь… с твоим сердцем… – Голос ее становился все тише, угасал. – Как же папа теперь… Ты не сможешь ему… Да! – вдруг вспомнила она. – Манзуре помоги, помнишь, девочка со мной была? Не бросай ее, жалко, как она в этой Азии одна? Гиблое место. Да и все места для меня гиблыми оказались… Хорошо, что кончается наконец… Колечко мое возьми, отдай ей на память… А сам забудь… поскорее…

О чем она говорила, о ком, кого не бросать? Он ничего не понимал, и какое еще «потом» – без нее?! Еленина рука слабо шевельнулась в его руке. Он прижал к губам ее руку; тускло сверкнуло серебряное колечко – такое же, какими еще пять минут назад были ее глаза, – соскользнуло с прозрачного пальца ему на ладонь. И глаза снова стали темными – уже навсегда.

Он понял, что ее больше нет, именно в эту минуту. Хотя еще долго, часа два, толпились в процедурной врачи – и хирург Прокопьев, и еще какая-то высокая женщина в белоснежном халате, говорившая с московским «аканьем»; она-то и распорядилась, чтобы его не отправляли в палату – кажется, именно ей он что-то сбивчиво объяснял… И она же, обняв за плечи, вывела его в коридор – потом, когда все кончилось совсем, а не только в угаснувших Елениных глазах.

Ушли врачи. Вынесли из процедурной накрытые простыней носилки. Он остался стоять в коридоре напротив двери, за которой кончилось все, что было ему дорого в жизни. Что только и было жизнью.

Он стоял, прислонившись спиной к стене, к осыпающейся побелке, смотрел перед собой, еще смотрел зачем-то вдоль коридора – и ничего не видел. Вдруг дверь процедурной скрипнула и отворилась; он вздрогнул.

Делагард вышел в коридор и огляделся. И в том, как он это сделал – с привычным ожиданием, что кто-нибудь возьмет его под руку, покажет, куда идти, скажет, что делать, позаботится, чтобы он ничем не был обеспокоен, – во всем этом было что-то такое, от чего Василий вдруг почувствовал, как в груди у него вместо пустоты поднимается холодная ярость. Никогда с ним не было того, что происходило сейчас, когда он смотрел на этого старика, похожего на беспомощную птицу!

– Вася… – сказал Делагард. – Как же теперь?..

И от того, что он назвал Василия по имени, ярость только увеличилась, заполнила его всего, заполыхала в сердце так, что заглушила даже колющую боль, ставшую уже привычной.

– Теперь?.. – с усилием выдохнул он. – Да какая разница, как теперь? Раньше – вот что! Раньше – как вы могли это допустить?!

– Что допустить? – растерянно переспросил Делагард. – Я ничего не знал, она так неожиданно заболела…

– Как вы могли допустить, чтобы она ради вас… – Он начал говорить внятно, медленно, но потом все же сбился. Невозможно было обозначить словами ту ненависть, которую он чувствовал к этому человеку! – Как вы могли позволить, чтобы она вас спасала такой ценой?! – Он наконец нашел слова, но ярость не стала меньше от того, что он бросил их в ненавистное лицо.

– Вася… – бледнея, сказал Делагард. – Вы еще так молоды, вам этого не понять. Ведь я старик. Что я мог? А Люша была сильной женщиной и сама принимала решения.

Он объяснил все так понятно, и, главное, так просто произнес это «была» – сразу, еще получаса не прошло, еще невозможно было поверить в это слово, – что Василий спрятал руки за спину и сжал кулаки: только тоненькая, легко преодолимая черта отделяла его от удара.

– Старик?.. – хрипло выговорил он. – Какая разница, старик или молодой? Вы мужчина – и вы могли купить свое благополучие, да хоть бы и жизнь, такой ценой?! Вы что, считали, она с этим гадом по большой любви живет? И теперь… Она ведь из-за вас стала думать, что все такие – что всех она оберегать должна, защищать, и меня тоже!.. Ведь поэтому все случилось! Она даже не поняла, что я другой, ей это даже в голову не пришло! – в отчаянии выкрикнул он.

– Василий Константинович… – Делагард побледнел еще больше, губы у него посинели. – Клянусь вам, я не предполагал, что для нее так мучительно замужество. Да, это был мезальянс, и она не любила супруга, но она была ровна, спокойна, она… Позовите врача, – вдруг хрипло проговорил он. – Пожалуйста, врача!

Голова Клавдия Юльевича глухо стукнулась о стену, он стал заваливаться на бок.

«Да что же я наделал-то!» – Василий почувствовал, что на него словно вылилось ведро холодной воды.

Он подхватил Делагарда под мышки и усадил на лавку. Ярость сменилась в его душе брезгливой жалостью.

– Сейчас позову. – Язык шевельнулся во рту тяжело, неловко. – Здесь много врачей, вам сейчас помогут.

Когда он вышел из госпиталя, был уже вечер. Выписали его быстро – бумаг почти не потребовалось, ведь он не отправлялся после выписки на фронт, – но он не мог уйти, пока заведующий терапией не сказал, что все кончилось и с Делагардом тоже.

– Что ж, может, и к лучшему, – спокойно добавил заведующий. Да и отчего бы он, наглядевшийся за полгода войны, как умирают молодые, полные сил мужчины, стал слишком переживать из-за смерти старика? – Чего ему маяться, одинокому? Еще, правда, не старый был, шестидесяти не исполнилось. Если б не второй инфаркт, жил бы да жил. Ну, видно, не судьба.

Эти слова прозвучали для Василия как приговор. Он чувствовал себя орудием судьбы, убившей Делагарда, и жить с этим было невозможно. Да и не хотелось ему жить.

Он вышел на улицу. Ветер почти утих, снег едва белел под голыми чинарами – его выпало совсем мало, и он редкими клочьями лежал только вокруг гладких пятнистых столов. Василий вспомнил, как они стояли с Еленой под такой вот старой чинарой, и она коснулась рукою его щеки, и рука у нее была – как лист, упавший с дерева. И какая горячая была у нее рука, когда она в последний раз сжала его руку, – это тоже вспомнил. Жить со всем этим было нельзя – со страшным горем ее смерти, и с его виной за смерть ее отца, и с неизбывным одиночеством.

Василий ожидающе прислушался к тому, как бьется в груди сердце. Он уже понял, что те болезненные вспышки, от которых занималось дыхание, не происходят извне, а возникают внутри, в самом сердце. И, может быть, они как-нибудь прервали бы его жизнь – прямо сейчас, поскорее?

Но сейчас никаких вспышек не было – только страшная, бесконечная тоска. И прервать эту тоску не могло ничто.

– Василий-ака… – вдруг услышал он.

Василий обернулся, не понимая, кому принадлежит этот голос, едва слышный даже в тишине. Фонарей на улице не было, горела только лампочка над госпитальным крыльцом. И в почти не существующем свете этой лампочки он разглядел маленькую фигурку. Он сразу понял, что это женщина, хотя на ней был мужской ватный халат, а на голове было накручено что-то бесформенное.

– Василий-ака, – повторила она, – Люша мертвый?

Она произнесла эти жуткие слова не спокойно, а как-то… сурово. И по этому суровому голосу Василий наконец догадался, кто она.

– Да, – сказал он. – И отец ее тоже. Иди сюда, Манзура.

Она подошла, взглянула исподлобья большими и длинными, как неочищенный миндаль, глазами и спросила:

– Ты сам видел?

– Да. Что-то она про тебя… Она тебе кольцо велела передать, – вспомнил он.

Как странно было, что он мог говорить вот так: да, мертвая, отец, кольцо… Но рядом с суровой девочкой это почему-то не казалось странным.

Он расстегнул бараний полушубок и достал кольцо из нагрудного кармана рубашки. Оно последний раз сверкнуло у него на ладони серебром, мелькнуло горной бирюзой.

– Вот. – Василий протянул кольцо девочке и тут же вспомнил, о чем еще просила Елена. – Ты как сюда попала? И куда ты теперь? – спросил он.

– С Люшей приехал. Не знаю.

Она ответила на оба его вопроса со старательностью человека, который с трудом эти вопросы понял.

– Пойдем, – вздохнул Василий. – В общежитии переночуешь. А завтра разберемся. Может, на работу тебя возьмут в управление. Ты что умеешь делать?

– Все, – так же сурово ответила Манзура.

Она пошла с ним по темной улице – не рядом, а чуть позади, как ходили с мужчинами все здешние женщины. Ее присутствие не радовало и не успокаивало. Не было ничего такого, что могло бы его успокоить и тем более обрадовать. Но оттого, что какие-то простые заботы – как уговорить комендантшу, чтобы пустила ее ночевать, куда ее уложить, не на свою же койку в комнате на десять человек, что с ней делать завтра, – от всего этого душа его как-то… притуплялась. Может, просто становилась бесчувственной, и, может, не было в этом ничего хорошего…

Но зачем ему теперь была его душа?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю