Текст книги "Богатство кассира Спеванкевича"
Автор книги: Анджей Струг
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
III
В обширном дворе дома по Маршалковской улице, где весь первый и второй этаж занимал с фасада фешенебельный банк «Детполь», появилась однажды в темном углу, рядом с помойкой, убогая лавчонка с нахальным названием «Дармополь», выписанным белыми буквами на черной доске. Она возникла там на правах предприятия, конкурирующего с другой дворовой лавчонкой, которая ютилась напротив и чье название было выведено черными буквами на белой доске: «Дешевполь». Весь товар «Дармополя» приехал на одноконной пролетке. («Дешевполь», кстати будь сказано, располагал несравненно большим запасом ничем не наполненных коробок на своих полках.)
Обе лавочки торговали всем в кредит, начиная с отрезов материи, слегка истлевшей, и кончая бракованными дамскими туфлями давней моды, на которые во всей Варшаве за последние несколько лет так и не нашлось покупателя. Клиентура состояла исключительно из беднейших служащих – жильцов все того же огромного дома. В задней комнате «Дешевполя», точно в норе, обитала целая семья. А из окна лавочки за снующими по двору людьми с величайшим усердием часами наблюдал пожилой оборванный еврей с воспаленными глазами; главным его занятием было метание грозных взглядов в окна ненавистного ему конкурирующего предприятия, где обороты, впрочем, были тоже весьма скудные.
В «Дармополе» царила рыжеволосая, коротко подстриженная, элегантная и одинокая панна Ада. Вечерами ее стройная гибкая фигурка красовалась, радуя глаз, внутри освещенной лавочки, а днем ее огненная голова, появляясь в окне, озаряла собой, казалось, сумрак двора. Завидев ее, хозяин «Дешевполя» начинал бурчать себе под нос ужасные проклятия на иврите: мало того, что захватчица обирала его семью, в ее магазинчик стали вскоре наведываться какие-то мужчины, у которых там не могло быть абсолютно никакого дела, кроме одного-единственного… Было это и грешно, и мерзко, и вместе с тем удивительно, потому что посетители редко задерживались там больше, чем пять минут. После длительного наблюдения владелец «Дешевполя» установил, что «рыжая обезьяна» торгует американскими папиросами, которые ее клиенты выносят тайком, пачками, спрятав их под мышкой. Это его успокоило.
Появлялись там и господа из банка, зашел в один прекрасный день, уведомленный сослуживцами, и кассир, заядлый курильщик и любитель американских папирос. Как раз в этот момент Ада забралась на прилавочек и стояла, далеко отставив ногу и упершись ею в полку, с которой что-то снимала. Она взглянула на посетителя сверху вниз и немного сбоку и застыла в этом своем движении: руки подняты, ноги в хорошеньких туфельках до половины обнажены. Спеванкевич обмер…
Так началась эра великого перелома в жизни отшельника. Один взгляд на рыженькую приковал к «Дармополю» все его помыслы и мечты, заполнил его пустую жизнь, заставил помолодеть на двадцать лет. Пьяный от вожделения, он устремился к своему счастью со слепотой мальчишки, впервые ощутившего в себе язвящее жало страсти. Такого он не испытывал уже много лет. С горя Спеванкевич перепробовал многое, стал даже пить. В одиночку, ночами, запершись в своей комнатушке, он высасывал бутылку за бутылкой – вино он приносил украдкой в портфеле, – и потом, одурманенный, бормотал допоздна бессвязные монологи, беседовал с бюстом Сенеки, а пустые бутылки выносил все в том же портфеле и, заходя в какой-нибудь двор, оставлял их там в уборной. Но он не погряз в пьянстве, потому что ни водка, ни коньяк не давали ему забвенья.
Никогда не прельщали его и те потаскухи, которые шляются по городским улицам и готовы к услугам по первому требованию. Ему претила вульгарность и хамство варшавских жриц Венеры, отдающихся по дешевке, но ему ведома была гигантская, жадная бездна сладострастия. Вместе с кровяными тельцами по его организму носились искорки неутоленной от века плоти. Днем и ночью не давала ему покоя красота незнакомой дамы, мелькнувшей на улице, в трамвае, в кино – неважно где. Всякий раз иная, все более прекрасная, и лицом, и душой, и телом одному ему предназначенная, она неизменно терялась в вихре города, оставляя после себя тоску, отчаянье, искушая мечтой. А то вдруг его захлестывала жажда какого-то абстрактного вожделения, в известной степени мистического и, безусловно, преступного, несшая с собой ужасы сладострастия и все извращения, известные ему по псевдонаучным сексуальным трактатам, по французским романам, по объявлениям в «La Vie Parisienne»[4]4
«Парижская жизнь» (фр.).
[Закрыть] от которых захватывало дух. Маркиз де Сад, вавилонские бездны Парижа, черные мессы… Под маской бездушного существа, аскета, крылись страсти могучие и… бескрылые. В своих мечтах кассир был вечно жаждущим насыщения максималистом, в тайных своих вожделениях он возносился высоко. Все или ничего! Вот и приходилось довольствоваться ничем. Наконец сатана наслал на него эту ни с чем не сравнимую, невероятную Аду.
Ее рыжие волосы, ее белая шея, особенный взгляд ее глаз: один синий, другой карий, гибкая линия рта, очертания груди под легкой блузкой – каждая мелочь, каждое ее движение наполняли его душу беспокойным дразнящим восхищением. Одно только прикосновение ее руки в момент приветствия, прохладной, мягкой, сладострастно льнущей к ладони пронизывало его с головы до пят дрожью наслаждения.
Выслушивая его неловкие комплименты и восторги, Ада улыбалась с видом презрительного снисхождения и равнодушно позевывала. Впрочем, в лавчонке она всегда скучала. Молчаливая, вечно погруженная в свои мысли, она редко роняла два-три слова и смолкала, не кончив фразы. Говорила она по-польски с некоторым затруднением, потому что выросла в Америке, откуда недавно приехала. Но и в этом было какое-то детское очарование, да и вся она манила таинственностью, дышала экзотикой, неизвестностью.
Любители американских папирос клиенты из банка, хвалили ее товар, а на нее не обращали ни малейшего внимания. Считали ее дурнушкой, говорили: «У этой рыжей еврейки так луком воняет, тьфу…»
Спеванкевич слушал это, тая возмущение, но в глубине души, однако, был рад, что никто из сослуживцев не стоит у него на дороге. Что до лука – хамы, и все тут!..
Это был ее собственный аромат, роскошный упоительный запах тела, дьявольский и одновременно божественный. Нельзя было его с чем-нибудь сравнить, дать ему полное определение. Кто знает, может, именно он так страшно опутал кассира… Про себя он называл этот запах ароматом нарда и сандалового дерева, которых, впрочем, ни разу в жизни не нюхал, знакомый с ними лишь по эротической литературе, в особенности по поэзии Меты Уистинской-Гондолянской, которая обильно кропила этими благовониями свои неповторимые вирши.
С Адой он познакомился в конце мая, а когда с началом июня пришла пора грозам и зною – этот ее запах, обычно как бы интимный, веющий тихими волнами, заметно усилился и наполнил мир безумием. Когда Спеванкевич стал делать ей намеки, порой весьма прозрачные, то ответом ему было глухое безмолвие. Жесты повыразительней, робкие попытки сближения вызывали гримасу презрения или пронзительный злой взгляд странных глаз, которые гасили у обожателя всяческий порыв. И все же знакомство переросло в некое подобие дружбы. Кассиру дано было право наведываться в лавочку вечерами, когда окна были занавешены и никто не мог помешать его надеждам, его восторгам. С самого начала он понял, что право на ухаживание в его возрасте, даже если человек лишен пороков, так же, впрочем, как добродетелей, надо и в «Дармополе» приобретать за определенную цену. Шоколадки, цветы, билеты в оперу, перчатки, шелковые чулки и тому подобные дары принимались весьма холодно и перспектив не сулили. И вот однажды вечером, уходя, он бросил на прилавок пятьдесят злотых и на следующий день получил привилегию целовать без всякого ограничения ее мягкие безвольные руки, что уже само по себе было упоительно; стоило ему, однако, подняться по божественной атласной дорожке выше локтя, как рыженькая встряхивала рукой, гоня его губы, словно надоедливую муху. Он снова подбросил такую же бумажку, и вечерние визиты были перенесены за малиновую занавеску, за шкафы, в уютную комнатку, где помещался широкий диван, газовая плита, а в углу тлела кроваво-красная лампа. Было здесь тепло и душно, все было пропитано запахом тела рыжей Ады.
…Она села в угол дивана, заложила небрежно ногу за ногу, обхватила обнаженными руками колено и задумалась. Спеванкевич рухнул тотчас на пол, потянулся к коленям, скуля, плача и осыпая поцелуями ее ноги, стал просить, чтоб она сжалилась над ним. Потоком хлынули заверения, без конца твердил он ей о своей любви. Жаловался, описывая свою жизнь, нелепую, жуткую и одинокую, клянчил, унижался, ползал по облезлому ковру, принялся даже сулить нечто не совсем понятное, но великолепное, какие-то золотые горы, бил при этом себя в грудь и повторяя одно и то же: «Увидишь! Увидишь! Увидишь!»
Ада слушала молча, и даже не препятствовала, как бы по рассеянности, слишком уж вольным порой ласкам и поцелуям, которые перемежались без устали признаниями и клятвами, но стоило кассиру подняться с пола с намерением переползти на дива& или коснуться бедра, как Ада отталкивала его своими сильными упругими ногами и опрокидывала обратно на ковер.
На том все и кончилось. Несмотря на новые бумажки в пятьдесят и даже сто злотых, на новый ливень посулов и просьб, слез и заверений, линия обороны не отодвинулась ни на пядь.
– Я порядочная… Со мной так не выйдет.
– Чего ты хочешь?! Я дам тебе все! Чего хочешь?
– Вот если бы вы принесли сюда всю кассу и отдали мне в руки, почему бы нет… Бежали б мы вместе за границу…
– Ты бы вместе со мной бежала!?
– Почему бы нет…
– Нравлюсь я тебе? Хочешь со мной жить?
– Бели б вы мне не нравились, позволила б я вам сюда каждый день таскаться да небылицы плести?..
– Любимая… Единственная…
– Только вы на настоящее дело никогда не пойдете…
– Это почему же? Если хочешь знать…
И тут, несмотря на весь свой пыл, он прикусил язык. Еще немного, и он открыл бы ей весь свой великий план – к тому и шло. Спеванкевич испугался самого себя.
– Вот видите, ничего не выходит. Для такого дела парень должен быть молодой, рисковый, свойский. Тут уж пан или пропал…
Спеванкевич смолк, задумался. Новая великая идея созревала у него в голове. Он засмотрелся на округлые, как бы неведомой силой спаянные колени искусительницы, не смея уже шевельнуться, боясь произнести слово – новое гениальное открытие рвалось из него прочь, пробивалось само собой наружу.
– А много бывает в вашей лавочке денег?
– По-разному бывает…
– А сегодня? Много осталось на ночь?
– Сегодня? Сколько же там осталось? Злотых будет, наверно, тысяч сто…
– Что мне ваши злотые – я про доллары спрашиваю, про валюту!
– Долларов всего несколько тысяч.
– Ну так сегодня бежать нам смысла нет, мне этого маловато.
– Ха-ха-ха… – кассир рассмеялся в ответ, неискренне и мрачно. – А вчера, когда подбили итог, было полмиллиона злотых и сто пятьдесят тысяч долларов, ну еще фунтов так с тысячу.
– Вчера стоило, – произнесла она в задумчивости и, став очень серьезной, глянула ему в глаза. – И почему это черти не принесли вас вчера?! – крикнула Ада и ворвалась с дивана. Взгляд у нее загорелся.
Вскочил и Спеванкевич. Они стояли и смотрели, же отрывая глаз друг от друга. Она сурово, повелительно, он – тая и замирая под ее взглядом. В голове у Спеванкевича помутилось. Рыжая Ада становилась персонажем его мучительных снов, видением, возникшим в пучине воображения, женщиной, рожденной в мечтах, его хозяйкой и повелительницей. Все, что она прикажет, будет исполнено. Спеванкевича охватил страх. Он хотел броситься прочь, но не мог отвести от нее взгляда. Глядел, глядел и стал как бы засыпать… Ощущение реальности стиралось. Улетучивалось всякое воспоминание о прежней жизни, промелькнувшей в жалкой суете, надвигалось нечто новое, неведомое, какое-то ужасное, неимоверное чудо, которому непостижимым образом предстоит воплотиться в действительность.
Он очнулся и, по-прежнему глядя в дикие глаза Ады-демона, Ады-укротительницы, понял, что вопреки всем странам, наперекор самому себе он и в самом деле готов совершить это…
Он понял, что до сих пор его безумный замысел был всего лишь игрой в отчаяние, был призрачным кинофильмом, где его роль исполнял кто-то другой, ему не известный. Теперь на страшном экране, в ослепительном свете правды, он узнал самого себя. Началась великая эпопея.
Сперва пошли как бы шутки.
Ада, равнодушная до той поры, сонная и молчаливая, оживилась, стала совсем иной. На скучающем лице появилась улыбка. Наконец-то он завоевал ее любовь, упорством и старанием приблизился к цели… Мысль эта весьма существенно, можно даже сказать, чрезмерно подняла дух кассира. Спеванкевича точно подменили. Слишком долго находился он во власти унизительного, преувеличенного представления о собственном ничтожестве. Столько лет прозябал он в бездонном, всепожирающем презрении к самому себе, что этот первый успех сделал его заносчивым. Он сразу почувствовал себя мужчиной.
Но мучительница, приветливо ему улыбаясь, дала в то же время понять, что о желанном диване не может быть пока и речи. Кокетничая и поддразнивая его, она прибегала все к новым хитростям, трюкам и уловкам, и это было как бы сплошным потоком чар, бьющим из неведомых эротических родников. Позволяла она ему немного, даже все меньше и меньше, и время от времени вроде невзначай, невинно, в шутку, возвращалась к их «великому плану». Она смеялась над тем, какие у него испуганные глаза и над самим «великим планом», дополняя его тем не менее новыми деталями. Словно и в самом деле…
До Америки они могли бы добраться кружным путем, обогнув чуть ли не весь земной шар, потому что через Гданьск, Гамбург и Ливерпуль бегут только желторотые, а на Лонг-Айленде их ждут агенты с наручниками… Купят себе именьице в Калифорнии – там ее родной дом. «Я полагаю, вы не такой глупый и не считаете, будто я приехала сюда под своей настоящей фамилией…» Америка – страна замечательная, вот где настоящая жизнь, а на побережье Тихого океана растут пальмы, тепло… Они поедут в Румынию, потом морем до Смирны, посидят с недельку – и в Александрию. Потом войдут в канал. Там в это время года – жуткая жарища, но ничего не попишешь, не ждать же до зимы… Пересадка у них будет в Коломбо, поторчат они там примерно полмесяца и в Сидней – далеконько, а? Да, но таким образом удастся замести следы – что им тогда этот глупый телеграфный кабель? Что им тогда радио? Потом напрямик – через Тихий. А там пройдет всего две недели, и они уже у себя в Сан-Франциско…
Кассир, вникая в детали сногсшибательного маршрута, трепетал от наслаждения и страха. Выходит он, самый что ни на есть обыкновенный Спеванкевич, действительно попадет в экзотические страны?! Глобус и карту земного шара он всегда считал воплощением мифа, научным вымыслом, натяжкой… Еще мальчишкой, зазубривая в школе сотни географических названий, он не верил в их реальность, так как не мог представить себе, что когда-либо далеко уедет и сам все увидит. Он, Спеванкевич, который за всю свою жизнь ни разу не пересек границы и далеко не ездил, не считая гнусного Таганрога, где он проторчал три года в Камско-Азовском банке… А теперь… Сердце замирало в груди от любопытства, впрочем, больше от страха, что все это – о милосердный Боже! – в самом деле может случиться.
– Но послушайте, – вырвался вдруг у него протест, порожденный инстинктом самосохранения, – ведь для этого нужен настоящий паспорт, а виз-то сколько! Не те времена, когда каждый может ездить куда заблагорассудится!
– Паспорт? Глупости… Закажете завтра утром четыре фотографии, их при вас сделают, и завтра же мне их принесете.
– Как это так? А визы?
– Нет у вас других забот? Будет паспорт, будут и визы.
– Зачем так спешить?
– А чего ждать? Одного только надо ждать: чтоб в кассе скопилось побольше денег.
Видя, что его страх растет, Ада состроила гримасу и расхохоталась.
– Не бойтесь, я только так, шучу…
– Да ведь я знаю, знаю…
– Завтра же тащите фотографии. Хотя бы в шутку.
Странно, но на следующий день фотографии были принесены. С той поры Спеванкевич каждый день дважды отчитывался о состоянии кассы – один раз в дирекции в половине третьего, другой – в «Дармополе» ровно в три, так было ему приказано. Он приносил ей листочек, где наличность была помечена до последнего гроша. Лицо Ады выражало презрение – этого было мало.
Спеванкевичем на службе в ту пору владела лихорадка ожидания: вдруг что-то необычайное! Всякий раз, когда в кассе скапливалась к вечеру большая сумма, он дрожал от страха, его бросало в пот. Но неизменно в последнюю минуту приходили люди с чеками и забирали значительную часть денег. Испытав облегчение, он производил выплату и с невинным видом шел на отчет к Аде. Но ни разу не появилась у него мысль преуменьшить фактическую сумму вдвое или вчетверо. Он стал уже прощаться с опостылевшей ему Варшавой; на жену и на детей смотрел как на призраки прошлого, а когда, возвращаясь домой, протискивался на лестнице сквозь толпу вонючего сброда, это было по-своему даже забавно, так глубоко он верил, что его муки скоро кончатся, забудутся навсегда. Вместе с тем он никак не мог поверить до конца в свой страшный замысел – это была только уловка для того, чтоб завоевать Аду.
Желание овладеть рыжеволосой назло его вечным неугасимым огнем. Сказались долгие годы воздержания, угнетал, душил избыток сил, а то немногое – ах, немногое! – что она ему позволяла и на что он с жадностью набрасывался, только усиливало неутолимую жажду. Всякий день выдавалась минута, в банке ли, у ног ли Ады, на улице, дома ли в бессонную ночь, когда он шептал: «Пусть будет все, как она хочет… Если уж иному не бывать, сделаю, как она хочет, поеду с ней на край света…»
Но когда по прошествии десяти дней Спеванкевич увидел у Ады паспорт на имя немецкого гражданина Рудольфа Понтиуса, жителя Кенигсберга, коммерсанта, сорока семи лет от роду, когда он обнаружил в этом паспорте свою фотографию, отштемпелеванную по всем правилам, а среди разноцветных печатей и подписей нашел также визу немецкого консула в Кенигсберге и разрешение на проезд через польскую границу – он цепенел, вытаращил глаза, разинул рот, глухо застонал и бросился вон из комнаты. Схваченный за полу в открытых уже дверях, он был насильно водворен обратно за шкафы. Стоило ему вновь попробовать вырваться и заверещать, как неожиданно в темной каморке у него перед глазами вспыхнули белые электрические искры – раз, другой, третий… Звонкие оплеухи горели жаром на обеих щеках…
Не успел он опомниться, как почувствовал, что голова стремительно ходит вверх-вниз, вправо-влево и боль в черепе обостряется невыносимо, казалось, у него вырвут сейчас все волосы. Слабея, он ниже и ниже склонял голову, еще ниже, еще и наконец, поверженный, рухнул на пол. Дух захватило от изумления. Он не мог понять этой грубости, удивлен был ее силой… Когда зажглась красная лампа, он поднял голову и увидел, что Ада полулежит на диване, заложив руки за голову и тяжело дышит. Он засмотрелся на ее обнажившиеся ноги и в помрачении пополз к ним… Его объял сумасшедший, гибельный восторг. Родилась и созрела угрюмая, как ночь, бесстыдная жажда унижения. Ада не проронила ни звука. Кассир подполз и стал перед ней на колени – она была для него теперь более чем прежде властительницей, высшей святыней. Он положил голову ей на колени, и те уступили, безвольно разошлись. Замерев в экстазе, он впервые почувствовал на пылающих от боли щеках прохладу ее нагого тела.
Теперь, когда он понял, что обречен на ее милость и немилость, что утратил последнюю возможность защиты, он перестал даже думать о своем страшном деле. Оно маячило где-то неправдоподобно далеко, точно ни к чему его не обязывая. Могло ли быть иначе? Все будет так, как она прикажет, рыжеволосое чудовище и ангел, дьяволическое его божество. Нет больше разлада с самим собой, внутренней борьбы. Мозг застыл в мудром великолепии покоя. Впервые в своей жалкой жизни он ощутил мужское достоинство, ступил ка порог величия. Ужас нависших над ним событий был равен бездне его страсти – едва ли не эллинская трагедия двух мощных начал, насколько он мог себе их представить по уцелевшим воспоминаниям о всяких там Антигонах и Софоклах. Он пребывал в руках Рока (Парка, Мойры), и его судьба сбывалась. В любой день мог завершиться второй акт трагедии, и тогда начнется неизвестное… Он видел самого себя в трагической маске. Шелестели, подобно волнам далекого прилива, мрачные предсказания хора, провозглашаемые угрюмым гекзаметром. И откуда-то, из бесконечной дали, из страны пальм, залюбовавшихся на свое отражение в морской лазури (Калифорния), слышался радостный пеан увенчанных цветами мальчиков и девочек, пеан в честь его любви, победы и счастья. Что будет?
Иногда, в минуту прозрения, когда он был самим собой, – случалось это по нескольку раз в день – в нем пробуждался вдруг давний Спеванкевич, жалкий бедняк, и тогда он жаждал, чтоб все оставалось по-прежнему: пусть существует Ада в ореоле великого ожидания, пусть сверкают над ней отблески страшного зарева, но только пусть все обойдется без роковых последствий. И ему отчетливо рисовалось будущее: из этих планов все равно ничего не получится, по той простой причине, что если вопрос встанет ребром, то он, Спеванкевич, ни за что на свете на такое дело не пойдет… Зато в «Дармополе», в каморке за шкафами, его вера в великий замысел, его трагическое мужество были колоссальны, несравненны.
Ада меж тем сделалась капризной и беспокойной, злилась и привередничала все больше – Невозможно стало с ней разговаривать. Долларов в ту пору было в кассе слишком мало и с каждым днем все меньше. Но эта женщина обвиняла с яростью свою несчастную жертву и говорила Спеванкевичу прямо в глаза, что он без зазрения совести врет и выкручивается, потому что боится. Временами она впадала в неистовство, била его, таскала за волосы, уже почти седые, измывалась самым жестоким образом, не давая взамен ни малейшей, даже самой ничтожной награды. Когда Спеванкевич молил ее, чтоб она сжалилась, чтоб позволила хоть погладить свою руку, она гнала его, запрещала являться на глаза. Она стала принимать его на пороге, разговаривать через щелку, не снимая цепочки. Он сообщал ей итог дня, порой в отчаянии даже значительно его завышая, а она хлопала дверью перед его носом.
Однажды, во время такого короткого разговора, происходившего шепотом через щелку в дверях, он заметил за спиной у Ады, над ее огненной шевелюрой, пару чьих-то глаз, глядящих на него испытующе и одновременно как бы с угрозой. Дверь захлопнулась, Спеванкевич понурил голову и побрел прочь с тоской в душе. Но стоило ему дойти до ворот, как что-то заставило его остановиться, постояв, он повернул поспешно назад. Сам не ведая как, очутился на темной лестнице, перед дверями лавочки. В нем проснулась ревность – чувство, до той поры ему незнакомое. При мысли, что Ада ему изменяет, что какой-то другой мужчина… что, может быть, это уже давно и потому… Он задыхался от ярости, сам еще не ведая, на что направить свою одержимость. Ему хотелось ломиться в дверь кулаками, бить каблуками, час и другой, пока не откроют. Для начала, впрочем, он сдержался и постучал как обычно, только с оттенком решительности.
Странное дело, цепочка звякнула, дверь широко открылась. Ада, приложив палец к губам, глядя из-под нахмуренных подведенных бровей, всем своим видом призывала его соблюдать осторожность… Кто-то сидел у окна, но после яркого уличного света в полутемной лавочке лица было не разобрать.
– Здравствуйте, есть как раз свежий товар. Что-то вы давно не заходили?..
– Так получилось, я собирался…
– Как здоровье?
– Спасибо, ничего.
Ада пропала за занавеской, а кассир остался один на один с незнакомцем. Это был широкоплечий малый, сидел он нахально расставив ноги. Чудовищно выглядели остроносые ботинки на его огромных лапах. На голове – большая клетчатая спортивная кепка, залихватски сдвинутая на затылок, в зубах – трубка. Оторопелый кассир прошелся по лавочке, до окна и обратно, стараясь разглядеть посетителя. Его встретил взгляд спокойный, немигающий и такой пронзительный, что Спеванкевич потупился и ужасно смутился. Лицо у парня было бледное, массивное, с толстыми губами с расплющенным, горбатым некогда носом, какое-то бесстыдно обнаженное, до омерзения выбритое. Спеванкевич ощутил ненависть и страх. Ему хотелось как можно скорей сделать «покупку» и бежать, и вместе с тем хотелось помедлить, чтоб разобраться до конца в этой двусмысленной ситуации. Он чувствовал на себе взгляд разбойничьих глаз незнакомца, и это его повергало в смятение. Он сделал вид, будто изучает иллюстрированный американский каталог, лежавший на прилавке, а сам вертелся и ежился от волнения, даже руки задрожали… Ада не возвращалась.
«Боится меня… Значит, виновата… Зачем же тогда впускала?.. Ага, она боится и этого парня, не знает, как быть, и потому не возвращается… Боже, что делать?»
Как бы в ответ на его мысль, незнакомец кашлянул, и кассир, не сумев совладать с удивлением, обратился в его сторону. Звук был глуховатый, но сильный, точно долетевший из глубины колодца. Кашлянуть так мог только бык или слон.
– Значит, вы тоже любитель американских папирос?
Парень зарокотал глубоким, исходившим откуда-то из недр живота хриплым басом. Несмотря на обыденность фразы, в тоне прозвучала угроза и предостережение. Не ответить было нельзя.
– Да, очень люблю. Привык…
– Нехорошо, – пророкотал парень, – отучайтесь…
– Да, да, – с удивительной готовностью подхватил кассир и смолк, сам не зная, как продолжать разговор.
– Во-первых, покупать эти папиросы – значит подрывать государственную монополию, иначе говоря, вредить Польше, а во-вторых, есть в них что-то такое, что очень ослабляет мужскую силу, в особенности после определенного возраста. Предупреждаю! Ха-ха-ха…
От этого гогота задребезжало неплотно вставленное стекло в закрытом окошке.
– Все это враки! Глупости это! – пропищала из-за занавески Ада. – Не смейте, Болеслав, подрывать торговлю. Кассир не такой простачок, чтоб поддаться на уговоры…
Голос у нее странно изменился, звучал фальшиво. Спеванкевич почувствовал укол в груди. Глянул на парня, а тот загудел небрежно, не вынимая изо рта трубки.
– Откуда ж вам, Ада, знать о таких вещах? Это наши мужские тайны.
– Хи-хи-хи!.. – зазвонил роскошный серебряный голосок из-за занавески.
– Ха-ха-ха… – отозвался парень октавой ниже.
Этот символический обмен голосами объяснил все. Кассир почувствовал, как лицо у него каменеет и стынет. Слова, которые он собирался произнести, застряли в горле. Он молчал. Было ясно, что он попал в глупейшее положение, что парень смеется над ним прямо в глаза. Выручила его Ада:
– Помогите мне кто-нибудь, лестница поехала, еще слечу…
Спеванкевич бросился за шкафы. Огляделся, но различить что-либо в полумраке было трудно. Лишь мгновение спустя он понял, что Ада стоит рядом.
– Подержите вон тот пакет, – громко произнесла Ада и тут же зашептала: – Возьмешь папиросы, заплатишь и убирайся. И чтоб через час был обратно, понял?!
– Я отсюда не уйду! – зашипел кассир.
– Держите лестницу! Спускаюсь…
– Спускайтесь! Держу! – сказал кассир чересчур громко и грозно. – Кто это? – шепнул он, сжав ей руку.
– Старый ты дуралей… В чем дело?.. Спасибо… Подождите минуточку, надо поставить лестницу на место… Сам видишь, невоспитанный мужлан…
– Ничего я не вижу! Врешь! – пропыхтел Спеванкевич ей прямо в ухо.
И тут он почувствовал на своих губах ее жаркие, влажные, сладостно мягкие, раскрытые губы. Губы прижались сильней, и он ощутил легкое прикосновение языка, упоительное и одновременно пронизывающее, как лезвие бритвы. Первый поцелуй Ады!
– Ну ладно. Спасибо. Пошли.
Красный как рак, с бегающими глазами вышел Спеванкевич из-за шкафов. Парень стоял у окна, лицом ко двору. Был он невысокого роста, можно сказать, приземистый или, точней, неожиданно, чудовищно коротконогий. Зато невероятно широкий в плечах, с бычьей шеей. Он повернулся, зевая, покачался неуклюже с носка на пятку в своих остроносых ботинках – вылитый орангутан! – еще шире открыл рот и только потом заслонил его широкой, как лопата, ладонью. «Нет! это невозможно», – подумал кассир и мгновенно успокоился, засиял. Поцелуй Ады плясал еще мелкими искорками на губах. Почувствовав внезапный прилив счастья, Спеванкевич ощутил потребность сеять вокруг себя добро и радость. Сжалившись над безобразным Квазимодо, он самым любезным образом произнес:
– Вы, наверно, очень сильный, да?
Орангутан ощерил зубы и вместо ответа взял Спеванкевича под мышки, поднял и без малейшего усилия поставил на прилавок, словно четырехлетнего ребенка. Кассир постоял наверху, перебирая ногами и строя рожи, похихикал, после чего стал слезать. Силач вежливо ему помогал, но вдруг с такой проницательностью глянул на Спеванкевича в упор, что тот содрогнулся.
«Какие жуткие глаза… Только это, наверное, от ревности». И он ощутил гордость. Взял сотню «Лаки страйк», сотню «Свит кэпарал», расплатился, откланялся и вышел. Тут же во дворе взглянул на часы – через час, значит, без четверти пять. Его охватила радость. Воспользовавшись тем, что в воротах никого не было, он сделал несколько прыжков для разминки и затем, неуклюже танцуя, устремился на улицу. Он и не заметил, что как раз в этот момент оба директора, Сабилович и Згула, намеревались выйти из банка через стеклянную дверь, ведущую со второго этажа под арку, да так и замерли на месте при виде той пантомимы, какую исполнил один из самых солидных служащих их учреждения. Кассир уже изрядно разогнался, как вдруг ему навстречу торопливо скользнул с улицы, точно опасаясь чего-то и глядя в землю, еврей в лапсердаке, сгорбленный, скрюченный. Они столкнулись друг с другом. Еврей взглянул на Спеванкевича со страхом, тот обругал его кратко и внушительно и вышел на улицу.
Юношеская радость, своевольная и бездумная, дивная и озорная, носила его по Маршалковской взад и вперед. Толпа, снующая по тротуарам, автомобили, трамваи, магазины – все слилось в хаос красок и звуков. В шумном потоке жизни Спеванкевич ощущал свое величавое одиночество. Хоть и не был он знаменит, никто из тысяч этих людей не мог с ним сравниться. Он шествовал среди них со своей непостижимой тайной, словно невидимое, довлеющее над миром божество. Ощущая себя бесконечно выше толпы, он не презирал, однако, людей-муравьев, он был к ним равнодушен, даже капельку благожелателен. Он нес в самом себе свою божественную суть, которая разрасталась в нем иногда, как огромный пожар, и заслоняла собой весь мир… Однако с тем, что еще ждет его впереди – ах, осталось сорок три минуты! – не может сравниться даже этот чудо-вестник, первый восхитительный ее поцелуй, подаренный добровольно, во собственному побуждению!








