Текст книги "Глашенька"
Автор книги: Анна Берсенева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
И вот этим своим здравым умом она понимала, что время ее наивности давно прошло. Жизнь ее давно уже идет по взрослым правилам, и глупо делать вид, будто это не так.
Глава 14
У вагона Глашу ожидал Константин. Он не предупредил, что будет ее встречать, но вообще-то можно было в этом не сомневаться, хотя она не говорила Лазарю, что уезжает.
– Как доехали, Глафира Сергеевна?
Поведение Константина, как всегда, было безупречным и безусловным. Не водительское дело спрашивать, как она отдохнула, – он и не заходит дальше обычной вежливости и спрашивает только о том, как доехала.
– Спасибо, Костя, – ответила она. – Благополучно.
– Лазарь Ермолаевич в Китай улетел, – сказал Константин, снимая с подножки чемодан и подавая Глаше руку, чтобы она сошла на перрон. – На час вы с ним разминулись.
И опять – только информация, отвечать не требуется.
Поезд как вид транспорта Лазарь не признавал – на псковском небольшом аэродроме у него стоял в ангаре самолет, на котором он и перемещался во все точки мира, представляющиеся ему слишком отдаленными для поездок на машине.
На заднем сиденье «Мерседеса» лежал букет разноцветных роз – белых, желтых, алых, пепельно-сиреневых и лиловых в бордовую полоску. Лазарь не мог запомнить, какой именно цвет ей нравится, а потому всегда покупал все, какие ему могли предложить. Он почему-то считал, что Глаше будет неприятно, если он ошибется с цветом, сколько она ни пыталась его убедить, что это не имеет ни малейшего значения.
Глаша села рядом с букетом.
– Куда поедете, Глафира Сергеевна? – спросил Константин.
– В Петровское.
Что Константин примется развлекать ее пустыми подорожными разговорами, можно было не опасаться. На любой ее вопрос он ответил бы ясно, развернуто и исчерпывающе, но приставать к ней с беседами, а уж тем более с расспросами – это было исключено.
Лазарь считал Константина во всех отношениях идеальным водителем и всегда присылал к Глаше именно его. Иногда ей даже любопытно было: а кто приедет, если как раз в нужное ей время Константин и самому Лазарю понадобится? Но проверить это у нее не было случая: такого совпадения не бывало ни разу.
– Как твой сын, Костя? – спросила она. – Трудно ему заниматься?
У Костиного семилетнего Ванечки полгода назад обнаружили абсолютный слух. Вызванному в школу отцу немедленно заявили, что ребенок должен серьезно заниматься музыкой и для него следует приобрести инструмент. Узнав, что под инструментом подразумевается дорогое и громоздкое фортепиано, Константин сделал вывод, что разговоры о слухе – от лукавого и дело лишь в том, что учительнице музыки требуется как можно больше часов для полноценной учебной нагрузки.
Все это он и сообщил Глаше полгода назад в ответ на ее вопрос о том, как его сын чувствует себя в первом классе. Глаша тогда с резкостью, вообще-то ей не свойственной, сказала, что не следует судить о том, чего не понимаешь, и уж тем более не следует исходить из подобных суждений, решая судьбу ребенка. Константин вежливо кивнул, соглашаясь, что Глафира Сергеевна в музыке, конечно же, разбирается получше, чем он, однако понятно было, что не убедила она его нисколько. Это так рассердило Глашу, что вопреки обыкновению она рассказала обо всем Лазарю. Тот только плечами пожал и, не утруждая себя разъяснениями, в приказном порядке выдал Константину ссуду на приобретение инструмента, а когда Глаша заметила, что имела в виду совсем другое и что неловко вводить человека в расход, смысл которого ему непонятен, – жестко отрезал:
– Да, я мог бы подарить ему пианино для ребенка. Но не подарю. Здоровый парень, зарабатывает прилично – пусть себе в чем-нибудь откажет. Ему только на пользу пойдет. – И добавил уже помягче: – Глаша, люди в большинстве своем ценят только то, что стоило им денег. Нравится нам это или нет, но это так.
Согласна она с этим была или нет, но возражать ему было бесполезно.
– Да вот нетрудно Ваньке оказалось, – ответил Константин. – От пианино не отогнать. Кто б подумал! Подвижный же пацан, а часами сидит, занимается. Двумя руками уже играет, и душевно так. «Осенняя песня» прямо до мурашек пробирает. Это Чайковского, – уточнил он.
Глаша улыбнулась.
«Интересно, пробрала бы его «Осенняя песня», если бы бесплатно досталась?» – подумала она.
Но спрашивать не стала.
– Ну и хорошо, – сказала она. – Мы его еще в Московской консерватории будем слушать. Или в Карнеги-холле.
Мама гостила у подруги в Архангельске, поэтому останавливаться во Пскове не было необходимости. И Глаша была этому рада: ей не хотелось сейчас расспросов, пусть даже маминых, не хотелось разговоров. Ей надо было подумать. И дорога до Пушкинских Гор – в полях, в лесах, в молчании – подходила для этого как нельзя лучше.
То, что сказал ей Виталий, что он ей предложил, было существенно и важно. Только теперь она поняла, насколько для нее важны его слова, вообще все с ним связанное. И, поняв, удивилась, что это именно так. Пока они проводили время вместе – беседовали, гуляли по Барселоне, ездили по каталонскому побережью, – его присутствие казалось настолько естественным, что не удивляло, так же как и не тяготило.
А вот теперь она именно удивилась – тому, что так напряженно и с таким волнением думает о человеке, который при встречах вызывал у нее только приязнь, не более.
Теперь она видела в памяти весь его облик, и не только то, что было в его облике внешним, что действительно было видимо – крупные черты его лица, доброжелательный взгляд, – но и то, что было его внутренней составляющей, во всяком случае, в ее понимании: ум, ироничность, не переходящую в холодность или тем более в цинизм, его способность к сложным суждениям и потребность в них… Все это, отдалившись, превратившись в воспоминание, стало вдруг волнующим, каким-то очень значительным. Настолько значительным, что от осознания этого у нее замирало сердце.
Такая связь между сознанием и сердцем была для нее новой и странной. До сих пор Глаша была уверена, что сердце соединяется с разумом каким-то более сложным способом. И вдруг выяснилось, что прямой путь от разума к чувству не только возможен, но даже естественен для нее.
«А чему я, собственно, удивляюсь? – подумала она. – Ведь я вся в этом – именно мысль обычно и порождает во мне… Не знаю, чувство ли в данном случае, может быть, не стоит именно так это определять. Пока не стоит…»
Но как она ни осторожничала в своих мыслях о Виталии, все же в них была та определенность, которую Глаша не привыкла путать ни с чем и на которую привыкла отвечать себе честно.
Он понравился ей, это безусловно. Ей было с ним интересно и приятно, и ей хотелось бы увидеть его снова. И все это – очень немало. Во всяком случае, за пятнадцать лет это произошло с нею впервые, и даже если произошло только потому, что она устала… Все равно это произошло, и причина не имеет значения.
«Зачем я от самой себя увиливаю? – подумала Глаша. – Должно было это случиться рано или поздно, вот и случилось».
Когда она сказала себе об этом прямо, хотя бы и мысленно только, ей сразу стало легче.
К тому же и дорога шла уже через последний лес, за которым начиналось Святогорье, и, как всегда это бывало, с приближением этих мест сердцу ее становилось веселей без всякой даже кружки.
На работу ей только через два дня, а сегодня в музее и выходной к тому же. Будет у нее время привыкнуть к привычному и определить в нем место новизны, которая появилась вдруг в ее жизни.
Дом, в котором Глаша жила, стоял недалеко от озера. Константин остановил машину у забора.
Пока он доставал из багажника чемодан, Глаша открыла калитку, запутавшуюся в траве, и пошла к крыльцу. Между плитами дорожки тоже проросла трава, ветки яблонь за месяц стали тяжелее и ниже склонились к земле.
В доме было холодновато: уже чувствовалась ранняя северная осень.
– Отопление посильнее включим, Глафира Сергеевна, или печку затопить? – спросил Константин, входя в дом вслед за нею. – Или камин, может?
Когда в доме сделали ремонт – поменяли, как Лазарь сказал, всю начинку, – то отопление обустроили каким-то незаметным образом. Трубы и батареи не были видны, и если топилась печка-голландка, то создавалась иллюзия, будто от нее-то и идет все тепло.
Когда Глаша подумала об этом сейчас, после Костиного вопроса, эта мысль почему-то показалась ей неприятной. Да не почему-то: ей неприятно стало думать обо всех иллюзиях своей жизни, вот и об этой, очень маленькой, тоже.
– Ничего не надо, Костя, я сама, – ответила она. – Спасибо, что встретил.
Он положил на стол букет, который принес из машины – Глаша забыла его взять, – набрал воды в вазу, стоящую посередине стола, обрезал концы цветочных стеблей и поставил розы в воду.
– Спасибо, – повторила она.
– Чемодан наверх отнести? – поинтересовался Константин.
– Не надо, я его здесь разберу, – отказалась Глаша.
– До свидания, Глафира Сергеевна, – сказал он. – Отдыхайте. Если понадоблюсь, звоните.
Константин вышел. Пронесся по траве шелест, когда он открывал калитку. Машина отъехала от дома почти бесшумно, а после этого тишина наступила совсем уж полная. Глаша присела на стул у стола, привыкая к такой совершенной тишине.
Розы стояли прямо перед нею. Казалось, что они пытаются заглянуть ей в глаза.
Разбирать чемодан она не стала. Это можно было сделать и позже, а сейчас ей хотелось выйти из дому.
В выходной в Петровском парке было пусто. Только охранник поздоровался с нею у ворот, а больше никто и не встретился, пока она шла по широкой липовой аллее к беседке-гроту.
Когда Глаша только приехала в Пушкинские Горы, только стала работать в музее, ей нравилось сидеть в этом гроте, смотреть на озеро, на Михайловское, стоящее на противоположном берегу, на Савкину горку. Хотя, наверное, нравилось – это было неправильное слово. Все ее существо было так потрясено тогда, такое горе и смятение царили в ее душе, что простым чувствам не было доступа к ее сердцу, а ясным мыслям – к разуму.
Но теперь она посидела в гроте со спокойной радостью, потом прошлась по парку, потом вышла на дорогу к Тригорскому и дошла туда очень скоро и без усталости.
В отличие от упорядоченного Петровского, парк в Тригорском казался запущенным – в самом деле приютом задумчивых дриад; Глаша была уверена, что Пушкин написал это не о Михайловском, а именно о Тригорском, в которое ездил к своим прелестным соседкам. Хотя дело было лишь в том, что в Петровском парк был разбит на французский манер, а в Тригорском на английский.
Но как бы там ни было, а думалось в Тригорском хорошо, и потому Глаша чувствовала себя в этом парке именно дриадой. То есть чувствовала бы, если бы не ее до смешного маленький рост и ничем не примечательная внешность.
В этом парке не было ничего музейного, нарочитого – он уже двести лет был частью такого великого вымысла, перед которым блекла пресловутая правда жизни. И белая скамья, на которой Татьяна ждала объяснения с Онегиным, после того как отправила ему письмо, была частью правды большей, чем любая обыденность, а может, и большей даже, чем само человеческое существование.
Обычно Глаша обходила онегинскую скамью стороной; у нее были на то свои причины. Но сейчас она с удивлением поняла, что спокойно смотрит, как скамья эта белеет под деревом, и в сердце ее при этом ничто не отдается болью.
«Я должна решиться, – с этим удивляющим ее саму спокойствием подумала Глаша. – Я захотела изменить свою жизнь, может быть, я только почувствовала смутно, что хочу этого, – и жизнь сразу же подсказала мне, что это можно сделать. Такие подсказки не бывают случайными. Значит, мое намерение не было минутным порывом. И, значит, я не должна от него отказываться».
От этой мысли ей стало легко и понятно стало, зачем пришла она в парк.
Глаша пошла по тропинке к баньке, к зеленой беседке, окруженной трехсотлетними липами. Пройдя несколько шагов, она оглянулась.
Онегинская скамья белела на темной траве так пронзительно, словно от нее самой исходили слова: «Вся жизнь моя была залогом свиданья верного с тобой…»
Они не сбылись, эти слова. Они остались только в книге да в холодеющем вечернем воздухе этого парка. Они были прекрасны, но жизнь их отринула.
Глава 15
Глаша видела сон и во сне же пыталась понять, что он означает.
С ней часто такое случалось. Видимо, это было признаком того, что вся ее жизнь, даже подсознательная, контролируется разумом. Она относилась к этому спокойно, полагая – что ж, пусть это кажется скучным, но это лучше, чем если фантомы подсознания, ничем не удерживаемые, врываются в жизнь и бессмысленно ее сокрушают, да еще не только свою, но и чужую жизнь тоже.
А этой ночью ей снилось, будто в какой-то деревне, или не в деревне даже, а просто посреди лугов все собаки, кошки, птицы и цветы поменялись местами. Они сделали это, чтобы никого не обижать – никого не ловить, не срывать, ни на кого не лаять и никого не догонять. Это было так красиво и так странно!..
Что означает этот сон, Глаша не понимала, ни пока он длился, ни когда вдруг прервался и она открыла глаза.
Она открыла глаза и все-таки не сразу поняла, почему проснулась. А когда поняла, Лазарь уже прошел от порога к кровати и присел на ее край. Свет он не включил, но шторы были задернуты неплотно, и его силуэт был отчетлив в свете узкого лунного луча.
Он сидел на краю кровати и молча смотрел на Глашу. Конечно, видел, что она уже проснулась, но все же не произносил ни слова.
Глаша нарушила молчание первой.
– Здравствуй, – сказала она. – А Костя говорил, что ты в Китай улетел.
– В Москве развернулся, – ответил он и приложил ладонь к ее щеке.
– Что-то случилось?
– Ты приехала. Подумал, что уезжать, тебя не повидав, это… В общем, это глупо.
И раньше бывало, что он менял ради нее свои планы, но если раньше это льстило ее чувству или хотя бы самолюбию, то сейчас она вдруг поняла, что это не имеет для нее значения.
Он легок на подъем, он сам руководит своей жизнью, и если он счел возможным провести вот этот вот кусочек своей жизни так, а не иначе – значит, ему того захотелось. И то, что он развернул самолет в Москве, не вылетев в Китай, не означает ничего, кроме перемены его желаний. А желания свои каждый, в конце концов, имеет право менять по собственному усмотрению; в этом нет ничего особенного. Да у Лазаря такая перемена может иметь и обычную деловую причину: из Китая поставляется сырье для его заводов, и не исключено, что ему просто удобнее полететь туда не сегодня, а завтра.
Зачем она говорит себе все это, Глаша не знала. У нее не было нужды оправдываться ни перед собой, ни тем более перед ним.
Лазарь молчал. Он не отнимал ладонь от ее щеки. Она молчала тоже и тоже оставалась неподвижной.
Глаза привыкли к темноте, и она могла уже разглядеть не только его силуэт, но и лицо. Она видела его почти так же ясно, как днем. А может, просто знала черты его лица так хорошо, что ей казалось, будто она их видит.
Виски у него были седые, но это не значило, что он постарел. Еще в то утро, когда они проснулись на морском берегу, Глаша впервые заметила седину у него на висках и удивилась, а он объяснил, что это ничего не значит – отец тоже начал седеть еще до тридцати.
Вот грузнее он сделался с годами, это правда. При его стати это было, может, и не очень заметно, но ходить он стал тяжелее, да и абрис его лица был уже не так отчетлив, как в молодости.
И глаза… Глаша помнила, какими они были, – то шальными, как на площади перед Белым домом, то счастливыми, как на берегу Лисьей бухты и потом, много раз потом, – но всегда светились тем светом, который она, вызывая у Лазаря усмешку над ее художественными вымыслами, называла рембрандтовским.
Света этого больше не было. Просто глаза – карие. По-прежнему красивые.
– Как ты отдохнула? – спросил он.
Она уехала, не сообщив ему, что взяла путевку в Испанию. Но когда он позвонил ей в отель, то сказала, где она. Она не говорила ему, что уезжает в отпуск, не потому, что хотела скрыть это от него, а просто… Просто все шло к тому, что это становится неважно между ними.
– Я отдохнула хорошо, – ответила Глаша.
Если бы она не чувствовала его ладонь на своей щеке, то этот обмен фразами показался бы ей пустым. Но в его прикосновении она слышала совсем другие слова, другие вопросы.
«Ты помнишь меня? – спрашивала у ее щеки его ладонь. – Ты меня все еще любишь?»
Она ясно слышала это. Но что ответить, не знала.
Лазарь вздохнул и убрал руку.
– Можно, я у тебя останусь? – спросил он.
Зачем он об этом спрашивает, непонятно. У него есть ключи от дома, в котором она живет. Дом этот вообще принадлежит ему. Он вошел ночью без звонка во входную дверь и без стука в дверь спальни.
– Останься, – ответила Глаша.
«Что бы он сделал, если бы я сказала «не надо»? – вдруг подумала она. – Ушел бы?»
Но спрашивать не стала.
– Позови водителя, – сказала она вместо этого. – Пусть в кабинете переночует.
– Я его отпустил.
Ну и какова в таком случае цена его деликатным вопросам?
– А что бы ты делал, если бы меня дома не оказалось? – не удержавшись, спросила Глаша. – Или если бы я…
– Не знаю, – ответил он.
Это была правда. Он действительно не знал.
Наверное, в своих делах он осторожен и расчетлив, ну да, конечно, иначе не стал бы тем, кем стал. Но в отношениях с ней расчета не было никогда – Лазарь делал только то, чего не мог не сделать, и делал всегда без промедления. Между его желаниями и его поступками по отношению к ней никогда не бывало зазоров.
Он снял пиджак и повесил на стул, бросил галстук поверх пиджака. Даже в почти полной темноте его рубашка белела ослепительно, как всегда.
– Полотенце в комоде, – сказала Глаша уже ему в спину.
Она слушала, как шумит в ванной вода, и думала, что будет, когда он вернется, ляжет рядом. У нее было такое чувство, будто она ему изменила. Хотя не только измены не было, но даже мыслей об измене, даже того, что в старых романах принято было называть нескромными желаниями. И неловкости она поэтому не чувствовала никакой.
То, что чувствовала она сейчас, далеко отстояло от таких мелких переживаний, как неловкость.
Жизнь ее могла перемениться. И она должна была переменить свою жизнь.
Лазарь вернулся, лег рядом. От него веяло свежестью, словно он не душ принял, а Сороть переплыл. Ну да просто душ был контрастный, наверное.
Он лежал рядом, не придвигаясь.
– Почему ты меня не обнимешь? – спросила Глаша.
В их первую ночь на берегу бухты он тоже лежал рядом с ней неподвижно, но тогда она не решалась его спросить почему. Теперь ей и решаться не надо было – спросила, и все.
– Волнуюсь, – ответил он.
– О чем?
– Что ты меня не хочешь.
– Почему ты вдруг об этом подумал?
Она пожала плечами в темноте.
– Не вдруг. Я и всегда об этом думал. Что вот приду, а ты меня больше не хочешь. Разлюбила.
– Ты хочешь сказать, что думал так все пятнадцать лет?
– Да.
– Лазарь, у нас с тобой странный происходит разговор, ты не замечаешь?
– Замечаю. Как будто я тебе чужой.
– Ты мне не чужой.
– Только отвыкла ты от меня за месяц, да?
Он произнес это так жалобно, так опасливо даже, что Глаша невольно улыбнулась.
– Нет.
Она тихонько подышала ему в ухо. Он вздрогнул, как маленький, и сразу же притянул ее к себе.
– Тогда хорошо, – сказал он и поцеловал ее – тоже тихонько, будто проверяя губами: правда не отвыкла?
Только первым поцелуем он что-то проверял, да и то ей показалось, может. А следующий был уже совсем его поцелуй – самозабвенный, страстный, наполненный и переполненный всем, что составляло его натуру, что было, возможно, тайной для других, но не для нее.
Только властности, которая вообще-то была одной из самых заметных его черт, не бывало в его поцелуях никогда и нынешней ночью не было тоже.
Глаша повернулась к нему, обняла… И вдруг поняла, что в самом деле его не хочет. Это было так неожиданно, так странно!
Когда-то, в первое их время, близость не доставляла ей настоящей радости – такой, какую доставляло просто его появление, его улыбка, свет в его глазах, поцелуи и особенно слова, которые он шептал ей потом, в темноте, сбиваясь и задыхаясь.
Но время такой ее физической безрадостности было недолгим и вскоре прошло. И какой же страстью к нему оно сменилось! Когда Лазаря не было с нею, Глаша, бывало, просыпалась ночью от того, что все ее тело звенело от желания, от неудержимой тяги к нему. Ее бросало то в жар, то в холод, зубы у нее стучали, словно в лихорадке, и больно было притронуться к собственной коже. Она и не предполагала в себе такой страстности; в его отсутствие это качество становилось для нее просто мучительным.
Но когда он появлялся, все оказывалось к месту – и тяга, и жар, и любовная горячка. Он был неутомим, и все вершины, пики наслаждения – все, что называлось так пошло, но на самом деле было так прекрасно, – все это она узнала с ним сполна.
И вдруг это кончилось. Вот сейчас, этой ночью. Именно этой. От такого явного совпадения – стоило ей подумать о том, чтобы изменить свою жизнь, и вот эта перемена уже и началась, сразу, – от этого Глаше даже не по себе стало.
Ей не хотелось, чтобы Лазарь это почувствовал, и она поскорее обняла его. Это получилось у нее как-то слишком торопливо, но вряд ли он мог уже ее торопливость заметить.
Глаша считала себя слишком маленькой и слишком тусклой спичкой для того, чтобы поджечь такую махину, как он. Но именно так это и происходило: Лазарь загорался от одного прикосновения к ней. Может, если бы они жили вместе постоянно, то это было бы как-то иначе, тем более теперь, когда ему уже сорок пять; она не знала. Но во время их встреч, то частых и долгих, то редких и кратких, это всегда бывало так.
И так же было на этот раз.
Он не был изобретателен в близости – ему это было не нужно, во всяком случае, с ней, да и ей это было не нужно тоже. Сверху, снизу, сбоку – не все ли равно? В их отношениях, в том числе и физических, не было ничего абстрактного, умозрительного. При всем их немалом общем опыте они не знали, как надо, как должно быть, и не стремились узнать; во всяком случае, Глаша не стремилась. Ей было с ним хорошо, потому что она его любила.
И вот сегодня все было как всегда, и он был точно такой, как всегда, и точно так же кровать ходила ходуном под его тяжелым телом, и точно так же Глаша не ощущала его тяжести, потому что в страсти своей он был осторожен с нею, – ничего не изменилось против обычного. Но при всей этой неизменности желание ее не то что не было удовлетворено – оно даже не забрезжило у нее внутри и, значит…
О том, что же это значит, думать она не хотела.
Она просто обнимала его ногами, руками, прижималась снизу к его груди и ждала, когда все закончится. По счастью, ей никогда не приходилось слышать от него какие-нибудь идиотские вопросы – «уже можно?» или «ты успеваешь?», – направленные якобы на то, чтобы совместить эти самые вершины и пики, а на самом деле лишающие близость смысла, потому что какой же смысл, если это нужно спрашивать и разъяснять? О том, что подобные вопросы задаются мужчинами, Глаша вообще узнала стороной, из какой-то газетной статьи, а Лазарю с той самой секунды, когда он ее обнимал, становилось не до вопросов, как и ей самой.
Всегда это было так. Но сегодня – иначе. Глаша ждала, когда все закончится.
Он вздрогнул, замер – и забился, застонал. Они долго не виделись, он не мог – или не захотел? – себя удерживать, поэтому все произошло быстро.
Потом он лег на спину, притянул Глашу к себе, чуть сжал ее плечо, но поспешно отпустил: наверное, вспомнил, как сжал его вот так вот однажды, а у нее на плече потом синяки проступили. Он тогда так расстроился, будто это не синяки были, а резаные раны.
Глаша поняла, что он это вспомнил, и потерлась щекой о его плечо. Она не хотела, чтобы он догадался о перемене, которая произошла с ней этой ночью. Может, это было с ее стороны малодушием, но – не хотела.
– Глаша, – сказал он, помолчав, – если ты захочешь от меня уйти, не смогу ведь я тебя удержать.
– Не сможешь? – растерянно переспросила она.
– Не стану.
Они молчали. Лазарь сел, потянулся к своему пиджаку, достал из кармана сигареты. Он по-прежнему курил «Житан» – как тогда, в поезде.
Глаша не курила в спальне, но дым от его сигареты ей не мешал, он это знал и всегда курил в ее постели.
Щелкнула зажигалка, задышал у его губ сигаретный огонек.
– Зачем ты мне это говоришь? – чуть слышно произнесла Глаша.
Она чувствовала, что щеки у нее пылают жарче дышащего сигаретного пепла.
– А что еще я могу тебе сказать? Как ты решишь, так и будет.
Его проницательность иногда казалась ей пугающей, какой-то сверхъестественной. Ну как он узнал?.. Да и что узнал, Господи?! Она и сама ничего еще не знает.
– Расскажи про Испанию, – попросил Лазарь. – Что самое интересное было?
Времени у него всегда не хватало, и поэтому он всегда просил ее рассказывать сразу о самом интересном, что было в путешествии, в книге, в фильме. Как голливудский продюсер. Глаша где-то слышала, что голливудские продюсеры читают первые три страницы из присылаемых им сценариев, и если на этих трех страницах ничего их не увлечет, то дальше читать уже не станут.
Действительно ли голливудские продюсеры так поступают, она не знала. Но Лазарь всегда действовал именно так. И не очень было понятно почему – из-за своей жесткой взрослой занятости или, наоборот, из-за совсем не взрослого своего интереса к жизни. Наверное, в равной мере из-за того и из-за другого.
Глаша никогда не знала затруднений в том, чтобы отыскать для него самое интересное в ворохе своих впечатлений. Вот и сейчас она собралась уже рассказать ему, что крыши домов, построенных Гауди, повторяют форму осенних листьев, – и вдруг поняла, что не может рассказать ему об этом. Потому что об осенних листьях крыш рассказывал ей Виталий и оттого эта барселонская подробность перестала быть подробностью общей и обыкновенной, а появилось в ней что-то личное и даже тайное.
«А ведь это всегда теперь будет так, – поняла Глаша. – О Виталии я вспоминаю и вспоминаю, помимо собственной воли. И я просто не смогу скрывать это от Лазаря. У меня не получится, даже если бы я этого хотела. А разве я этого хочу?»
Не хотела она ничего скрывать, это было ей понятно. Но все остальное – вся ее дальнейшая жизнь – непонятно ей было совершенно.
– Барселона – красивый город, – проговорила она.
Лазарь вздохнул.
– Ты устала, – сказал он. – А за мной в шесть утра машина придет. Давай поспим.
Он лег, обнял ее. Что-то прощальное было в том, как он это сделал.
И не знала она, что чувствует от того, что это понимает, – горечь или облегчение?