Текст книги "Самоучитель по философии и психологии"
Автор книги: Андрус Кивиряхк
Жанр:
Психология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
РЕЛИГИЯ
Любой социальный феномен рано или поздно устаревает. Отмерла мифология, мистерии инициации и посвящения, отмирают специфические отношения между поколениями, когда «младшие» беспрекословно подчиняются мнению «старших», нет теперь «классов», теряется смысл понятия «национального государства», даже брак – и тот держится теперь лишь на одной только тоненькой ниточке – желании государства сохранить хоть какой-то рычаг воздействия на «законопослушного индивидуума». Странно ли, что религии (как социальному феномену) в современности нет более места?
Что сейчас осталось от религии, если сравнить ее нынешнюю с ней прежней? Да ничего. Одни здания, одежды, люди, считающие себя представителями той или иной религиозной конфессии, и тексты. Я не случайно оговариваюсь – «считающие себя», ведь это именно «мнение», «усмотрение», в значительной степени обусловленное лишь культурально. В действительности нельзя быть представителем веры, а быть представителем конфессии – это все равно что болеть за ту или иную футбольную команду, выбор этой команды – случайность, которую следует редуцировать: ты или болельщик, или нет.
Вера, как и любой другой психический акт, возникает, когда в ней есть необходимость, а также пока сохраняется его возможность. Необходимость объяснять «необъяснимое» отпадает с повышением уровня образования, возможность верить во что-то сохраняется лишь до тех пор, пока предмет веры совпадает с представлением о действительности. Право, трудно верить в предлагаемые сроки «сотворения мира», если ты знаешь о данных углеродного анализа, а если тебе известны законы космообразования и эволюции, то механизмы этого «сотворения» и вовсе кажутся смешными. А верить в аллегорию… Это слишком.
«Но ведь душа-то есть! Ведь я-то не должен умереть! Так чтобы совсем…» – даже если и так, при чем тут религия? При чем здесь вера? Есть душа – и хорошо; а умрешь ты или не умрешь – как можно об этом знать? Просто так верить в это… В том-то все и дело, что верить в это можно только «просто так», т. е. ни для чего, для самоуспокоения и на всякий случай. Впрочем, вера, аргументируемая необходимостью самоуспокоения, используемая как средство самоуспокоения и предпринимаемая с целью застраховаться, – это и вовсе чистой воды порнография.
Религия всегда выполняла этическую функцию, и в этом вся коллизия веры. Когда я полагаю себя неверующим, я в чьих-то глазах могу выглядеть аморальным (и это важно, ведь этика – это то, что между социальными субъектами, а потому «чужие глаза» здесь вещь неотъемлемая). Меня словно бы спрашивают: «А что тебя сдерживает от "недостойных поступков"?» То, что я считаю их недостойными? А как ты можешь считать их недостойными, не будучи верующим, т. е. сопрягающим свой поступок с неким реестром «достойности-недостойности»? И здесь трудно что-либо возразить, остается сказать, что само понятие «достойного» (или «недостойного») ущербно, будучи абстракцией и фикцией. Все время от времени врут, хотя знают, что это недостойно, да и что такое «врать»? По-моему, так это способ ограничить самого себя, чему я, конечно, пытаюсь всячески препятствовать, но делает ли это мой поступок «достойным»?
«Бог» стал у нас гуманоидом, который слышит и понимает, к которому можно обратиться и попросить. Но все это достаточно странно. Если ты понимаешь, что Высшее Существо беспредельно, то Оно просто не может изменить самого себя, а ведь именно это ожидается от Него, когда мы просим: «Сделай не так, сделай эдак!» И ведь именно в эту ошибку ввергает нас религия…
«Верующий ли вы человек?» – этот вопрос кажется мне абсурдным. Глупо отвечать на вопрос: «Вы верите, что земля круглая?» – «Да, верю». Еще глупее отвечать на вопрос «Вы верите, что есть внеземные цивилизации?» – «Нет, не верю». Я бы спрашивал так: «Живете вы, радуясь?»
БОГ
Итак, что мы знаем о заявленной теме – о Боге? Во-первых, мы знаем, что ничего не знаем о Боге, кроме разве того только, что о Нем говорят. Во-вторых, мы знаем десятки, если не сотни «доказательств» существования Бога, впрочем, число «доказательств», опровергающих Его существование, возможно, даже более внушительно. В-третьих, мы знаем, что никакое «доказательство» само по себе не способно заставить нас уверовать, равно как и наоборот: нет такого «доказательства», которое бы заставило нас разувериться в существовании Бога, если мы в это существование верим. Какие из всего этого можно сделать выводы?
Во– первых, никакие наши знания сами по себе к делу веры не имеют никакого отношения, а вера – имплицитно иррациональна. Во-вторых, вера есть то, что можно было бы назвать «религиозным чувством», однако поскольку в «массовом сознании» бродят различные религиозные учения, то во внутреннем психологическом пространстве индивида данное «религиозное чувство» называется не иначе как «Бог в моей жизни». В-третьих, и это самое печальное, поскольку наши мысли – это наши мысли, то Бог, о котором думают, Богом не является.
Все начинается с «религиозного опыта», точнее говоря, даже не с религиозного, а просто с «опыта» – ощущения, некоего психологического состояния, истинные причины которого (как, впрочем, и большинства других наших психологических состояний) нам неведомы – это означаемое (значение), то, что будет означено (названо). Но человек – это существо, страшащееся неизвестности более чего бы то ни было. Преуспевшее в объяснениях это существо мириться с подобным положением дел не способно. «Все может быть объяснено!» – вот наш девиз, чем-то очень напоминающий аутотрениг невротика, страдающего комплексом неполноценности.
При этом, что поразительно, мы, например, столько знаем о геноме человека, что дальше, кажется, некуда, но ведь мы не можем понять элементарнейшей вещи, а именно: как из этой примитивной, по сути, цепочки нуклеотидов, из этой неживой материи (!) появляется то, что является жизнью, причем во всей ее сложности и многогранности. О Боге же мы знаем гораздо меньше, нежели о геноме (если вообще хоть что-нибудь о Нем знаем), однако же пребываем в полном удовлетворении от собственных объяснений о малейшем жизненном явлении, увязывая его с «Божественным промыслом» и еще бог знает чем. Как такое возможно?!
Ответ, к сожалению, слишком прост и незамысловат, чтобы можно было говорить о нем вслух, не краснея. Психическая организация неизменно стремится к стабильности, которую, впрочем, сама же с завидным постоянством и нарушает. Поэтому если происходит что-то (и с нами, в нас, в том числе), что нарушает виртуальную стабильность нашего виртуального же психического бытия, то включаются примитивные механизмы защиты, призванные восстановить нарушенный баланс, закрывая «белые пятна» другими «белыми пятнами», которые, впрочем, кажутся нам «цветными», – это слова.
Именно с этой целью – виртуального спасения от виртуальной катастрофы – нами и используются объяснения, начинающиеся с элементарных называний (означений) и заканчивающихся стройными теориями (компиляциями означающих). Причем объяснение – как простое (означение), так и сложное (теория, концепция, традиция) – может быть абсолютно нелепым, ни на чем не основанным, просто абсурдным; но ради стабильности, ради чувства определенности мы согласимся с ним не моргнув глазом. Ситуация с «религиозным опытом» именно такова.
Впрочем, во всем этом таится и ужасная каверза, поскольку, как известно, сказал «А» – придется говорить и «Б»; сознание одним называнием неизвестного утолить свою жажду к «определенности» не может. Однако создание любой теории, любой системы, где множество означающих сплетаются в единую сеть взаимопоясняющих понятий, всегда есть создание новой реальности, реальности виртуальной, но это никогда не реальность первичная, и даже не ее отражение, но лишь отображение – искаженное, если не сказать изуродованное.
С тем чтобы придать этому отображению хоть сколько-нибудь достойную форму, мы готовы пойти на любые допущения, додумывая фактически любые недостающие, как нам кажется, детали, элементы, кусочки нарождающейся картины. Именно такова религия, растущая как на дрожжах из идеи Бога; религия, которая начинается с элементарного психического акта произвольного означивания означающего и заканчивающаяся жесткими определениями и инструкциями, адресованными верующему.
Здесь мы видим, как созидается здание языка – последовательно, неутомимо, изощренно. От своего закладного камня оно получает название – религия; и, претендуя на то, чтобы быть «пространством Бога», оно не способно даже разместиться в этом пространстве, поскольку само это пространство, если, конечно, мы допускаем его существование, раскинулось от края до края – под, над, вокруг этого здания, но никак не в нем и уж никак им не являясь. Мы ничего не узнали с помощью языка о Боге, нам с помощью него рассказали о «Нем».
Однако жесткая связка – означаемое-означающее придает этой конструкции необыкновенную устойчивость, субъективно выражающуюся в чувстве уверенности, или, проще говоря, веры. Эта связка – суть, некое подобие цемента, скрепляющего отдельные камни в огромную стену, однако же, разбив скалу на множество камней, мы лишили себя горной вершины. За возникшей стеной, быть может, удобно, однако это не прежний величественный монолит, который существовал до сих пор, не пытаясь быть удобным, но будучи настоящим.
О пространстве Бога можно, видимо, говорить, двумя способами: или как это делал Спиноза, обличая в царственные одежды этого термина всякое наблюдаемое нами движение бытия, или же никак, т. е. молчанием. Поскольку же все, что будет получено нами в первом случае есть часть, а не целое, я не думаю, что было бы резонным вообще говорить о Боге. Кроме того, все, что будет сказано в первом случае, коснется только того, что наблюдаемо (в том или ином смысле), а наблюдение имплицитно содержит в себе наблюдающего; следовательно, все, что мы можем сказать о Боге, будет так или иначе рассказом о гуманоиде, но «я» – это фикция.
Говоря о Боге, мы уничтожаем Бога; Бог будет там, где не будет того, что мы считаем «я», а «я» – суть, первое слово, с которого начинается «осмысленный» язык. Круг замкнулся, и, видимо, единственный выход из этого круга – молчание. Удастся ли нам наше «молчание»? Вероятно, это возможно, но лишь в том случае, если мы научимся так пользоваться языком, что вершиной этого умения будет подлинное Молчание.
ПРИКОСНОВЕНИЕ САМОУБИЙСТВА
Есть в нашей с вами жизни два феномена, которые бы следовало рассмотреть как некие противопоставленные друг другу экстремумы, создающие линию, а точнее говоря, границы пространства, в пределах которого расположилось наше индивидуальное бытие, жизнь каждого из нас. Странно ли прозвучат эти экстремумы: самоубийство и прикосновение? Я думаю, что странно. Но подобное сопоставление только при поверхностном взгляде кажется парадоксальным, если же мы внимательно вглядываемся в сущность того и другого феномена – в отчаянную абсурдность самоубийства и животворящую сущность прикосновения, то мы не можем не заметить – вся наша жизнь, к великому сожалению, лежит между ними. И продиктовано это «великое сожаление» тем, что лежать бы ей – нашей жизни – не между, а в одной только точке прикосновения, и было бы нам даровано самое настоящее, вечное блаженство, в поисках которого мы стоптали самих себя.
И самоубийство, и прикосновение – те «позиции», где жизнь столбит свою действительность, но если в первом случае этот ее шаг – суть болезненная конвульсия, то во втором случае – ее нарождение. Самоубийство – это то, чем мы расплачиваемся за идею собственной индивидуальности, приятно ощущать себя субъектом, противопоставленным миру, но это ощущение при определенных обстоятельствах может потребовать непомерную плату – доказательство, заключающееся в реализации «права на добровольную смерть». Прикосновение – это то, что режет по живому идею индивидуальности человеческого субъекта (если здесь, конечно, может быть применена такая формулировка – «по живому»), здесь мы растворяемся в другом субъекте (или даже объекте), сливаясь с ним на абсолютно паритетных началах, ведь «площади» нашего соприкосновения, а потому и само наше сообщение себя друг другу здесь всегда одинаковы. В этой паритетности, удивительно уважительном равноправии, впрочем, я и усматриваю эманацию подлинной индивидуальности. Но обо всем по порядку…
Самоубийство – это «общественно значимый протест», им я сообщаю свое «неприкосновенное право вершить собственную судьбу», не сообразуясь с мнением окружающих. Двигаться наперекор требуемому от тебя поведению, двигаться по линии, прочерченной твоей собственной «правдой», соответствующей прочувствованной тобой «истине», – значит проявить собственную индивидуальность, ощутить самого себя, свою целостность, не идентификацию себя, но свою идентичность. Это, если прочувствовать весь пафос этого события, суть способ, адресованный самому себе, заставить себя уважать собственное «я», почувствовать собственную жизнь, пусть и на острие в какой-то момент, но ощутить – «я есмь!» Удивительно, но таковы законы работы этого психического механизма: миллионы людей ощущают самоубийство как свою «собственную истину», как проявление своей подлинной индивидуальности, своей исключительности. Миллионы людей… Правда, нелепо? Правда, ведь это языковая игра.
Да, нам следует помнить главную особенность и одновременно ахиллесову пяту языка: он, если использовать аналогию с работой рецепторных аппаратов, является самым «переносимым» из всех «переносимых» свойств. Суть идеи о «переносимых» и «непереносимых» свойствах, как ее понимал Лев Веккер, состоит в следующем: существует два принципиально отличных друг от друга типа психического изображения – одно является результатом взаимодействия воспринимающего с объектом (таков любой образ и выражающее его слово, в том числе и образ-слово «самоубийство»); второе – состоянием взаимодействия, которое всегда двустороннее и не является атрибутом лишь одного из взаимодействующих тел, но принадлежит и тому, и другому участнику этого взаимодействия (таково прикосновение).
Именно поэтому первое, о чем у нас идет речь, можно «снять» с объекта и «унести», а потом делать с ним – этим «результатом» – все, что нам заблагорассудится, искажая, извращая и профанируя его; второе же – «не снимаемо» или «не переносимо», невозможно «утащить» с собой деформацию кожной поверхности, которая возникает при нашем физическом взаимодействии с физическим же предметом, эта деформация существует только в момент самого этого взаимодействия. По сути дела, первое здесь – это только репрезентация взаимодействия, второе – само взаимодействие. И нет ничего более уязвимого, нежели репрезентация, и нет ничего более подлинного, нежели само взаимодействие. По первому механизму мы и ввергаем себя в одиночество, которое есть социальный аналог физической смерти, тут потому и гнездится идея самоубийства. По второму же механизму мы, напротив, разрушаем неприступные («на глаз» и «по идее») бастионы собственного одиночества.
До тех пор пока я говорю с другим – он, этот другой, для меня лишь фантазм, лишь плод моих языковых абстракций. В условиях невозможности содержательной коммуникации в диалоге, мы просто профанируем общение, создаем иллюзию общения. И только в тот миг, когда я прикасаюсь к другому, когда наши тела изменяются под действием друг друга, я ощущаю его непосредственную данность, его существование, его действительность, а потому и свою непосредственную данность, свое существование, свою действительность. И именно в этот момент моя жизнь нарождается, словно из блаженного рога изобилия, поскольку я преодолеваю солипсизм своего психического бытия. Прикасаясь к другому, чувствуя его, я более не хочу умирать, я хочу жить, поскольку ощущаю жизнь, которая, как оказывается, нераздельна между мной и им – этим Другим, которая не во мне и не в нем, а лишь в нас.
Жизнь – не медицинское, не философское и не психологическое понятие, это даже не понятие, это факт, облеченный в досужий языковой термин. В нем – в этом слове – факту жизни неудобно, ведь благодаря данному «облечению» факта в словесную форму у нас сразу же возникает искушение говорить и строить концепции, вместо того чтобы делать, работать, как бы банально и топорно ни звучала эта сентенция. Жизнь требует к себе уважения, она требует, чтобы ее проживали, чтобы о ней заботились, чтобы ее не просто хранили, а пестовали. Более того, жизнь – это факт, внушающий восторженное восхищение, сопряженное с молчанием действия, а с не действием речи, которое всегда иллюзорно. Одну из своих наиболее фундаментальных работ О. Розеншток-Хюсси назвал «Бог заставляет нас говорить», однако же психотерапевтический опыт свидетельствует: «говорить» заставляет лишь тот «Бог», которого, по меткому выражению Ф. М. А. Вольтера, «следовало бы выдумать». Но Тот, Кто не может быть выдуман, равно как и жизнь, понятая как факт, не растраченная в суете говорения, требует молчания.
Самоубийство тоже оказывается «фактом», и происходит это именно потому, что к факту жизни подходят как к понятию, слову, концепту, но не как к факту. Только пустопорожняя мысль о жизни может породить безрассудную мысль о добровольном уходе из жизни, о суициде; мысль-бессмыслицу. Если же не мыслить, а думать (надеюсь, что эта дефиниция здесь будет воспринята правильно), то факт суицида становится невозможным. Рассудить, что нет иного выхода из круговорота страдания, кроме как смерть, которая, согласно откровению Гаутамы Будды (в этом ракурсе рассмотрения), также страдание, может лишь тот, кто впал в иллюзию мета-фактичности жизни, открывающей путь лишь к мета-фактичности смерти и суицида. Но факт жизни, со всеми ее течениями и порогами, открывает полную абсурдность и невозможность подобного «выхода», факт жизни делает факт суицида сущей нелепостью. И единственный способ ощутить факт жизни в нем в одном – в прикосновении…
ГЕДОНИЗМ
«Зачем мы живем?» «Какой во всем этом смысл?» «Какова цель?» – прекрасные вопросы. Все они способны наилучшим образом испортить жизнь, превратив ее в кромешный Ад, который, как известно по многочисленной кино– и прочей такого рода продукции, есть бесконечное блуждание по замкнутому лабиринту.
Искать ответы на эти и подобные им вопросы – дело безумных. Живем – это факт, живем – слава богу. И если цели не ясны, смыслы призрачны и теряются в дымке неизвестности, а всякая определенность в заданной теме – подкрепленная глупостью фантазия, то стоит ли ломать над всем этим голову? Вряд ли. Может сломаться, чай не железная.
Если с чем и следует определиться, то лишь с тем, как жить, как проживать эту жизнь. Это существенно, это важно. Ответа же только два: жить можно или хорошо, или плохо. Третьего не дано. «Хорошо» или «плохо» лишено в данном случае всякого морализаторства, это констатация качества жизни: «мне хорошо», «мне плохо». Если так, то лучше «хорошо», чем «плохо», со времен Эпикура мало что изменилось. Мы разучились наслаждаться – не тонуть в запредельном, вызывающем паралич удовольствии, а наслаждаться, т. е. испытывать усладу радости. Мы превратились в вечно спешащие, бессмысленно суетящиеся автоматы, мы не знаем радости, не знаем покоя, мы не знаем, что есть «хорошо».
«Хорошо» – это удовольствие, гедонизм… Хорошо! Только как? Что это вообще такое? Да и можем ли мы теперь удовлетвориться «тихой радостью», «бесхитростными открытиями», «невинными глупостями», «милыми пустяками»? «Хорошо» – это для нас загадка, мы знаем теперь только – «нормально». Даже удовольствие само по себе – и то категория, определенная нами лишь отчасти. Впрочем, здесь действительно много аспектов, много нюансов. Остановимся лишь на том, что существенно для интеллектуала.
Большая часть неудовольствия связана со страхом (оставляем за скобками неудовольствие, вызванное глупостью и болью). Страх – естественное следствие неизвестности, когда все известно, уже не страшно. Страшно лишь до той поры, пока надеешься избежать пугающего. Когда же эта надежда отправляется ко всем чертям, она уволакивает с собой и страх, что в целом приятно. Знание в этом смысле вещь, доставляющая немыслимое удовольствие, гедонисту отказываться от этого удовольствия не пристало. Итак, знание…
Оставшаяся часть удовольствия связана с интересом (оставляем за скобками удовольствие, вызванное физиологическими обстоятельствами и радостью, ни на чем не основанной). Интерес вызывает лишь то, что неизвестно, то, что известно, интереса не вызывает и вызывать не может, это печально, но с этим ничего не поделаешь. Единственная возможность для модернизации (перевода известного в неизвестное) кроется в опять-таки возможности увидеть известное по-новому. Это бывает интересно, поэтому к знанию следует добавить умение озадачиваться…
Вот, в сущности, и весь гедонизм интеллектуала – скромно, но со вкусом. Обе возможности получать удовольствие – узнавать и уметь озадачиваться – в нашем распоряжении. Но сумеем ли мы правильно распорядиться этим инструментарием? Периодами мне кажется, что он – этот инструментарий – тупится: когда ты узнаешь больше, чем интересно окружающим тебя людям, возникает девальвация знания («один шимпанзе – не шимпанзе»). Здесь ты в очередной раз озадачиваешься, но как-то совсем не так, как хотелось бы. Ты осознаешь вдруг, что все сделанное тобою для избавления от одиночества ввергло тебя в самую бездну этого самого одиночества.
Так что же такое гедонизм, к которому следовало бы стремиться? Я думаю сейчас, что это полный отказ от борьбы, от всякого сопротивления, противодействия. Это чистое, спонтанное действие-движение на незанятых клетках жизни, представляющейся здесь своеобразной шахматной доской, действие, которое совершается тобою так, словно бы есть только они одни, эти не занятые ничем клетки. Так, словно бы ограничения, накладываемые содержательностью, отсутствуют… Но здесь следует обучиться тому, как «ходить» на этом искривленном поле, поле, которое должно восприниматься тобой как неискривленное.
Здесь тебе (как шахматной «фигуре») нужны какие-то новые правила, новые степени свободы, дарованные новым видением мира. «Доска» стала объемной, но способен ли ты ощущать этот объем, достаточны ли возможности твоего психического аппарата, чтобы чисто технически обеспечить тебе это ощущение?… К сожалению, ответ на этот вопрос носит риторический характер: каков он – «Да!» или «Нет!» – не имеет значения. Даже если «Да!» здесь – «неправильный ответ», у нас просто нет другого выбора, ибо ответ «Нет!» в этом случае – никуда не годится, даже если он «правильный».
Если, действительно, «правильный ответ» – «Нет!», то с гедонизмом просто ничего не получится, а без гедонизма – не получится ничего, поскольку жизнь теряет при таком раскладе свой всякий смысл – тускнеет и проституируется. Гедонист в этом смысле это тот, кто играет ва-банк: или счастлив, или пошло все к черту! Однако же эта тактика не должна быть риском, что возможно, на мой взгляд, лишь при отказе от борьбы, от всякого сопротивления. Теперь странный вопрос, который я не могу не сформулировать именно так и только так: хватит ли у нас сил, чтобы заставить себя жить? Ответ за подлинным гедонистом…