355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Геласимов » Атамановка ( Рассказы ) » Текст книги (страница 1)
Атамановка ( Рассказы )
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:18

Текст книги "Атамановка ( Рассказы )"


Автор книги: Андрей Геласимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Андрей Геласимов
Атамановка ( Рассказы )

Контрабандист Брюхов

Возить из Китая контрабандный спирт дед Артем придумал не сам.

Опасному промыслу его обучал тесть – Иван Николаевич Брюхов. Ну, а того, в свою очередь, обучила жизнь.

От высылки в Казахстан, где в тридцатые годы сгноили не одну и не две сотни казацких семей из Забайкалья, Брюховых уберегло только то, что добро они наживали своими руками. Стадо из двадцати коров и семнадцати лошадей просто конфисковали в колхоз, как украденное у народа, а самим разрешили остаться в Атамановке, поскольку батраков они не держали. Четыре женатых сына с невестками, сам старик Брюхов, жена и единственная дочь Дашка с непутевым зятем в этом большом хозяйстве трудились одни. Со стороны никого не нанимали.

Помог, как ни странно, и зять, которого старик Брюхов не уважал, а к третьему ковшику браги мог под веселую руку запросто и побить. После ухода атамана Семенова и Азиатской дивизии Унгерна в Манчжурию

Артемка Чижов стал главным заводилой в атамановском комсомоле. Он любил выступать перед народом, орать песни, чем, очевидно, и покорил сердце дочери Ивана Николаевича. Решение не высылать Брюховых атамановский комбед принял во многом из-за него.

“Ты балабол, – говорил ему Иван Николаевич. – У тебя тока корочки партейны в кармане, вот за счет их и живешь. А балаболы да болтунишки отобрали у нас добро”.

Артемка в ответ гнал на тестя контрреволюцию, называл его

“семеновцем”, “карателем” и “кровососом”. Старик Брюхов бросался на него с кулаками, завязывалась драка, в которой Артемка всегда терпел поражение.

“Яичком по глазу покатай, – бросал старик Брюхов, усаживаясь обратно за стол. – Снимает синяки-то. А то, гляди, ишшо наподдам”.

Сдав в колхоз не только скот, но и единственную в Атамановке конную сенокосилку, записываться туда сам Иван Николаевич категорически не пожелал.

“А мне от вашей власти ничо не надо. Я один проживу. Тока моими лошадками, смотрите, не подавитесь”.

Природная чалдонская злость и упрямство нашептывали ему собрать всех детей с внуками и немедленно двинуться через границу в Китай, но старик Брюхов решил пока подождать. Он проглотил самую страшную за всю свою жизнь обиду и начал искать пережогинское золото. В

Атамановке многие считали, что оно все еще где-то поблизости. Во всяком случае, ни японцы, ни чекисты, ни белые его так и не нашли.

Вот с этим-то золотом уже можно было думать о том, чтобы перебраться на ту сторону.

Пережогин вошел в Атамановку летом 1918 года. Его отряд остановился здесь по дороге в Читу. Высокий, почти под два метра, он расхаживал по станице с длинной дубинкой и агитировал против Советов. Бабам нравились его густые седые кудри, а на мужиков производила сильное впечатление огромная, с чайный стакан, трубка с полуметровым чубуком. Впечатляли и две бомбы, висевшие на ремне.

“Анархия, – говорил Пережогин красивым голосом, опершись на ограду палисадника, – это вам, братцы, не комиссарская власть. За анархию умереть не жалко”.

В Атамановке умирать никто не хотел, но помимо всеобщего торжества анархической идеи Пережогин обещал деньги.

“И не паршивые “керенки”, – говорил он, постукивая дубинкой по своим необыкновенно высоким сапогам. – Золото, братцы. В монете и в слитках. Так что седлайте коней”.

В качестве аванса он раздавал кусочки золотой утвари. Те, кто бывал в Манчжурии, понимали, что это золото из буддийского монастыря, но чужого бога никто не боялся. В Читу с пережогинским отрядом из

Атамановки отправилось тогда пять человек.

Наталья, жена Егора Михайлова, вынесла из дома своего новорожденного

Митьку и положила его на дороге. Егор подъехал к ней, стегнул ее плеткой, спрыгнул с коня, подобрал копошащийся сверток и переложил его на обочину. Отряд двинулся мимо надрывавшегося от крика Митьки, заглушая его вопли лихой казацкой песней со свистом и улюлюканьем.

Через два дня в Атамановку вошел отряд японцев. Они грозились расстрелять Пережогина за нападение на дацан и убийство буддийских монахов. Узнав, что анархисты ушли в Читу, японцы долго ругались между собой, а после этого развернулись обратно в китайскую сторону.

Красных в Чите было так много, что полсотни япошек там передавили бы как клопов.

Пережогин тем временем добрался до Читы, потребовал предоставить ему неограниченное право проводить реквизиции и конфискации, попытался арестовать военного комиссара Казачкова, но был арестован сам. Ближе к осени, когда к городу подошел молодой атаман Семенов, всех

“политосужденных” выпустили из тюрьмы, чтобы они не пострадали от рук белогвардейцев.

Но Пережогин с эвакуацией не спешил. Узнав, что красные перед уходом решили расплатиться с железнодорожниками и рабочими, он снова собрал поджидавший его освобождения отряд и напал на Госбанк. Финансовый комиссар Прокофьев, который в ту ночь пересчитывал брезентовые мешки с золотыми монетами, не успел даже отдать приказ открыть огонь.

В два часа ночи к банку подкатила грузовая машина. Пережогин выпрыгнул из кабины и со словами: “Братва, вот наши деньги!” первым ворвался в помещение банка. Поднявшись по лестнице с пистолетами в руках, он два раза выстрелил в потолок и оттолкнул стоявшего у дверей кладовой управляющего банком.

На всю “реквизицию” потребовалось не больше пятнадцати минут.

Анархисты выстроились в цепочку и быстро покидали мешки и ящики с золотом в свой грузовик. Таким образом, практически без стрельбы, никого не убив и даже не ранив, они забрали все золото красных, большая часть которого предназначалась для организации подпольной работы и закупки оружия.

На вокзале Пережогин разрезал для проверки один из мешков и, удостоверившись, что в нем действительно золото, приказал грузить всё в мягкие пульмановские вагоны. Анархисты комфортно разместились в поезде, постреляли для острастки из окон, кинули несколько гранат и укатили в Благовещенск. Красные, занятые эвакуацией, не успели даже ничего сообразить.

Наутро по привокзальной площади ползали десятки людей, собиравших золотые монеты из разрезанного Пережогиным на пробу мешка. Красные попытались разогнать “золотоискателей”, но потом махнули на это дело рукой и тоже помчались в Благовещенск. На окраинах Читы уже маячили передовые казачьи разъезды атамана Семенова.

В Благовещенске Пережогин с компанией на две недели загулял, расплачиваясь за водку и продовольствие читинским золотом. Здесь к нему присоединилось еще несколько десятков человек. Монету анархисты старались не тратить, поэтому рубили шашками слитки на глаз. Водку им доставляли бочками. Пережогин давил на благовещенских комиссаров, требуя выдать ему ценности еще и местного банка, а разбитые под

Читой красные не могли собрать достаточно сил, чтобы арестовать его снова. В конце концов Дальсовнарком выслал против него местную воинскую часть и курсантов школы красных командиров. С ними в поход на Пережогина отправился сам председатель Дальсовнаркома Краснощеков и военный комиссар Дионисий Носок.

Поняв, что дело запахло керосином, анархисты отняли у благовещенских речников канонерскую лодку “Орочанин”, погрузили на нее свои водку и золото, обстреляли курсантов из корабельных орудий, покричали матом с борта и отправились в веселое плавание вверх по Амуру. К холодам они добрались до Аргуни.

Все было бы хорошо, если бы не японцы. Они оказались такими вредными и злопамятными, что все это время крутились на своих катерах, неизвестно на что рассчитывая, вокруг Атамановки. Когда на горизонте появилась канонерка с пьяными и счастливыми анархистами, японцы тут же открыли огонь.

Канонерка затонула не сразу. Пережогинцы умудрились пристать к берегу и под огнем вытащить свое золото с горевшего корабля.

Побросав немного в японские катера гранатами, они отступили к

Атамановке, чтобы перегруппироваться и уйти в лес. Но и тут их поджидали неприятности. Упрямые Краснощеков с Носком плюнули на то, что Забайкалье практически целиком уже было под атаманом Семеновым, и тихой сапой прошли с большим отрядом на лошадях, прижимаясь к границе, вдоль реки за канонеркой Пережогина. Местные буряты, впечатленные серьезной сабельной силой, извещали их о продвижении корабля. Если бы анархисты сошли на берег и решили дальше идти пешком, красные об этом узнали бы практически сразу. Молчком двигаясь по берегу в дикой тайге, они постоянно контролировали

Пережогина и его братву.

Теперь они с гиканьем и свистом вылетели на конях из-за большого холма, закрывавшего Атамановку от Аргуни, и начали рубить пережогинцев шашками, как капусту. Анархисты ринулись обратно к реке, но там их встретил шквал огня с японских катеров, которые подошли вплотную к берегу. Спрятавшись за корпусом полузатонувшей канонерки, пережогинцы начали огрызаться ружейным огнем в сторону спешившихся красных и в конце концов заставили их залечь. Японские пулеметы с реки тоже особенно не разбирали, кто там на берегу был какого цвета. Мели всех под гребенку. Вскоре красные перенесли огонь на катера и вынудили их отойти под китайский берег. Оттуда японцы могли стрелять только из небольших мелкокалиберных пушек и совсем не прицельно. Пулеметом до русских было уже не достать. Заварушка приобретала домашний характер.

“Сдавайтесь!” – кричали со стороны красных.

“Хер вам!” – летело из-под горящего корабля.

“Перебьем, как котят!”

“Напугал!”

Перестрелка продолжалась до вечера. Когда стемнело, всполохи от выстрелов и от догоравшего топлива еще некоторое время освещали кусок берега и реки, но вскоре все погрузилось в абсолютную темноту.

Красные попробовали подползти поближе, но тут же наткнулись на жесткий ответный огонь. Анархисты сдаваться не собирались. Под утро часть из них вместе с самим Пережогиным двинулась вдоль берега вниз по реке. Оставшиеся прикрывали отход из винтовок и двух пулеметов.

Красные кинулись на конях вокруг холма и успели в темноте порубить отползавших, но Пережогину и еще пятерым удалось добраться до леса.

Золото они унесли с собой.

Наутро тех, кто остался в ледяной воде у затонувшей канонерки, скрутили действительно, как котят. Неизвестно, то ли патроны у них закончились, то ли они рассчитывали, что атамановские придут и отобьют их у красных, но факт остается фактом – едва рассвело, они побросали винтовки, и крикнули, что воевать больше не хотят. Среди них были и те пятеро мужиков, которые летом ушли с Пережогиным из

Атамановки.

Егор Михайлов со связанными за спиной руками шел, спотыкаясь и увязая в речном песке, и взглядом выискивал среди сбежавшихся на берег к концу боя свою Наталью.

“Ну чо, Егорка, много золота в Чите набрал? – крикнул кто-то из толпы атамановских. – Поделисся, может, паря?”

Егор остановился, поднял голову к небу и поймал губами первый снег.

“Припозднился нынче, – подумал он. – Зима теплая будет”.

“Давай их туда! – приказал Краснощеков, махнув рукой в сторону вершины холма. – А ну, разойдись! Дай пройти, говорю!”

Красноармейцы, до смерти злые на анархистов за долгий поход, за голодуху в тайге, за комарье, за бессонные ночи, погнали их прикладами с такой силой и остервенением, что те только успевали прикрывать головы.

На обрыве пережогинцев поставили на колени спиной к реке. Егор вертел головой, стараясь высмотреть, куда будет падать. Напротив них, метрах в семи, выстроился взвод красноармейцев с винтовками.

Прямо за их спинами толпились взволнованные атамановцы.

“Осади! – кричал на деревенских красный от злости Носок, выхватывая шашку. – Зарублю на хрен!”

Атамановские глухо роптали, но холм с трех сторон был окружен конными.

“Не рыпайся!” – повторял Носок, пока Краснощеков вел допрос анархистов.

“Где золото? – спрашивал тот. – Куда ушел Пережогин?”

“Я знаю куда”, – сказал наконец Егор, придерживая левой рукой сломанную красными по дороге на холм правую.

“Куда?”

“Жопой резать провода”.

Склонившийся к нему Краснощеков отпрянул, вытянул из ножен шашку и неловко полоснул его по плечу.

“Не казак ты, паря, – сказал Егор. – Кто же так рубит?”

Краснощеков быстрыми шагами отошел к линии красноармейцев и поднял над головой шашку.

“Товсь!”

Егор впился взглядом в толпу атамановских за спинами щелкнувших затворами солдат. Он все еще надеялся увидеть Наталью.

“Где ж ты, моя раскрасавица?”

А ей в этот момент удалось, наконец, протиснуться сквозь деревенских. Она увидела своего Егора, в долю секунды поняла, что это в последний раз, и успела поднять над собой маленького Митьку.

Тот завис в воздухе рядом с шашкой Краснощекова, агукнул от удовольствия, пеленка с него свалилась, и он пустил теплую струю прямо за шиворот одному из прицелившихся красноармейцев.

“Залп!” – махнул шашкой Краснощеков.

“Моя порода”, – успел улыбнуться Егор, и его тело, уже без него самого внутри, кувыркаясь, полетело с обрыва в воду.

Пережогина красные так и не нашли. Покрутившись несколько дней вокруг Атамановки, они ушли обратно вниз по реке, потому что из

Нерчинска в эту сторону уже двинулся 1-й казачий полк. Японцы держали с Семеновым постоянную телеграфную связь и про ночной бой у

Атамановки в Чите узнали практически сразу. В прямом столкновении с регулярными казачьими частями, прошедшими германский фронт, краснощековским курсантам ловить было нечего. Их поймали бы и перетопили в Аргуни по одному. Белых тоже сильно интересовала судьба читинского золота.

Анархистов и Пережогина нашли потом, уже по холодам, в охотничьем зимовье в тридцати километрах от Атамановки. Кто-то порубил их всех во сне топором. Золота ни в зимовье, ни поблизости не оказалось.

Говорили, что это семеновские казаки, но Нерчинский полк до тех мест так и не дошел.

Многие пытались потом отыскать читинское золото, и все же в руки оно никому не далось. В двадцать третьем году несколько мужиков из

Атамановки и Краснокаменска снарядились в настоящую экспедицию – на все лето и осень, чин по чину. Однако живыми их больше не видел никто. То ли нашли, что искали, и не сумели разбежаться по-честному, то ли наткнулись в тайге на хунхузов, и те сделали за них то, что они сами бы сделали друг с другом, если бы у них все удалось. После гражданской много всякого народу бродило по Забайкалью. Золото вроде мыли, но могли и зарезать легко – за ружьишко и снаряжение. Смотря как попадешь. Под какую руку.

Поэтому раскулаченный старик Брюхов, конечно же, понимал, насколько невелики его шансы, и тем не менее идти к “балаболам да болтунишкам” в услужение он не мог. Ему легче было лечь на лавку и помереть. Во всяком случае, не так обидно.

Полгода он шатался по степи и в тайге, расспрашивал о чем-то кочевых бурятов, ставил на деревьях непонятные знаки. При этом ни сыновей, ни тем более зятя с собою не брал. Хотел быть один, когда надо будет перепрятывать золото. Не доверял вообще никому. Домой не возвращался по целым неделям. Приходил мрачный, вонючий и злой, как медведь. В доме улыбались, только когда его не было.

Однажды явился весь помятый, изломанный. Сказал, что деревом придавило. Пролежал под ним два дня, пока охотники не нашли. В другой раз пришел с чужой пулей в плече и вообще ничего не сказал.

Раскалил нож над печкой и молча расковырял рану. Приходил и с дыркой от ножа в правом боку. Однажды притащил в ведерке какой-то земли, высыпал ее за огородом, и крапива в том месте стала расти выше бани.

Когда семья совсем заголодала, старик Брюхов велел невесткам ходить по домам и за еду выполнять какую попросят работу. Атамановским забавно было смотреть, как вчерашние богачи возятся у них в свиных стайках, поэтому звали их часто. Где свадьба, где похороны – всегда надо чего-то помочь. Постряпать, помыть, поорать, поплакать. Вот и кормились, пока старик Брюхов не нашел, наконец, в лесу свой разлюбезный слиток.

Но один слиток – не ящик, в Китае на него не проживешь. Все остальное золото продолжало лежать нетронутым, как переспевшая девка, где-то в тайге. Брюхов погрустил месяц дома с ковшиком браги и решил заделаться контрабандистом. Он аккуратно распилил слиток, закопал обрезки в тайных местах, перешел по льду через границу, обменял часть золота на “мунуклатуру” и выгодно продал ее в

Атамановке. Ситец, фарфоровая посуда, женские украшения, шелковые наряды, спирт – отбою от желающих не было. Все разобрали за два часа. Даже из дома в дом ходить не пришлось. Как зашел к соседям, так и сидел там, пока атамановские валили гурьбой.

“Здрасьте! У вас тут чо?”

На второй и на третий раз все прошло даже еще лучше. Старик Брюхов сделал уже список заказов, и “клиенты” ждали его на берегу. Народу не терпелось посмотреть на свои обновки.

После шестой ходки он выкопал все золотые обрезки, взял у соседа лошадь с санями и отправился за большим оптом, чтобы не мотаться без толку туда-сюда.

“Семь – хорошая цифра, – сказал он перед отъездом. – В седьмой раз будет большой фарт”.

На обратной дороге его поджидали чекисты из Краснокаменска. Кому-то в Атамановке, видимо, жалко стало, что Брюховы наживаются так легко.

Еще с середины реки увидев, как они осторожно спускаются на конях с атамановского берега, старик Брюхов сразу все понял, повернул соседскую лошадь к большой полынье и спрыгнул с саней на лед. Потом он стоял и смотрел, как обезумевшая коняга бьется из последних сил, ломая кромку, пытаясь удержать над водой голову с огромными, сверкающими, как звезды, глазами, но тяжелые сани и течение подо льдом неумолимо тянули ее в черную пропасть.

“Стрельни в голову”, – сказал он, когда вокруг захрапели чекистские кони, и было непонятно, кого он просил добить, – то ли лошадь, то ли самого себя.

За незаконный переход границы старик Брюхов получил два года. Если бы не успел утопить товар в полынье, сгинул бы в лагерях навечно.

Соседу за лошадь с санями велел отдать сруб нового дома.

В лагере он выучился бондарскому ремеслу. Вернувшись в Атамановку, стал делать бочки и первую же повез через Аргунь. У него были свои счеты с колхозной властью.

Артем, живший уже отдельным хозяйством, состоял в колхозе, но тоже потихоньку начал помогать тестю возить бочки в Китай. Веселые песни петь со временем он разучился, а народившихся детей надо было чем-то кормить. Брюховский скот в атамановском колхозе давно съели.

Из-за того, что возил старик Брюхов теперь немного, чекисты его больше не беспокоили. У них хватало своих забот. Через границу в

Китай постоянно ходили бывшие красные партизаны, которым после гражданской войны все не сиделось на месте и у которых руки чесались пограбить осевших на той стороне вдоль железной дороги семеновцев и староверов. Маньчжурское правительство заявляло протесты, грозило ответными мерами, а отдуваться за все приходилось чекистам и пограничникам. Этих красных партизан остановить было не так-то легко. Время от времени на сопредельную территорию уходили группы до тридцати, а иногда – до пятидесяти сабель. И все они, между прочим, были свои. Но по-хорошему договариваться не хотели. Куда тут гоняться за полоумным дедом? Каждый сотрудник и без того был на счету.

В конце концов старик Брюхов сам оставил в покое советскую власть и прекратил свой бесконечный спор с нею, замерзнув однажды насмерть прямо на льду. Вокруг его закоченевшего тела обнаружили множество волчьих следов, и в Атамановке пришли к мнению, что волки настигли его на реке, но почему-то не стали нападать, а просто уселись вокруг него и ждали, пока он замерзнет. Как будто сама Аргунь, наконец, решила его остановить.

И все же старик Брюхов, уходя, сумел высказать остающимся свое коренное мнение. На правой руке, которую он держал прямо перед собой, застыл твердый, как камень, кукиш. Перед похоронами сыновья пытались разогнуть ему пальцы, но у них ничего не вышло, и, пока не заколотили, Иван Николаевич лежал в гробу, выставив на всеобщее обозрение крепкую казацкую фигу.

Митькины частушки

Митька Михайлов одно время был гармонистом. По возрасту на танцы ходить ему было еще не положено, но взрослые парни пускали его, потому что на гармони лучше Митьки в Атамановке играть никто не умел.

Потом получилось так, что он влюбился в приблудную девку Настюху и она ему даже дала. Митька от этого был очень счастлив. Через месяц

Настюха из Атамановки куда-то исчезла, Митька с горя напился, свалился с обрыва и сломал себе руку.

Когда до него дошло, что без гармони на танцах он никому не нужен, у

Михайловых в доме наступил конец света.

Не такой, про который рассказывала в школе Анна Николаевна, когда учила атамановских детей не верить в Бога и объясняла почему, например, в Архиповке закрыли церковь, а самый натуральный – с мордобоем, с ревом и беготней по чужим огородам.

Морду били в основном самому Митьке – братья кулаками, а тетка

Наталья мокрым полотенцем – за то, что он по злости поубивал всех цыплят. Сначала долго сидел у себя на чердаке, смотрел то на гармонь, то на свою сломанную руку, а потом слез оттуда и порубил топором цыплят. За что – неизвестно. Просто, видимо, надо было кого-то убить.

“И главно дело – как он их одной рукой-то всех порешил?” – запыхавшись, удивленно сказала сама себе тетка Наталья.

Сколько могла, она еще бегала по огороду за Митькой со своим только что постиранным полотенцем, а когда тот однорукой молнией перелетел через забор и помчался уже по чужим грядкам, остановилась и, сильно волнуясь грудью, смотрела, как старшие сыновья то и дело валятся в соседский горох, топчут рассаду и все никак не могут поймать “этого черта”.

“Куда там! – махнула она рукой. – Бесполезно. Все равно цыплят не воротишь”.

То ли от быстрого бега, то ли от яркого солнца, под которым так хорошо зеленели раскинувшиеся перед теткой Натальей атамановские огороды, то ли вообще оттого, что за чужим забором вот так вот носились перед ней три больших уже ее сына, выращенных все-таки без мужика и потому только Господу Богу знамо каких дорогих, – в общем, неизвестно по какой причине, но злость ее вдруг прошла, почти вся улетучилась, и только жалко было почему-то одного-единственного цыпленка.

Тетка Наталья сама наступила на него в курятнике недели две-три тому назад и сломала ему крыло. Потом возилась с ним как с родным, выкармливала с ладони и даже поселила его у себя на несколько дней под кроватью, отчего, видимо, и привыкла. И этот “переломыш” тоже к ней как будто привык. А вот теперь Митька взял и захлестнул его топором вместе с другими цыплятами.

Тетка Наталья вздохнула, переживая, что в погребе уже тепло и долго всю эту битую птицу там не продержишь – придется как можно быстрее съесть. А едоков-то в доме – раз, два и обчелся.

Соседей, что ли, позвать?

“Эй! – вдруг изо всех сил закричала она сыновьям, увидев, что те, наконец, сумели подловить Митьку и уже наладились его мутузить. -

Кончай, кому я сказала! Совсем доломаете мне пацана. Куда нам потом такой обрубок!”

Вечером, когда подъели уже почти всех цыплят и самогона в баклажке осталось на самом дне, она успела прихватить со стола две последних жареных ножки и отдернула занавеску на холодной печи, где, свернувшись в злой и упрямый клубок, лежал со своей сломанной рукой

Митька.

“Слышь, сына, ну ты поешь хоть чуть-чуть. Сожрут ведь цыплят соседи.

Я ради них, ли чо ли, горбатилась, ночей не спала?”

“Сказал – не буду, значит – не буду! – отрезал Митька. – Не приставай”.

“Вишь ты, какой сердитый, – сказал сосед дядя Миша, успевший не только съесть пару цыплят, но и заныкать, пока никто не смотрел, одного в сенях под пыльные хомуты, с тем расчетом чтобы прихватить его с собой, когда самогонка закончится и народ соответственно заскучает. – Прямо и не Митька, а целый уполномоченный ВЧК. Или как она там теперь называется? Кавэда, что ли? За ими не уследишь. А может, у тебя и наган имеется, товарищ сердитый чекист? Ты гляди, не перестреляй нас оттуда с печки. А то мы вон самогонку ишшо не всю допили”.

Соседи расхохотались, а Митька подумал, что если бы у него действительно был наган, он бы с удовольствием стрельнул из-за занавески в пьяную голову дяди Миши, а потом с интересом бы наблюдал, как на полу вокруг нее неровным пятном растекается темная дяди Мишина кровь – загадочная, как девки на танцах, или как полная луна посреди ночи в окне, или как то место, куда исчезла Настюха, или как та непонятная боль, которую он ощущал вовсе не в сломанной руке, а везде – даже почему-то вне своего тела – в темных углах комнаты, за окном, в небе, среди деревьев, но больше всего где-то в груди, и даже, может быть, не в груди, а чуть выше пуза, и еще в горле. Митьке ужасно хотелось сглотнуть эту боль, проглотить ее поскорей, как залетевшую в разинутый на бегу рот муху, но она все не сглатывалась, не проваливалась, а, наоборот, мучила, перехватывала дыхание, щипала ему глаза.

“Ты не лезь к нему, дядь Миша, – попросил старший брат Митьки Егор.

– Ему щас хреново. На танцы его больше не зовут. Какой из него, из криворукого, гармонист?”

Дядя Миша выскочил из-за стола, присвистнул и во весь голос врезал частушку:

Девки в клуб на танцы звали,

А я с ними не пошел.

Пиджачишко на мне рваный,

И х…шко небольшой.

Дяде Мише уже не раз били морду за его частушки, которые он пел и к месту и не к месту. Но остановиться и не петь их он просто не мог.

Для этого ему пришлось бы переменить всю свою жизнь – обзавестись семьей, бросить шляться по чужим домам, не сплетничать на завалинках с бабами, не гулеванить на дармовщинку, не совать свой нос в каждый двор, где случайно приоткрылась калитка, то есть в его случае – вообще не жить. Но дядя Миша все это сильно любил и потому продолжал петь частушки. При этом непонятно было – почему все называют его дядей Мишей. Никаких племянников в Атамановке у него никогда не было.

Вся эта пустая беззлобная матерщина, притопы, ужимки и присвисты являлись такой же частью его самого, как хитрая похмельная рожа, стоптанные, на три размера больше и непременно чужие сапоги да еще постоянное желание стянуть что-нибудь, раз уж заскочил на огонек.

Стоило где-нибудь собраться хотя бы небольшому народу, вынуть семечки, завести разговор, усмехнуться и только чуть-чуть приоткрыть бутыль самогона – как он уже был тут как тут. Сидел в самом центре, командовал, заглядывал во все стаканы и в конце концов обязательно пел частушки.

Бывало, что ему не везло. Перепутав однажды оказию, дядя Миша затянул матерную частушку на похоронах. А поскольку хоронили бабку

Ерофееву, которая при жизни была очень серьезной бабкой и на дух не выносила ни шуток, ни прибауток, ни тем более дядю Мишу, сердитые бабкины родственники тут же взяли его под бока и сильным пинком запустили с крыльца в воздух как аэроплан. Дядя Миша, хоть аэропланов не видел, пролетел довольно удачно – до самой калитки, а оттуда уже своим ходом добрался до безопасных мест. День или два он молчал, морщась и потирая задницу, отказывался на ней сидеть, но потом не выдержал, и над Атамановкой снова полетело:

Сидит Коля у ворот

И не пляшет, не поет.

Он сидит ни бэ, ни мэ,

Одна е…я на уме.

Теперь Митька с черным от непонятной боли сердцем лежал на печке, думал о том, как он застрелит дядю Мишу, и маялся совершенно новой для него маетой. Он никак не мог понять, почему все несчастья свалились вдруг на него одного. Всем остальным в Атамановке, по его мнению, они раздавались вполне одной, ровной мерой, тонким слоем размазывались, как масло на хлеб, а вот ему достались целым комком, как те водяные змеи, которых прошлой весной он нашел на берегу

Аргуни и которые переплелись между собой так тесно, что просто не могли расползтись. Митька тогда выудил из воды длинную палку и долго с ненужной злостью колотил по мокрому копошившемуся клубку, пока тот совсем не перестал шипеть и извиваться, но, видимо, поступил неправильно и навел этим самым на себя порчу. Его собственные несчастья с тех пор цеплялись друг за дружку и тянулись, как те убитые змеи, только теперь они были совсем не убитые, и Митька сильно жалел, что вообще наткнулся тогда на этот клубок. Потому что, кто его знает, может, и Настюха бы не исчезла из Атамановки, и руку бы он не сломал, и жрать бы сейчас не хотелось так сильно, а если бы и хотелось, то, наверное, смог бы поесть этих несчастных цыплят, которых тоже неизвестно зачем зарубил, но ничего изменить уже было нельзя, и Митька отполз к самой стенке, чтобы смотреть на паутину в щелях между бревнами, а не на то, как дядя Миша, подскочив снова к столу, доедает последний кусок.

Митька колупал указательным пальцем здоровой руки черные от кухонной копоти бревна и продолжал изводить себя мрачными мыслями. Он вспоминал рыжего Леху, который вместо него стал теперь гармонистом и первым сказал: “Гоните на хрен этого шкета!” Вспоминал, как смеялись девки, когда он уцепился за лавку рукой, и большие парни прямо на этой лавке вынесли его на улицу, а он попытался заскочить обратно, и ему дали пинка. Вспоминал, как швырнул камень в окно, а потом убегал через всю деревню, но не убежал, потому что поймали и накостыляли по шее. Вспоминал вкус дорожной пыли, набившейся в рот, когда прижали мордой к земле и запыхавшийся голос кого-то из подоспевших девок: “У него же рука сломана! Осторожней вы, сволочи!”, и свою ненависть к этому голосу, а почему-то не благодарность, и еще кто-то рядом свистел, и топот босых ног, и потом кто-то пнул под ребра.

От всех этих мыслей Митька вертелся теперь на печке, как черт на сковороде, задевая больную руку, морщась, страдая и стараясь не смотреть на поющего дядю Мишу, который к этому времени уже совсем разошелся и сыпал свои разухабистые частушки одну за другой. Ноги его выбивали бесконечную дробь, голова запрокинулась, руки манерно разлетались по сторонам, а глаза были томно полузакрыты. Все его тщедушное тело от разбитых сапог до слипшихся на висках редких волосиков буквально пело от счастья. Дядя Миша действительно пел не только губами, языком и голосом, но и вообще всем, что было в нем, и даже всем тем, что было на нем, – и сапогами, и обвисшими шароварами, и застиранной, неизвестно чьей гимнастеркой с темными разводами под мышками и на спине. Дядя Миша, совершенно забывшись, пел свои никчемные песенки всей своей никчемной природой.

Меня милый не целует

И не домогается.

Выйду замуж за его,

Пусть тада помается!

…На следующее утро Митька проснулся неожиданно другим человеком.

Ночью ему пришла в голову идея. Благодаря дяде Мише и подхватившим его частушки пьяным соседям, которые не угомонились до утра и орали потом в темноте по всей Атамановке, он теперь знал, как поправить свою беду и снова оказаться на танцах среди взрослых парней.

На радостях и чтобы скорее провести время до вечера, он взялся помогать мамке по хозяйству, но из-за своей сломанной руки, а больше


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю