355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Дмитриев » Бухта Радости » Текст книги (страница 4)
Бухта Радости
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:24

Текст книги "Бухта Радости"


Автор книги: Андрей Дмитриев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Так посмеялись предложению майора, владельца «хёндё», всем отправиться в Германию и сделать бизнес на утопленниках: «Вы помните, показывали, какое там, в Германии, случилось наводнение? Теперь представьте на минуточку, сколько по всей Германии утопло новеньких машин. Хозяева утопленников, ясное дело, побросали. На кой им тачки, вымокшие до проводов? Страховку получили и – вперед; чего оглядываться?.. Вот нам бы всех этих утопленников разыскать, потом собрать, хотя бы по цене металлолома, да хорошенько просушить, да вывезти в Москву, и здесь продать, чтобы не жадничать, хотя б по десять тысяч долларов за штуку...».

Мечтающий о собственной бензоколонке предположил собрать по всей стране остриженные ногти: «Нужна кому-то роговица в промышленных масштабах? Такого быть не может, чтобы не нужна!». Над ним смеялись лишь из вежливости, вяло. Почувствовав, что не развлек, он робко предложил наладить всероссийский лов комаров и принимать их у населения на вес в прессованном виде: «Ведь это чистый протеин, не может быть, чтобы промышленность в нем не нуждалась!». Женщина тоже что-то предложила и тоже первая смеялась, и вот тогда, вдохнув и выдохнув очередную порцию кальянного дымка, слово взял бывший нотариус-сиделец.

Он рассказал, что есть-де у него знакомый, бывший следователь, к слову сказать, тот самый, что его когда-то посадил. Теперь он вроде адвокат, но в гору не пошел. Сильно нуждается в деньгах, иначе не рискнул бы намекнуть ему при встрече, что есть возможность провернуть мероприятие с одной довольно дорогой квартирой. Одно условие: Саве... («нет, назовем его Савватий»), – дает подробную наводку, но сам в мероприятии участвовать не будет. Все весело молчали, поскольку растерялись; ждали разъяснений. Бывший сиделец разъяснил.

Есть один тип с почти что царской хатой, полученной в наследство. Не пьянь, не бомж и не пенсионер, но все же малахольный, одинокий и без связей. Если его прижать легонько, если заставить по-хорошему отдать квартиру, оформив все как куплю-продажу, затем немедленно и впрямь ее продать хорошему клиенту, то можно заработать тысяч двести. Комиссионные, всего лишь десять штук, отдать Савватию, а остальное поделить. «На четверых не делится, – заметил нервно отставной майор. – И почему ты это нам рассказываешь? Это твои дела с твоим Савватием, не наши. Он тебя, кстати, раз уже сажал, и, может быть, ему опять неймется».

«Я отказал Савватию. Такого рода дело всем нам непривычное. То есть устроить это дело в одиночку с непривычки – невозможно. Но встретил вас. И поглядите, все сошлось».

Опять молчали, с деланным весельем, и снова ждали разъяснений: что сошлось?

Он терпеливо разъяснил, перечисляя, что имеется в наличии.

Имеется нотариус (так, в третьем лице, сказал он о себе), уволенный; неважно. Главное, дело свое знает. Уже добыл печать, составил достоверный договор купли-продажи; зарегистрировать его он запросто сумеет. И покупатель есть, уже дожит от нетерпения. Еще имеется открытие; на Нобелевскую премию потянет, да слишком долго ее ждать. Можно назвать это открытие «Искусственное разведение воспоминаний», а можно, обобщив и сопоставив: «Механизм исторической памяти»... Можно – никак не называть.

Но стоит лишь представиться, к примеру, одноклассником, а лучше однокашником – особенно, к примеру, человеку немолодому и одинокому: он тотчас скажет вам из вежливости, что помнит вас, пусть даже и не помнит, пусть даже и не рад вам; через минуту дружеского разговора он уже точно вспомнит вас, должно быть, в темных коридорах своей памяти приняв за вас кого-то там другого, тенью мелькнувшего в тех коридорах. Ну а поскольку в прошлом всех людей есть общие приметы и в памяти есть схожие зарубки, его воспоминание о вас еще через одну минуту дружеского разговора станет и ярким, и живым. К примеру, все дрались за девочек, все бегали с уроков, почти что все курили на задворках школы, и все хоть раз ходили с классом за город в поход – и жарили там шашлыки... Достаточно ему напомнить, как он ходил в поход на шашлыки, он вспомнит тот поход, и шашлыки, и даже вкус тех шашлыков, даже поверит, что он сам если не жарил, то мариновал те шашлыки, а если вы напомните ему, что шашлыки его не очень-то прожарились, поскольку хворост для костра был мокр после дождя, – он вспомнит все, о чем бы вы ни вздумали ему доброжелательно напомнить.

Сошлось и то, что есть машина, и, хватит ржать, нет ничего смешного в ее названии «хёндё».

Об этом можно было и не говорить, все уже слушали его серьезно. Он продолжал: «Главное, вывезти его подальше от Москвы, там погулять с ним, слопать шашлыки и непременно напоить его. Когда стемнеет, убедить. Допустим, убеждать будет майор; он человек военный, значит, строгий. Он даже может в хрюсло дать разок, но, боже сохрани, не убивать...».

«Меня устраивает то, что до смерти не бить, – сказал майор. – Мокрое дело – слишком рискованное дело, к тому же мне не светит брать на себя живую чью-то душу...»

«Вот про их души мне – не надо!» – запальчиво сказала женщина; ее не поняли; пришлось ей со смущением растолковать свои слова: «Не стоит, в смысле, в самом деле слишком рисковать из-за какого-то там малахольного».

Нотариус потребовал внимания – и продолжал:

«Как только малахольный согласится отдать хату, я тут же оформляю сделку купли-продажи; пусть покупателем в ней будет выступать наша дама; она его к тому же успокоит и утешит какой-нибудь приятной, милой болтовней. Все его паспортные данные нам передаст Савватий... Мы будем вынуждены позаботиться, чтоб малахольный наш не смог вернуться в город слишком рано, чтобы не смог нам помешать, когда очухается. Уедем на „хёндё“, когда весь пригородный транспорт уже спит. Его оставим в подмосковных рощах без копейки. Пусть добирается потом, как хочет, до Москвы. Покуда доберется, квартира будет продана, пусть не за двести, но за сто восемьдесят тысяч – точно! И все – по форме, все – чин-чинарем...»

«Но ведь не делится на пять!» – вдруг помрачнел майор.

«Отними накладные расходы, и все поделится отлично», – уверенно сказал нотариус.

«А может, ну его, Савватия, – со смехом предложил майор. – Я предлагаю его кинуть, как эти это говорят».

«„Кидать“ не будем, это свинство, – сказал нотариус, – а мы – порядочные люди, хотя и грешные, чего уж тут скрывать».

«А мне что делать?» – спросил ревниво тот, кто предлагал стричь ногти всей стране и чтоб страна ему ловила комаров.

«Стоять на стрёме!» – хором гаркнули все остальные, и эта слаженная звучность была так неожиданна, что повлекла всеобщий приступ хохота.

Довольные, что так и не представились друг другу, то есть не выдали друг другу своих подлинных имен, они придумали друг другу совсем другие имена.

Женщина стала зваться Александрой: ей это имя предложил майор, а почему, он не сказал, лишь повздыхал многозначительно, мол, «эх, хе-хе!». Сам он просил звать его Геннадием. Гроза ногтей и комаров – тот стал Сан Санычем, поскольку, это все признали дружно, к его лицу шло это имя; он, точно, выглядел похожим на какого-то всемирного Сан Саныча. Нотариус-сиделец самолично решил назвать себя Иваном Кузьмичом.

Они теперь не просто называли ради шутки, но и всерьез себя считали одноклассниками. В воспоминания о школе они, понятно, не вдавались, это было бы и слишком, но относились друг к другу бережно и нежно, едва ль не трепетно, как если б у них были общие воспоминания о школе. К Александре, например, не приставали явно, скорее, словно школьники, за ней ухаживали; она ж, как школьница, показывала им всей своей повадкой, что их ухаживаний не замечает.

Всю подготовку к делу они назвали меж собой заданием по теме. Стремухин звался между ними материал по теме: они не знали толком, кто он. Готовя тщательно задание по теме, они всем подмосковным далям, лесопаркам, зонам отдыха после порядочных раздумий предпочли Бухту Радости.

Повсюду под Москвой стекаются в жару толпы с мангалами, везде легко быть незаметными и не запомниться средь этих толп, и раствориться в криках, песнях и дымах. Однако Бухта Радости тем хороша, что до нее не ходят электрички. Материал по теме сумеет выбраться в Москву лишь по одной дороге, автомобилем или же маршруткой. Маршрутка – далеко, свои маршруты от пансионата прекращает засветло; на то, чтобы поймать автомобиль, у материала не будет денег. И по воде раньше утра покинуть Бухту он не сможет. Пока придет в себя, покуда он сообразит, в каком краю Москва, пока узнает, как в Москву добраться, покуда доберется, – тема будет полностью закрыта: «Я уже буду в синем небе над Канадой», – сказал Иван Кузьмич; «А я – у тетушки под Тверью, а где, я не скажу уж даже вам, уж вы не обижайтесь, там, в Есеновичах, пересижу и, может быть, вообще в Твери останусь», – сказал майор Геннадий. «Я дома посижу, он же не знает, где мой дом», – простодушно признался Сан Саныч. Александра промолчала; в ее глазах невольно вспыхнуло и тотчас же погасло солнце.

...В Пирогове большая часть машин сворачивала направо, на Мытищи, туда свернул и «лендровер» с изможденным сенбернаром, заставив Александру ощутить мгновенный приступ грусти. Геннадий теперь мог пришпорить свой «хёндё». Масляный дым стоял над придорожной свалкой мусора. Как только дым, дома и избы Пирогова остались позади – шоссе и вовсе опустело. Геннадий включил радио. Ревел Кобзон. «Хёндё» летел мимо бревенчатых ресторанов-теремов, мимо лукойловских бензоколонок, мимо пустых полей, густых лесов, высоких стоек ЛЭП. Летел так лихо, что едва не проскочил поворот на Бухту Радости.

Пришлось опять притормозить и притормаживать потом почти на каждом метре – так жутко был разбит асфальт за поворотом. Лотки и магазин. Торты-коттеджи кооператива «Эдельвейс-Сорокино». Вновь магазин. Березовая узкая аллея. Шлагбаум и будка. Охранник вышел и, не глядя на прибывших, потребовал за въезд сто пятьдесят рублей. Геннадий не расслышал и, чтоб расслышать, приглушил Кобзона. Охранник повторил про деньги.

– Здрасьте! – процедил Геннадий.

– Здравствуйте, – сказал охранник, стоя с протянутой рукой.

– Ты ручонку-то не тяни. И нечего мне улыбаться, – сказал Геннадий.

– Ты что, с ума сошел? – спросила Александра.

– Не вмешивайся. Это вымогательство.

– Что случилось? – не понял Сан Саныч.

– Геннадий, не дури! – прикрикнул Иван Кузьмич. – На, дай ему мои сто пятьдесят рублей!

– Не лезь! – разозлился Геннадий. – Мы не лохи! Сзади ждала и зло сигналила вставшая в очередь машина. И те, что выстроились ей в хвост, нетерпеливо подхватили злой сигнал.

Охранник подошел к ней, получил деньги, вернулся, приказал Геннадию:

– Освободите проезд. Пожалуйста, в сторону. Геннадий, матерясь сквозь зубы, вывернул руль влево, припарковался на краю бетонной полупустой площадки. Иван Кузьмич обернулся и в заднее стекло увидел, как один за другим минуют поднятый шлагбаум автомобили, битком набитые людьми. У него заболела шея. Он заорал:

– Да что с тобой? Ты на плакат смотри: это официальная цена за въезд на машине!

Геннадий заорал в ответ:

– Не надо мне! Не надо про плакат! Я им хоть сто таких плакатов нарисую! Доступ к воде по закону бесплатен! Закон один для всех! Сейчас я с ними разберусь!

Он грозно вышел из машины, хлопнув дверью.

– Идиот, – сказал Иван Кузьмич.

– Ребятки, ну, не будем ссориться, – неуверенно сказал Сан Саныч.

– При чем тут «ссориться»! Упустим! – в сердцах сказала Александра и выпрыгнула из «хёндё».

Она уже и не глядела на охранника с Геннадием. Пролезла под шлагбаум и, задыхаясь, побежала по аллее. Сан Саныч и Иван Кузьмич бежали и не поспевали следом.

Они бежали, как не бегали с далеких школьных лет, по пружинящей тропе вдоль узкого асфальта, по которому медленно, с сухим шуршаньем шин, двигались и двигались, обгоняя бегущих, чужие машины. Ветви старых берез, сцепившиеся высоко вверху, скрипели над тропой. Слева от тропы, за сеткой-рабицей, отгородившей от тропы сосновый бор, звучали резкие свистки и раздавались дробные хлопки. Кто там свистел, и что там за хлопушки лопались в бору? – не до хлопушек было им, не до свистков: они бежали, с отвычки претерпевая и одышку, и боль в груди, и то и дело спотыкались о корневища сосен и берез. Навстречу шла разморенная женщина с косынкою на загорелой шее, в панамке на затылке. Она еле плелась и ела на ходу большие красные ягоды, вылавливая их из прозрачного кулька. Набегая на нее, Александра выкрикнула:

– Пристань!

Женщина отпрыгнула, роняя ягоды в траву, потом рукой махнула неопределенно, куда-то в бок и за спину.

Там, за ее спиной, скоро и кончилась аллея. Открылась вмертвую утоптанная грунтовая площадка; за нею, сквозь растопыренные лапы сосен, мерцало олово воды. Звенел, взлетая, мяч. Звенели дети. Сквозь треск включенного вовсю магнитофона («...ты беременна! ты беременна! это временно! это временно!..»), сквозь облака мясного дыма, сквозь волны выпаренного пота и парфюма – бежала Александра к пристани, чутьем отчаяния угадав: налево, да, налево пристань, за узкой тропкой в темном и густом кустарнике.

– Что, нет его уже? – спросил, как только добежал, Иван Кузьмич.

Александра не ответила.

Она уже давным-давно сидела на краю пустого дебаркадера, давным-давно смирилась с мыслью о бредовости всей их затеи, давным-давно благодарила Бога за то, что их затея кончилась ничем. И пусть Иван Кузьмич вбежал на пристань, отстав всего лишь на минуту – она, как ей казалось, уже давным-давно тихонько радовалась спокойному и удивительно обыкновенному плеску коричневой воды о бетон. Немного раздражал гром катеров, сильнее – словно бы изжеванный одышкой злой голос Ивана Кузьмича:

– Ну, ничего. Он где-то здесь, а где ж еще? – и ищет нас. Когда друг друга люди ищут, они, в конце концов, находят...

Потом Сан Саныч появился, за ним – майор Геннадий, все продолжающий разоблачать охрану, из-за которой и ему пришлось побегать, поскольку совесть так и не позволила ему отдать сто пятьдесят рублей за въезд – их голоса мгновенно отравили воздух, и Александру потянуло прочь. Лишь для того, чтобы избавить воздух пристани от этих вздорных голосов, она сказала:

– Ладно, вы, вперед, поищем. И встала на ноги.

...Если б Стремухин поглядел на них, когда они глядели на него, если б глаза его искали, как искали их глаза, если б держал он на виду рюкзак с кастрюлей – они бы точно сразу встретились. Но не произошло.

Он, вытянувшись, спал в пяти шагах от пристани, в кустарнике, на лавочке; спал, лежа на боку, спиной к тропинке. Рюкзак, поставленный им под скамейку, в тень, был скрыт от посторонних глаз кустом крапивы. На всякий случай заглянув в кустарник, не удостоив пристальным вниманием уснувшего и, как они решили, пьяного мужчину, Сан Саныч, Александра и Иван Кузьмич с майором отправились на поиски туда, откуда плыл, стелясь по мху и хвое, дым мангалов...

Стремухин спал, и ему снилось: пришли из школы и сказали: «Стыдно вам, Стремухин; все вы где-то бегаете, все из себя ломаете кого-то, а ведь не сдали геометрию, не сдали химию, еще черчение за вами. Серьезные задолженности за вами числятся, Стремухин». – «Ах, что вы, бросьте, – отвечал им, пряча панику, Стремухин. – Мне уже много лет; я давно кончил институт, могу дипломчик показать, и кое-что я в этой жизни сделал. Я б вам и справку притащил: там стаж, там весь мой опыт, там перечень довольно трудных книг, и все отредактированы мной; вы думаете, что, легко их было редактировать? Вы думаете, нынешние – легче? Вы бы попробовали!» В ответ ему прошелестели шелушащимися и словно сшитыми из сброшенной ужиной кожи, какими-то ленивыми губами: «Что ж, упираетесь – так упирайтесь, это – пожалуйста, вы это как хотите, но мы предупреждаем: не сдадите к пятнице – все отменяется». – «Как это – все? – смешался он. – Как можно отменить, что уже сделано, что прожито и пережито?» – «Не просто можно – мы обязаны». – «Как, и Монады отменить? И Наступательную социологию? И Кенигсбергский казус? И Занимательный Толстой? И Свод небес? Идаже Домик няни?» – «Все, все отменим, если не сдадите: и Свод, и Казус ваш, и даже Домик няни». Он чуть не зарыдал: «Но это нереально! Я ведь дружил, пускай с немногими, я и любил, и даже дважды: одну недолго, а другая укатила в Осло, но ведь любил! Я был в Домбае в юности, сломал лодыжку; я парился по воскресеньям в бане с Птицыковичем, пил с ним холодный сок шиповника; я презирал романы Сицилатова; я спорил с телевизором; я много думал о хорошем будущем...» – «Напоминаем, – вновь напомнили ему с каким-то бесконечным вздохом, – что геометрию вы обещаете сдать к пятнице, все прочее – на будущей неделе, но не тяните, не тяните, иначе все придется отменить: и перелом лодыжки, и любовь, и Птицыковича». – «Если не сдам, – спросил Стремухин, – смерть мамы тоже отменяется?» В ответ услышал: «Нет, не отменяется. У вашей матери задолженностей нет».

Стремухин удивился сну во сне. Он помнил и во сне, что этот сон не должен больше сниться. А раньше снился часто, сильно мучил, пока однажды, осмелев, не догадался он послать этих безликих и почти что безголосых, что из школы, на три буквы. И ведь не приходили больше! Не приходили долго!.. И вот, опять пришли!..

Омытый поотом, он проснулся, и словно бы из пор лениво выступило слово одноклассники. Они, тут и мудрить не надо, вернее, мысль о них вернула из изгнания весь этот вздорный сон. Стремухин подобрал рюкзак, не преминув обжечься о крапиву, и поспешил на поиски, сказав себе: ты проворонил их, покуда дрых.

Он вышел на тропинку, дивясь деталям сна. Что за холодный сок шиповника? И «Свод небес», и «Занимательный Толстой», и даже «Домик няни» – нет таких книг и не было в помине; другие были, да и тех, других, давно уж нет, как будто не было. Даже названий толком не припомнить: Критика современной буржуазной футурологии, Ревизионизм без берегов, Моральный крах Корильо...

Непрошенно пришли на память нынешние верстки, которые горою громоздились на столе: «Усталость кармы», «Гендерный гамбит», «Вопросы энтропии», «Новые левые и старые правые», «Халифат и каганат», «Загустевание симулякра», «Сталин говорит с Богом», «Я выбираю народ», «Создай свой миф», «От дворцовых интриг – к современным политтехнологиям». И вдруг приятно поразила мысль: теперь он может запросто смахнуть, как сон, и эти, нынешние, со стола, и дальше год иль два, а то и три, и даже, если строго экономить, хоть все пять лет нигде ничем не зарабатывать. Стремухин улыбнулся и зажмурился, вдохнув дымок мангала. Мангал тот не был виден за листвой, но он был близок, судя по теплу дымка.

Взвалив рюкзак с кастрюлей на плечо, он вышел из тени кустов на яркий свет, и заводь с пристанью осталась за спиной. Слева сверкнула большая вода; зарычал, забегал на цепи, пристегнутой к железному линю, натянутому меж двух сосен, большой темно-коричневый ротвейлер с желтым брюхом. Он сторожил катамараны, лодки, аквабайки и их хозяев-аквабайкеров, что сохли на песке за сетчатым забором, к которому был проволокой прикручен лист фанеры с дурацкой надписью «Клуб „ВОДЯНЫЕ ПРОЦЕДУРЫ“». В конце забора, на углу, стоял киоск с напитками в витрине; в тени его, в длинном мангале пылали доски разломанных ящиков; сутулый полуголый человек насаживал над тазом на шампур куски свинины. Кивнул Стремухину из-за плеча, сказал:

– Что смотришь, уважаемый? Да, я – король мангала. Не веришь – подожди и скушай мой шашлык.

Стремухин отказался и спросил, не видел ли король мангала компашку из десяти примерно человек, которые кого-нибудь искали.

– Ругались, видел.

– Где они теперь?

– Туда пошли, куда и все сперва идут, куда и ты идешь. Потом жалеют, уважаемый, опять ко мне приходят, я их кормлю, и все спасибо говорят. – Король мангала неряшливо махнул рукой куда-то в сторону и встал к Стремухину спиной, сразу забыв о нем, но на прощание поразив его воображение густой и узкой, словно грива зебры, полоской шерсти вдоль кривого позвоночника.

Дымы других мангалов поднимались впереди то тут, то там и нитями запутывались в соснах. Справа и слева от широкой, как река, утоптанной дорожки, по которой шел, искательно заглядывая в плывущие навстречу лица, Стремухин с рюкзаком, и по краям других дорожек и тропинок, что, словно речки и ручьи, текли к его ногам, дрожа под ветерком сухой сосновой хвоей, – везде вразброс располагались павильоны и киоски, вздувались, словно монгольфьеры перед взлетом, нейлоновые тенты с рекламой самых наглых марок пива, тянулись длинные столы, сколоченные из обрезнсэй неструганой доски; спины людей, сидящих за столами на скамьях, поглаживала бархатная тень качающихся на ветру сосновых лап...

Что-то тревожило и злило, что-то, как чувствовал Стремухин, никак не связанное с неохотой встречных искать с ним встречи и с нежеланием в ответ на его ищущие взгляды глядеть ему в глаза, что-то, на первый взгляд не относящееся к людям, сидящим за дощатыми столами, к их неприятно голым торсам, к бутылкам с водкой, с пивом, к подносам с зеленью, к пластмассовым тарелкам с мясом, но и природа в этом тяжком и досадном «что-то», похоже, тоже не была повинна. Стремухин даже встал вдруг посреди дорожки и замотал изо всей силы головой, как если б воду стряхивал с волос, – и понял, что же было этим «что-то», что же так мучило его и злило.

То была музыка. Вернее, то был гром магнитофонов, так долго, беспрерывно сотрясавший воздух, что сам стал частью воздуха; слух так привык к нему, что и не замечал его уже, как дышащий не замечает своего дыхания, то есть вбирал мембранами все децибелы до одной, но и не слышал совершенно, что сообщалось в этих децибелах. Слух принимал их, но не воспринимал. Стремухин вспомнил: его мать умела совсем не слышать собеседника – то есть она умела внимательно глядеть в глаза, сочувственно кивать, но – думать о своем; она потом не помнила, о чем ей говорили, и помнить не могла, но, если говорили о тяжелом, на ее нервах долго висла голая, ничем не объяснимая, пустая тяжесть.

Стремухин продолжил путь, но больше не искал в чужих глазах.

Сами позвали, пусть сами и ищут.

Он шел, уже не в силах выключить свой слух, и уже вынужденно вслушивался в гром приемников и магнитофонов. Все про братков да пацанов, про нары, баб и суку-прокурора; про девочек, хотящих мальчиков, про мальчиков, хотящих девочек; про рестораны все да про березы; все про спецназ да про «атас»; все про духмяное да пьяное; про атамана все, про Бога, водку, Русь и мать, и вот опять про нары-шмары, опять про суку-прокурора...

Стремухин забубнил:

– Если вам нравится – то на здоровьице, но почему так громко? Все в своем праве, мы свободны, но при чем тут гром?

И почему, к примеру, те, возле кого гремит про суку-прокурора, не подойдут к столу, гремящему про девочек, и не потребуют убавить звук, поскольку девочки, что любят мальчиков, мешают слушать всем про суку-прокурора?.. И почему любители послушать про березы и спецназ вдруг разом не прикрикнут и на суку-прокурора, и на девочек, чтоб приглушили наконец и не мешали слушать про спецназ? И почему все те, кого тошнит от суки-прокурора, и от спецназа, и от березок с девочками, вдруг не потребуют у всех у них, чтобы убавили проклятый звук и не мешали слушать шум воды, шум сосен и друг друга?..

А потому, ясно увидел вдруг Стремухин, что ни один дощатый стол совсем не слушает, о чем гремит магнитофон из павильона: о девочках, спецназе или о суке-прокуроре; наоборот, все за столами увлеченно говорят друг с другом, все анекдоты травят или случаи из жизни, все сплетничают, как это положено, и произносят тосты – и всяк орет, стремясь перекричать магнитофон, и всяк топорщит уши, чтобы расслышать собеседника сквозь гром приемника.

Не проще ли убавить или вчистую вырубить весь этот звук?

Но нет, никто не думает просить у королей мангалов убавить звук и вырубить его не предлагает, никто даже не морщится – и разговаривает криком, как в грозу...

– Вам нужен этот гром, как воздух, – сказал Стремухин во весь голос, не опасаясь, что его услышат. – Всем вам, и здесь, и в городе – не песни-танцы вам нужны, но децибелы!

И потому нигде нет тихого местечка: весь этот гром гремит из окон общежитий и квартир, из магазинчиков и баров, даже из окон чинных ресторанов, куда, казалось бы, только затем и ходят, чтобы отдохнуть от беготни и гула и просто тихо поболтать; автомобиль, несущийся или ползущий мимо, вибрирует, как паровой котел, и, кажется, вот-вот взорвется от звуковых ударов из колонок магнитолы. А что бьет в уши тех, у кого наушники в ушах? В толпе, в автобусе, в метро – везде наушники в ушах; и так гремит в наушниках, что и снаружи слышно! Что станет с вами, если вдруг умолкнут разом все радиоприемники, все магнитофоны, все наушники? Вам будет скучно?

Нет, вам станет страшно. Не сразу, нет. Сперва вам станет пусто. И в этой пустоте, и в самом деле поначалу скучноватой, как будто ниоткуда, будто пылинки в солнечных лучах, возникнут и зависнут, задрожат – еще не мысли и не чувства, но предчувствия неведомой тревоги. Пробьют часы, еще пробьют, и столб пылинок в солнечных лучах начнет загустевать, предчувствия нальются тяжестью еще неясных страхов. Опять пробьют часы, и в пустоте словно из слипшейся и загустевшей пыли вдруг вылепится подобие лица: в нем вы узнаете лицо обидчика и хама, которому вы так и не смогли ответить; потом проявится понурая спина давно обиженного вами друга и вновь исчезнет, опять оставив по себе и жалость, и досаду; забьется мухой об обои и зажужжит мысль о должке, который надобно вернуть, да все не до того и нечем; мысль о зубном, к которому – идти иль не идти; «...и почему я не развелся с ней двенадцать лет назад, когда она пульнула в меня кружкой и перебила переносицу? Ведь вот был повод и момент!»; «...и почему я не пустила его в дом, мол, ах, не прибрано! Теперь он муж Пехотовой, а у меня как было все не прибрано, так и не прибрано: мне совершенно не для кого прибирать»; влетят, дразня несбывшимся, сухими листьями кружась, куда-то прожитые годы; придет огромная и гулкая, как Вий, мысль о грядущей смерти; откуда-то опустится и легкая, и клейкая, как паутинка, мысль о Боге, а там и совесть подоспеет...

Сказав себе: «Вы все боитесь тишины», – он ощутил неловкость и притих. Столы с едой, скамьи с людьми остались позади, их гром уже не так гремел, пусть был и слышен.

«Да, моя совесть тоже не крахмальная рубашка, – счел нужным уточнить Стремухин, потом взбодрил себя: – Но тишины я не боюсь».

Дорожка, сузившись до малой тропки, сворачивала круто вправо перед забором, тоже уходящим вправо. Над запертой калиткой, белым по синему, было написано «Причал 95°». Откуда-то из сосен за спиной Стремухина приземистый мужчина в зеленоватом сюртуке вел лошадь, блестящую и черную, как лимузин, подвел ее к забору, отпер ключом калитку и вместе с лошадью исчез в кустарнике и соснах за забором. Стук копыт долго был мягок, потом пропал. Из-за забора доносились громкие звуки музыки, какая-то хорошая мелодия; Стремухин точно знал ее, но и никак не мог узнать. Он мог напеть ее, но что была за музыка, откуда, из какой страны и из каких времен – сказать себе не мог. Он благодарно замурлыкал ту мелодию, слегка опережая темп магнитофонной записи, и зашагал туда, куда вела его тропинка, – направо, вдоль забора, прочь от большой воды.

Сквозь сосны слева за забором тускло светилась вода какой-то новой, узкой заводи. Справа показался еще один забор. Навстречу по тропе шел стриженный под ноль ребенок, лет, похоже, девяти, в грязной желтенькой футболке, выпущенной поверх штанов. Увидев Стремухина, ребенок встал и засопел, как если б собирался плакать. Едва Стремухин поравнялся ним, ребенок наконец и впрямь заплакал; схватил его за руку и не отпускал. Ладонь ребенка была липкой, жаркой и неожиданно крепкой. Он снизу поглядел залитыми слезой глазами Стремухину в глаза:

– Дядя, ты стой, я маму с папой потерял... Послушай, дядя, вы мою маму с папой не видали?

Стремухин струхнул:

– Ты потерялся? И давно ты потерялся? Хотелось вырвать руку, но Стремухин не посмел.

– Давно; мы утречком приехали. – Ребенок бросил плакать и сказал: – Я думаю, они утонули.

Стремухин испугался еще больше:

– О господи, с чего ты взял?

– Не утонули? – Ребенок посмотрел внимательно Стремухину в глаза, еще сильнее сжав его ладонь. – Тогда – поможете найти?

Он вновь заплакал.

– Конечно, помогу. Я помогу! – Опасливо, как если б гладил птицу, Стремухин провел свободной рукой по его стриженому, в пятнах зеленки, темени. – Ну что, идем искать туда, где люди? Погоди-ка, погоди-ка...

Вынув носовой платок, он сел на корточки, стал неумело и с опаской отирать горячее и скользкое от слез и пота детское лицо. Он тер платком и успокаивал ребенка, мыча какие-то утробные, изъятые из памяти о детских колыбельных, глухие междометия. И краем глаза видел, как по тропе навстречу стремительно шли четверо: женщина в майке цвета хаки, трое мужчин – они чуть отставали от нее...

Стремухин вознамерился у них спросить, не спрашивал ли кто о потерявшемся ребенке, но промолчал: они глядели, приближаясь, на него слишком уж пристально, слишком угрюмо, с той беспардонной наглостью, что свойственна лишь хулиганам и милиционерам. Ребенок по-хозяйски дернул его за руку, заторопил, опять захныкав и захлюпав; Стремухин выпрямился, охнув под тяжелым рюкзаком, и, следом за ребенком, который все тянул и тянул его за руку, обратно повернул, к большой воде.

Шаги тех четырех быстро и дробно приближались за спиной.

Приблизились; женщина первой обогнала его по краю тропы, взглянула быстро, тут же спрятала глаза под взглядом хнычущего ребенка; затем его обогнали мужчины; едва ли не вприпрыжку пустились женщине вдогон... Их спины, все в разводах пота, удалялись; один из них, прежде чем свернуть налево, на широкую дорожку, внезапно приостановился. Он обернулся и издалека вновь поглядел Стремухину в глаза.

– Оставь, Сан Саныч, этот ничего не знает и никого не видел, – сказала женщина. – Воскресный папа.

– Сегодня суббота, – напомнил ей Геннадий.

– Неважно, – перебил его Сан Саныч. – Воскресный папа – он всегда воскресный папа. Я сам воскресный папа. Вот, из-за вас не вижусь с сыном. Его Ильей зовут.

– Ты человек трудной судьбы, – насмешливо сказал Иван Кузьмич.

– Не очень трудной, – скромно возразил Сан Саныч. – Мы просто развелись.

– Ходу, мальчишки, – поторопила Александра.

– Куда теперь спешить? – сказал Геннадий. – Наоборот, помедленнее надо и повнимательнее, как по грибы.

– Мясо стухнет! – как могла бодро сказала Александра. И все же шаг убавила: так много тел и лиц вдруг вспыхнуло вокруг и впереди. Поверх голов запрыгал гром магнитофона. Лица, плывущие навстречу, раскрыли рты и подхватили песню про девчонку, шконку и иконку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю