Текст книги "Эон памяти"
Автор книги: Андрей Ветер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)
Приставленный к нам капитан (из десантников) однажды не выдержал во время парашютной подготовки и заговорил.
– Мне приказано не спрашивать вас, кто вы, откуда вы. Понимаю, что вы здесь не просто так. Но мне не разрешили расспрашивать никого из вас. Я ничего не знаю о вас, хотя командир должен знать своих подчинённых. Что ж, это не моё дело. Я лишь должен научить вас тому, что умею делать сам… Я служил в Афганистане, был ранен неоднократно, поэтому я не хочу, чтобы вы испытали то, что испытал я… Вижу, что некоторые из вас хорошо владеют оружием, стало быть, прошли военную подготовку. Но всё же прислушайтесь к моим советам, у нас разный опыт, и никто не знает, что ждёт впереди…
Во время последних ночных учений я умудрился сломать руку. Произошло это как-то до смешного нелепо, без серьёзных причин. Мы забрались в овражек, из которого не сразу нашли выход наверх, и я просто поскользнулся, перешагивая через узенький ручеёк. Оступился и упал на правую руку. Если бы я, поднимаясь, опёрся на левую руку, то не сразу заметил бы, что повредил правую (настолько я был разгорячён взбудоражен долгим переходом). Но я подставил под себя правую руку, и она безвольно ушла куда-то вбок, отказываясь повиноваться. Кто-то помог мне подняться, выдернув меня за воротник из лужи. Через час мы попали под обстрел и вынуждены были спешно отступить. Только тут, когда пришлось быстро бежать, я почувствовал, что со мной что-то неладно, что я слишком устал. Рука сильно ныла, шевелить ею не получалось, и я заткнул её за лямку рюкзака. Наш капитан, когда ему шепнули, что я повредил руку, подозвал меня к себе и опытным глазам сразу оценил: рука распухла вдвое, запястье вылезло громадным пузырём и посинело.
– Пошевелите пальцами. Так, понятно… Для вас война закончена, – сказал он и послал меня с одним из опытных ребят к пункту, где должны были находиться наблюдатели.
До тульского медсанбата мы долго тряслись на забрызганном грязью автомобиле, который дребезжал всеми своими составными частями. Наконец добрались до места. Сделали рентген. Огласили результат – перелом лучевой кости. Налепили гипс.
А на следующий день нам внезапно объявили, что нас возвращают в Москву! Какая радость и какая досада одновременно! Военные игрища завершились успешно, но без меня. «Для вас война закончилась». В случае настоящей боевой операции никто не снял бы меня вот так запросто с задания и не отправил бы в укромный уголок.
Лестно одно: ребята, увидев на мне гипс, выразили уважение моему поведению ночью. Должно быть, все решили поначалу, что у меня лишь вывих или сильный ушиб; вероятно, обычно при переломах пострадавшие часто показывают меньше выдержки. Впрочем, в те годы я был гораздо терпеливее, выносливее, чем сейчас.
Когда же я увольнялся, в отделе кадров мне как бы невзначай напомнили о том, что я был единственный из всех, кто сломал руку на учениях.
– И что? – не понял я.
– Ничего. Просто это весьма странно. Один из всех…
Причин для моего увольнения было предостаточно. Во-первых, я не желал тратить на учёбу целых три года. Я боялся семинаров, боялся экзаменов. За годы учёбы в школе и в МГИМО у меня выработался стойкий отрицательный рефлекс ко всему, что было связано с процессом обучения. Думаю, что немаловажную роль в этом сыграла моя истеричная матушка, отчитывавшая меня за всякий «прокол». Возможно, именно это подорвало мою веру в собственные силы. Я не умел выступать на семинарах, а на экзаменах страх превращал меня в полного тупицу. Однажды на меня напала икота, с которой я не мог справиться в течение часа. Экзамены были для меня страшнейшим испытанием, потому что я отчитывался за то, что мне было абсолютно неинтересно. Мне никогда не нравилось говорить о том, что меня не интересовало, а подавляющее число предметов в МГИМО были мне попросту безразличны. Кто-то умел легко пересказывать заученные параграфы, а я – нет. Не видел в этом смысла… И вот снова пришла учёба. Теперь уже в КАИ. Я с удовольствием просиживал в библиотеке, читал секретные материалы, занимался греческим языком, фотоделом и прочими специальными дисциплинами. Но когда дело доходило до семинара, меня охватывала паника.
Второй причиной была партия. Я не собирался вступать в партию, а сотрудник советской разведки обязан был быть членом КПСС. О членстве в партии я не помышлял, когда закончил МГИМО и попал в «Медэкспорт». Я просто работал – честно, дисциплинированно, результативно. Мне не нужна была партия. Сказать об этом вслух в те годы было чуть ли не преступлением. А к истории КПСС и политэкономии, считавшимися первоосновными в любом политическом ВУЗе, у меня была стойкая нелюбовь. Нет предметов более далёких от меня, чем эти два. Но и об этом нельзя было сказать.
В рапорте об увольнении я написал, что учёба у меня идёт плохо, а я считаю невозможным для себя вводить в заблуждение руководство, поэтому прошу отчислить меня из КАИ. Руководитель нашей учебной группы полковник Киселёв отнёсся ко мне с пониманием.
– Я знаю, почему вы пошли к нам, – сказал он, вызвав меня в свой кабинет. – Вы очень любили и очень уважали вашего отца. Вы руководствовались желанием продолжить его дело. Это похвально, но не в разведке. Всё-таки здесь другие принципы. Одного внутреннего стремления мало. И я считаю, что вы поступаете сейчас честно, честно перед нами и честно перед собой. Можете не ходить больше на лекции…
Он говорил долго, и я не услышал ничего обидного от него в мой адрес, хотя приготовился к словам очень жёстким. Мне пришлось столкнуться с некоторыми офицерами из числа преподавателей, которые проявили себя солдафонами, а не тонкими сотрудниками разведки. Помню, как в Туле один подполковник по прозвищу Сомоса, пристал ко мне, крайне недовольный моими бакенбардами.
– Завтра к утренней поверке укоротите их на сантиметр.
Я был возмущён, но подчинился. Однако на следующий день Сомоса потребовал сбрить их ещё на сантиметр, хотя дальше укорачивать было некуда. Чем ему не угодили мои бакенбарды? Чем ему не угодила моя физиономия? Допускаю, что такого рода поведение было провокационным – система мелких унижений, через которую мы, курсанты, обязаны были пройти, приучившись ни на что не обращать внимания. Это лишь моё предположение, но оно вполне оправдано. Ведь нас заставляли проходить через всевозможные тесты; поначалу это случалось чуть ли не каждые два дня, после чего нас вызывали на личную беседу и произносили что-нибудь такое: «Ну что же вы так плохо? Как вы сами можете объяснить это?» И ни слова о том, что именно плохо и что именно надо объяснить. Просто укоризненный взгляд, сурово сжатые губы, недовольно-сочувственное выражение лица. Это был психологический обстрел. Будь я не двадцатипятилетним парнем, а чуть взрослее, я бы наплевал на эту шелуху. Но меня переполняли гордыня и нетерпимость ко многим вещам. Эмоции захлёстывали меня. Впрочем, будь я взрослее, я бы никогда не пошёл в эту Систему. Я – одиночка, но не солдат, а художник, хотя мне и нравилось называть себя воином.
***
«В нормальное мирное время выживает бюрократ. Нельзя позволить себе быть выдающимся. Герои нужны только во время войн и революций. В другое время они должны “перевоспитаться” или погибнуть».
«Я не верю, что кого-то можно перевоспитать. Тем более не верю в перевоспитание других. Нужно оставаться самим собой, верить только в себя, следовать выбранной идее, даже если другие считают тебя безумцем».
Мог ли мой отец позволить себе оставаться самим собой? Думаю, что не мог, как не могли и другие разведчики. Разведчик всегда носит на себе маску.
«Я люблю освещённое солнцем море, лес, голубое небо, поля, необозримые просторы, серебрящиеся в лучах солнца ручьи, луну весной в разрывах облаков, солнечное утро. Значит, я люблю солнце. Но не люблю закат. А больше всего я люблю Андрея. Это моё солнышко».
Хорошо, что после отца осталась тетрадь. Жаль, что там слишком мало записей. Жаль, что любовь, о которой там написано и которую Юрвас пытался всячески проявить, я не сумел по-настоящему увидеть и прочувствовать. Жаль, что я не смог ответить на неё должным образом. В детстве ко многому остаёшься слеп и глух, хотя детское восприятие острее. Теперь же мне остаётся только перечитывать эту фразу, притаившуюся среди прочих чернильных строчек в его записной книге. Этих строчек было не много, книга осталась почти пустой. Почему? Вероятно, Юрвас не успевал заниматься дневником, как не успевал заниматься мной. Случайные беседы – это так мало! И потому я задаюсь вопросом: должен ли разведчик иметь семью? Если должен, то я не понимаю причины. У него нет на это времени. Он не успевает радоваться своей семье, не успевает делить с семьёй маленькие житейские радости. А ведь это так важно – делить с кем-то радость.
Вспомнился мне один случай. Юрвас доложен был прилететь из Женевы в Москву по какому-то делу в Центр. Приехав в Шереметьево, мы (меня привезли его подчинённые) узнали, что самолёт задерживается. На час, на два, на много… Чекисты прозвонились на работу и по своим каналам узнали, что в швейцарском аэропорту объявили, что в том самолёте, на котором предстояло лететь моему отцу, было обнаружено взрывное устройство. Или не обнаружено, но кто-то предупредил, что оно якобы заложено. Отвратительное слово «якобы»… Мы ждали. Все ждали. Ничего не нашли. Самолёт в конце концов поднялся в воздух. Все опять ждали. В тот раз всё обошлось благополучно. Но ожидание было мучительным. Бомба не переставала тикать у меня в голове всю ночь.
Тревога и ожидание, которым чекисты подвергают своих близких, ужасны. Всякий раз отправляясь на задание, они обрекают жену и детей на это жуткое ожидание, ибо за рубежом практически каждый выезд разведчика в город связан со служебным заданием. Думаю, что никто из людей не вправе терзать свою семью таким образом. Если ты выбрал путь воина, то ты должен быть одинок, видимый это фронт или невидимый.
Однажды мать, вспоминая жизнь в Женеве, сказала: «Это был настоящий кошмар! Юра постоянно приносил в дом какие-то секретные документы. Я вздрагивала от каждого шороха за дверью: не полиция ли к нам, не схватят ли нас с этими бумагами на лестнице или в лифте? Ужас! А когда Юра уезжал, никогда нельзя было с уверенность сказать, что он вернётся домой живой и невредимый. Дипломатический паспорт не всегда гарантирует спокойствие. Там всё могло случиться»…
Сотрудники спецслужб – люди особые. К ним можно относиться лишь как к сотрудникам спецслужб. Они не знают, что такое откровенность, искренние чувства. Когда они смеются, они всегда прислушиваются к смеху других, они не позволяют себе целиком отдаться своим чувствам. Они приучают себя не терзаться муками совести, не чувствовать чужую боль… вообще ничего не чувствовать. Они приспособлены к тому, чтобы мыслить и анализировать, будучи всегда готовыми к любому подвоху. В них нет доверия ни к кому, зато они всегда готовы подцепить вас на крючок и превратить в своего агента. И в этом нет ничего личного. Такова суть их работы.
Я говорю об этом потому, что уже через год после смерти Юрваса, никто из его сослуживцев не звонил нам, не спрашивал даже из вежливости, нужна ли какая-нибудь помощь. Моя мать осталась без пенсии, но никого не интересовало, как складывалась её жизнь. Зарабатывая на пенсию, она устроилась посудомойкой в корейский ресторан, куда она отправлялась в пять утра, затем работала на почте, уже возле дома.
Она долго и тяжело болела туберкулёзом, никак не могла вылезти из него. Возможно, причиной болезни стала махорка, которую мама бешено курила после смерти Юрваса. Много лет ушло на борьбу с туберкулёзом, но врачи в усердии своём сожгли ей половину лёгкого. Справившись с одной болезнью, мама вскоре получила другую. Сейчас она носит в себе рак, его обнаружили уже на третьей стадии. По какой-то необъяснимой причине наблюдавшие её врачи не направили на операцию, предписав пройти только курс облучения. Но через год медики признали, что опухоль продолжает увеличиваться и дали-таки добро на операцию. Судьба, на которую моя мать всегда сетовала, называя себя невезучей, решила, что упрёки не должны быть безосновательными, и обрушила на неё всю мощь настоящего невезения. После удачной операции маму выписали, но уже на следующий день шов разошёлся, в открытой ране началось нагноение. Машина «скорой помощи» отвезла её обратно в больницу, однако в приёмном покое она услышала, что мест нет. Её отправили домой своим ходом, даже не обработав открытую рану, тянувшуюся от середины груди почти до лопатки! Через день хирург в районной поликлинике зашил шов, но неудачно. В течение месяца рана не заживала, и маму опять направили в хорошо знакомую ей больницу…
Можно сказать, что это отступление не имеет отношения к основной линии моих воспоминаний. Но так уж получается, что память полна мельчайших деталей, разнообразных событий, накладывающихся друг на друга множеством слоёв.
Моя матушка жила одиноко после кончины Юрваса. Он умер, и внезапно выяснилось, что друзей у него не было. По крайней мере, не нашлось таких, которые поддержали бы семью ушедшего из жизни друга. Поначалу я никак не мог понять этого, отказывался верить в то, что окружавшие меня люди не могли найти времени хотя бы для формального телефонного звонка в годовщину смерти Юрваса. Я звонил им, приглашал, а они только спрашивали: «Неужели уже год? Подумать только, как время летит»… Сейчас это не удивляет меня. В разведке редко встречаются друзья, чаще – просто коллеги. Разведка – не воинское братство, а система поиска и добычи информации. Там всё подчинено исключительно этому поиску. Когда уж тут найти время для дружбы? Где уж тут по-настоящему любить и думать о семье, тем более о чужой?
Впрочем, говоря о друзьях, я не совсем точен. Есть два человека, которых я не могу не упомянуть.
Во-первых, Валерий Трифонович Буренков. Он часто встречался со мной, старался помочь, относился ко мне вполне по-товарищески, никогда не поучал свысока. Было в нём нечто, напоминавшее мне моего отца, но что – не знаю. Он работал в разных странах, прошёл и через военные действия, в Афганистане сильно повредил спину при взрыве. Уйдя на пенсию, он не превратился в жалкого старикашку, которого ничто не интересует; нет он продолжает активно трудиться, хотя его работа не имеет теперь никакого отношения к спецслужбам. Приятно осознавать, что я знаком с этим мужественным человеком – разведчиком, на долю которого выпало немало тягот. До сих пор он ходит 24 декабря – день смерти Юрваса – на кладбище, чтобы постоять с непокрытой головой у могилы товарища.
Во-вторых, у Юрваса был со времён Индии очень хороший друг – Леонид Владимирович Шебаршин. В Дели они любили посидеть вместе, послушать музыку, выпить холодного пива, иногда выезжали на охоту, где тоже больше наслаждались разговорами и природой, чем стреляли по уткам. Однажды, когда Юрвас уже был неподвижен, Леонид Владимирович приехал к нам и спросил у моего отца, кивнув на меня: «Юра, может, Андрея к нам взять?» Отец отрицательно покачал головой… Шебаршин был единственный, кто десять лет подряд появлялся в нашем доме 24 декабря. Мы устраивались на кухне и сидели не один час за бутылкой водки, вспоминая прошлое и размышляя о настоящем. Мне приятно, что он приходил в наш дом. С 1989 года Шебаршин возглавлял советскую разведку и завоевал среди коллег репутацию высочайшего профессионала. Его уволили из КГБ сразу после ГКЧП, но он продолжал работать, создав собственную фирму «специального» направления. От него я слышал о моём отце только добрые слова. Но всё же, вспоминая Юрваса, мы всегда говорили не о разведчике, а просто о человеке. Человек всегда важнее профессии. Не знаю, что сближало их…
Мы часто встречались в Шебаршиным после смерти Юрваса. Леонид Владимирович казался мне страшно одиноким. Он был сух в общении и скрытен, мне никогда не удавалось вывести его на откровенный разговор, касающийся разведки. Профессия выработала в нём чрезмерную подозрительность. Возможно, мой отец был единственный человек, с которым он позволял себе разговаривать предельно доверительно, поэтому на титульном листе книги «И жизни мелочные сны» он написал мне ровным почерком: «Дорогой Андрей! На эту книжечку меня вдохновила во многом память о моём дорогом Юрии Васильевиче Нефёдове»…
Время мчится стремительно, набирает скорость в геометрической прогрессии. Сегодня у меня уже не получается вспомнить то, что ещё вчера казалось незыблемой основой памяти. Я бродил по пространству воспоминаний о событиях мой юности, как заключённый по прогулочному дворику. Не было сомнений, что я никогда не выберусь оттуда. Я настолько сжился с моим прошлым, что не мог представить себя без этих воспоминаний. Время от времени я удалялся немного, но никогда не терял из виду ту огороженную территорию памяти, без которой не мог жить. Я уходил от воспоминаний, но легко возвращался к ним, перебирая мельчайшие детали, наслаждаясь их присутствием в моей жизни. Память безмерна, и она делала мою жизнь такой же безмерной.
Но вот однажды я заметил, что ушёл слишком далеко. Попытавшись вернуться в то пространство, где меня всегда ожидало прошлое, я с удивлением обнаружил, что не могу найти дорогу туда. Время обмануло. Оно побежало с такой скоростью, что я не заметил его и ушёл слишком далеко. Возврата нет…
Первые стоки «Эона памяти» я написал более десяти лет назад и за четыре месяца завершил повесть. Всё возникало передо мной – живое, объёмное, настоящее, болезненное. Я успел записать главное. Затем стал добавлять кое-что, так как происходили новые события, которые развязывали некоторые узлы прошлого. Сегодня я не смог бы вспомнить того, что было тогда, потому что сегодня во мне нет ничего из тех дней. Они ушли, я ушёл… Значит, я успел сделать кое-что, хотя бы самую малость – оставить искренний рассказ о былом тем людям, кому это может зачем-то понадобиться.
Каждый человек обязан быть свидетелем времени, каждый обязан искренне делиться своей жизнью с окружающим миром, чтобы мир мог понять нас, а мы могли понять мир.
Я много раз пытался поставить точку в этих воспоминаниях, но никак не мог подобрать подходящих слов. И вот я нашёл нужное, перечитывая «Жизнь Арсеньева». Слова и чувства Ивана Бунина удивительным образом совпали с моими, поэтому я ставлю их сюда и тем самым подвожу окончательный итог задуманным воспоминаниям о жизнелюбивом Юрвасе: «Когда я вспоминаю отца, всегда чувствую раскаяние – всё кажется, что недостаточно ценил и любил его. Всякий раз чувствую вину, что слишком мало знаю его жизнь, особенно молодость – слишком мало заботился узнавать её, когда можно было! И всё стараюсь и не могу понять полностью, что он был за человек, – человек совсем особого века и особого племени, удивительный какой-то разнообразной талантливостью всей своей натуры, живого сердца и быстрого ума, всё понимавших, всё схватывавших с одного намёка, соединявший в себе душевную прямоту и душевную сокровенность, наружную простоту характера и внутреннюю сложность его, трезвую зоркость глаза и певчую романтичность сердца»…