444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Валентинов » Флегетон » Текст книги (страница 9)
Флегетон
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 02:16

Текст книги "Флегетон"


Автор книги: Андрей Валентинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

На нашем берегу оказалось несколько подозрительного вида сараев, где раньше жили сезонники, добывавшие соль, и мы тут же стали укладываться. Надо было, однако, узнать, как дела у поручика Голуба. Вначале я рассудил, что, раз рана его не тяжелая, то можно зайти и утром, но тут же обругал себя за свинство и направился к бронепоезду, где располагался лазарет.

Но меня опередили. На полдороги мне встретился какой-то нижний чин, и я услыхал столь памятное «Товарышу штабс-капитан!». Я узнал Семенчука, и уж совсем собрался было устроить ему урок словесности, но вглядевшись понял – случилась беда. А Семенчук все повторял этот странный титул, а затем произнес то, о чем я уже догадался, но не хотел верить. Его «Мыкола», поручик Николай Иванович Голуб умер. Умер, так и не придя в сознание – пуля задела сердечную оболочку.

Про пулю я узнал уже в лазарете. Врач виновато разводил руками, наша Ольга плакала, а Коля лежал тихий и бледный, почти такой же как раньше, только его яркие губы стали совсем белыми. Он всегда был тихий, редко с кем разговаривал, и на наших нечастых застольях обычно молчал и только изредка улыбался. Вот петь он любил и слушать песни тоже. В общем, обычный малороссийский интеллигент из-под Глухова.

Коля пришел в отряд осенью 18-го, оборванный, небритый, с нарисованными химическим карандашом погонами. Он так и не рассказал, что с ним было в первые месяцы Смуты. В штыковой атаке Николай был страшен и по тому, как он дрался, мы понимали, что поручик пришел к нам не только из-за теоретических расхождений с господином Марксом. В плен поручик Голуб никого не брал. Мне пришлось долго ругаться с ним, пока его взвод не стал приводить хотя бы некоторых из сдавшихся.

До войны он был учителем, но мне, честно говоря, трудно представить Николая в классе. Правда, и мой вид слабо ассоциируется с университетской аудиторией. Во всяком случае, взвод у него был образцовым, так что, вероятно, и в школе он не плошал.

За все это время его только один раз потянуло на откровенность и то при совершенно странных обстоятельствах. Это было в Донбассе, после Горловки, когда мы несколько дней подряд выкуривали большевиков из-за разрушенных копров и дымящихся терриконов. Наконец, мы получили возможность немного отдышаться, весь день проспали, а ночью зажгли костры и лежали, поглядывая в великолепное бархатное небо. У нашего костра тогда расположились мы с поручиком Усвятским, Коля Голуб и прапорщик Морозко, наша Танечка. Помнится, поручик Усвятский тогда долго язвил надо мной и поручиком Голубом по поводу нашего педагогического прошлого (любимая тема!). Затем пошли бесконечные воспоминания о гимназии, причем, поручик Усвятский не смог удержаться от слишком, на мой взгляд, подробной характеристики морального облика гимназисток Второй Харьковской женской гимназии имени Гаршина, где училась его кузина. Потом пошли кузины – еще одна вечная тема, и тут Танечка, то ли шутя, то ли всерьез начала жаловаться на то, что после войны ее никто не возьмет замуж, ибо дам, носивших военную форму, «общество» склонно недолюбливать. Тут же мы с поручиком Голубом в том же тоне предложили ей руку и сердце с венчанием сразу же по окончании войны. Танечка долго смеялась, требовала, чтобы венчание состоялось не иначе как в Успенском Соборе Кремля, а потом начала вслух рассуждать, кого из нас ей следует выбрать.

Как подумаешь сейчас – бред. А тогда мы не думали – просто болтали. Приятно иногда чувствовать себя живым и молоть чепуху. Это мертвые постоянно серьезны.

К слову, жених Татьяны, какой-то конногвардеец, еще в 16-м вернул ей слово, познакомившись с дочкой польского графа, эвакуированного из Варшавы. Мне кажется, из-за этого Танечка и пошла на фронт. С тех пор ей делали предложения, и вовсе не в шутку, но она и слышать об этом не хотела.

В конце концов, она выбрала меня, посетовав мимоходом, что я все же несколько староват – тогда мне было тридцать два. Зато, как она заявила, она всегда мечтала быть женой приват-доцента и жить в казенной университетской квартире с бесплатными дровами.

И тут Коля ни с того ни с сего обиделся. Сначала мы удивились, а потом испугались – Коля стал говорить что-то о женщинах вообще, о своей невесте и каком-то сыне помещика Левицкого, о ребенке... Его задергало, он чуть не плакал, заикался, и Танечка растерянно переводила взгляд то на него, то на меня, очевидно, надеясь, что у меня хватит ума как-то успокоить поручика.

Положение спас не я, а поручик Усвятский, взявший с Танечки слово, что ежели штабс-капитана Пташникова убьют (а его, то есть меня, всенепременно убьют в следующем же бою), то она выйдет за Колю. Это уж был такой бред, что Коля не выдержал, махнул рукой и улыбнулся. Правда, ни в тот вечер, ни когда-либо после, он о себе больше не говорил.

И вот теперь Коли Голуба не стало. Мы похоронили его там же, на берегу, в общей могиле. Так было больше надежды, что господа комиссары не потревожат прах офицера. Мы дали залп, а затем еще один – в память Николая Сергеевича Сорокина.

Нас опять отвели в Воинку, и три дня мы стояли в резерве, ожидая приказа идти на Перекоп или в Тюп-Джанкой, где еще шли бои. Но очередь до нас не дошла – красные уже выдохлись и были легко отбиты. К тому здорово помогли дроздовцы, их трагический десант все же отвлек несколько красных дивизий.

Итак, апрельские бои закончились в нашу пользу. Красное наступление было сорвано, наши акции на переговорах сразу пошли вверх, к тому же мы здорово помогли полякам и украинским войскам Петлюры – как раз в эти дни шли бои под Киевом.

Да, мы победили, но победа стоила дорого.

Написал, думал зачеркнуть... Дорого! Привычное и такое глупое слово. Стоила дорого! Да, дорого! Мы заплатили жизнью Коли Голуба, жизнями еще семерых. И не только ими.

Случилось это через несколько дней. Семенчук, похоронив поручика, был сам не свой, все вздыхал и говорил о своем «Мыколе», пытаясь рассказывать всем и каждому о каких-то никому не нужных подробностях их давней довоенной жизни. Мы его не трогали – человеку надо было выговориться. Но этим, увы не ограничилось. На следующий день, точнее, на следующий вечер после возвращения в Воинку, Семенчук зашел ко мне и попросил разговора наедине. Называл он меня подчеркнуто правильно, даже не «господином», а «благородием». Я попросил всех из хаты, где мы жили, усадил его и стал слушать.

Семенчук долго мялся, но потом, после моего предложения говорить откровенно и обещания молчать, что бы не пришлось услышать, решился. Тут уж мне пришлось удивиться – такого я за всю войну не слыхал ни разу.

Семенчук просил отпустить его обратно к большевикам. Домой из отряда просились, и не так уж редко, особенно мобилизованные, но чтобы проситься в Рачью и Собачью – на это смелости не находилось. А Семенчук принялся сбивчиво объяснять, что хотел перебежать сразу же, но встретил «Мыколу». Как я понял, он и его звал к красным, но Николай, естественно, и слышать об этом не хотел. Тогда Семенчук остался. Он объяснил, что боялся за поручика – знал его, очевидно. И вот теперь, когда он не смог «збэрэгты Мыколу», у нас ему делать больше нечего.

Что можно было ответить? Я напомнил о «чеке», но Семенчук заявил, что он у большевиков человек не последний, его знает сам «товарищ» Бела Кун, он партийный и чуть ли не комиссар. А посему и требуется отпустить его, Семенчука, обратно по назначению – к господам комиссарам и товарищу Бела Куну.

Мне приходилось слышать, как на допросах добровольно признавались еще и не в таком. Признавались – чтобы быстрее умереть. А тут!..

Я как можно мягче объяснил расхрабрившемуся краснопузому, что за эти слова должен его немедленно арестовать и отдать под суд. Но делать этого не стану. Более того, постараюсь добиться, чтобы его перевели в тыловую часть, и он не будет принимать участия в боях. Бежать же я ему не советовал – при всей безалаберности караульная служба у нас была поставлена неплохо.

Семенчук помотал головой и вновь стал повторять то же самое, а затем начал объяснять мне суть самого справедливого в мире коммунистического учения. По его мнению, стоило лишь такому смелому и честному офицеру, как я, прочитать «Манифест» (он произносил «манихвэст») господ Маркса и Энгельса, то он, то есть я, тут же бы понял, что Рабоче-Крестьянская Красная Армия господина Бронштейна несет всему миру счастливое будущее.

Я терпеливо пояснил, что эту, как и многие другие работы указанных господ, читать мне приходилось. Это и привело меня, в конце концов, в Белую Армию. А ему следует успокоиться, поспать и никому не говорить о нашем разговоре.

Семенчук бежал в ту же ночь, был задержан конным разъездом и на следующий день судим трибуналом. На допросе он уверял, что бежал «до жинки», и может, все бы обошлось дисциплинарной ротой, но кто-то не вовремя вспомнил, что Семенчук – в прошлом красноармеец. Тут уж ни у кого сомнений не осталось.

Я выступил на суде и напомнил про бой в Уйшуни, где Семенчук вел себя смело и вместе с другими спасал жизнь командира. Все остальные офицеры это подтвердили, но все тот же генерал Андгуладзе, председатель трибунала, не принял это во внимание.

Семенчука расстреляли перед строем, предварительно зачитав приговор, и пригрозив всем потенциальным дезертирам той же участью. До сих пор не знаю, правильно ли я вел себя тогда. Отпустить его я не мог. Сдать в контрразведку – тоже. Отпустить – значит, еще одна винтовка будет стрелять по нашим атакующим цепям. Он выбрал сам.

Но на душе до сих пор скверно. С врагами следует общаться только через прицел винтовки. Особенно, если эти враги – такие же точно, как мы...

Упокой, Господи, души рабов твоих Николая и Федора, поручика Голуба и красного комиссара Семенчука.

В тот же вечер, когда на плацу треснул залп, по Воинке разнеслась весть, что нас наконец-то отводят в тыл, а наши позиции займут кубанские части. В это верилось слабо – мы воевали без перерыва больше восьми месяцев. Поэтому я собрал офицеров и предупредил, чтобы они не распространялись об этом раньше времени, иначе трибуналы начнут заседать каждый день. Но наши опасения, как ни удивительно, на этот раз оказались напрасны. 1 мая нам приказали собираться и сдавать позиции сменщикам, бородатым кубанцам, которые сразу же начали интересоваться, как тут обстоят дела с самогоном и «жинкамы». 2 мая, это число я подчеркнул в своем дневнике целых три раза, штабс-капитан Докутович построил отряд и объявил, что мы идем на отдых в населенный пункт Албат, где, правда, нет пляжа, но зато полно зелени, чистого воздуха и тишины. Дружно крикнув «ура!», мы зашагали, не оглядываясь, зашагали на юг. Мы уходили, и никому, наверное, не хотелось думать о возвращении в эти страшные, покрытые солью и поросшие редкой травой северокрымские степи. Стоял май, наши лица уже начали покрываться загаром, дышалось легко.

Мы уцелели.

Поручик Усвятский обозвал эти страницы военно-полевой лирикой. За меня тут же заступились Туркул и Володя Манштейн, заодно позволившие себе недостаточно почтительно отозваться о великом романе господина поручика. Усвятский перешел в атаку, предъявив уйму претензий к моим запискам, которые (претензии) с покорностью принимаю. Разве что отвожу упрек в том, что преувеличил свои скромные научные заслуги в случае с надписью в Музее Древностей. Интересующихся отсылаю к «Известиям Русского Археологического института в Константинополе» за 1912 год, страницы, ежели мне не изменяет память, 123-141. А текст надписи привожу ниже. Надпись на провинциальном диалекте греческого. В переводе же профессора Кулаковского она выглядит так:

... сын Даиска.

Прожил 24 года.

Прощай!

Воином храбрым он был, и в земле он почил чужедальней.

Камень на гробе пустом отец безутешный поставил...

<С новой страницы>

7 мая 1921 года. Полуостров Галлиполи.

У Володи Манштейна есть манера задавать мне вопросы, как он выражается, «на засыпку». В этом чувствуется неистребимая привычка потомственного военного подначивать «штафирку», каковым он до сих пор меня считает. Достается и Туркулу – Антон Васильевич, несмотря на свой геройский вид, до войны служил делопроизводителем и пошел на фронт, как и мы с поручиком Усвятским, в 15-м. В таких случаях Туркул грозит Володе гневом своей верной Пальмы, а я, смиряя гордыню, пытаюсь отвечать. Ежели это удается, Манштейн отчего-то радуется и весьма одобрительно высказывается о приват-доцентах.

На сей раз, а было это вчера, он зашел к Туркулу, где тот вкупе с поручиком Усвятским и двумя «дроздами» сражался в преферанс, а я, впервые за неделю, собрался сесть за письменный стол. Писать буду отныне здесь, у Туркула, где и хранится написанное. Когда имеется сейф, у которого не дремлют караул и тигровый бульдог Пальма, как-то спокойнее.

Итак, Володя Манштейн предложил Антону Васильевичу объяснить, за что князю Кутузову-Смоленскому был пожалован орден Св. Владимира. Туркул, не отрываясь от карт, тут же кликнул Пальму, а Манштейн, хохотнув, поинтересовался мнением приват-доцента. Я не стал звать на подмогу Пальму и предпочел сказать правду: Михаил Илларионович был пожалован указанным орденом за Аустерлиц.

Все присутствующие выразили глубокое сомнение и даже несогласие, но Манштейн вновь засмеялся, на этот раз одобрительно, и подтвердил мою правоту. Я, естественно, поинтересовался, при чем тут Аустерлиц.

Аустерлиц, однако, оказался к месту. Манштейн сообщил, что наше командование решило сделать нам приятный сюрприз и устроить награждение офицеров и нижних чинов. Вообще-то войну мы проиграли, но получил же будущий князь Смоленский своего Владимира!

Тут уж Туркул озабоченно отложил карты. Манштейн, гордый, что узнал такую новость раньше дивизионного командира, охотно пояснил, что в Истанбуле (или еще где-то, может быть, на яхте «Лукулл») начали разбирать канцелярию Барона и нашли списки, оформленные еще в Крыму. Кое-кто из награжденных умудрился уцелеть, а посему ордена должны найти героев. Заодно Фельдфебель решил раздать завтра давно уже приготовленные Галлиполийские кресты – его собственную награду, полагающуюся нам всем за зимовку на Голом Поле.

(Кресты – черные, тяжелые, какие-то зловещие -выпилили из корпусов немецких снарядов наши умельцы. В этом, ей-богу, есть что-то двусмысленное.)

Сегодня утром, действительно, состоялся большой плац-парад с раздачей пряников. Фельдфебель блеснул своим знаменитым во всей Добрармии красноречием, после чего нам были вручены обещанные кресты с двумя датами («1920-1921», как на могиле) – и с осточертевшим всем имечком «Галлиполи». Вслед за этим Фельдфебель вновь скомандовал «смир-р-рно!» и зачел ведомость из канцелярии Барона. В основном, вручались ордена Св. Николая. Помнится, о введении нового ордена много говорили еще в Крыму, но никто его не видел, во всяком случае, из фронтовиков. Не удалось и на этот раз – ордена забыли в Севастополе, и награжденным вручалась маленькая трехцветная ленточка для ношения на кителе. К ленточке полагалась большая английская булавка. В основном, отчего-то награждали марковцев, ни Туркул, ни Манштейн ордена не получили, зато, к моему полнейшему изумлению, в числе награжденных оказалась моя скромная персона. Я получил из рук Фельдфебеля полагающуюся мне ленточку вкупе с булавкой, предварительно узнав, что все это мне положено «за спасение товарищей в бою». Как только нам скомандовали «вольно», «дрозды», окружив меня, грозно спросили, каких-таких «товарищей» я спасал? Поручик Усвятский заметил, что в канцелярии перепутали, и мне полагается не ленточка, а орден боевого красного знамени и золотое жидо-большевистское оружие с надписью «Бронштейнов сын». Последовали несколько толчков под ребра, пока наконец-то до меня дошло. Св. Николай кланялся мне за дивную встречу в таврийской степи в июле прошлого года. Впрочем, в дневнике я описал сей небезынтересный эпизод достаточно подробно, и к нему, даст Бог, будет время вернуться.

А с булавкой мне еще повезло. Могли бы и кольцом в нос пожаловать!

Покуда же о нашем «великом сидении» в Албате. Мы пришли туда около полудня 5 мая, пройдя пешим ходом от Воинки до второй гряды Крымских гор. Через Симферополь и Бахчисарай нас вели глубокой ночью. Как я понял, это была очередная выдумка Барона, имевшая целью спасти остатки здешней цивилизации от контакта с одичавшими окопниками. Штабс-капитан Докутович всю дорогу тихо ворчал, намекая на господ в лампасах, разъезжающих в персональных салон-вагонах, где вполне нашлось бы место для таких усталых странников, как мы. А мне, признаться, эта прогулка через весь Крым понравилась, тем более, наши вещи и даже оружие были на подводах, а пешие прогулки, да еще без риска получить шрапнелину в лоб, мне всегда по душе. Вначале мы просто радовались, что уходим отдыхать. Но с каждым часом степь, как пишет господин Гоголь, становилась все прекраснее, вдоль дороги то и дело попадались неразоренные села, и идти стало совсем весело. Но...

Но веселье кончилось на первом же базаре. К этому времени Барон уже успел напечатать свои тысячерублевки, и жалованье нам платили исправно. Мне, например, полагалось аж шестьдесят тысяч в месяц – сумма по старому счету просто-таки сенаторская. Покупать мы ничего особенного не собирались, сухой паек в дорогу у имелся, котловое довольствие в городах получали, однако... Однако за фунт сушеной дыни с меня запросили семь тысяч, за фунт изюма – двенадцать, а наши же армейские сапоги тянули на все сто. Стало ясно, что мы здорово оторвались от жизни.

Поручик Усвятский тут же поинтересовался, за что мы, собственно, боролись, а затем провозгласил вполне большевистский лозунг экспроприации экспроприаторов. И действительно! Приобрести можно было разве что хлеб – всего триста рублей за фунт.

Скинувшись, мы все же купили дыни и изюма, а также – за вообще неназываемую сумму – бутыль картофельного самогон. Подсчитав наличность, мы убедились, что при таких ценах победа большевиков в Крыму практически обеспечена.

Чем южнее, тем становилось спокойнее. Весенний Крым жил, торговал и веселился, как будто войны уже не было. Мы не замечали ни привычных беженских обозов, ни тифозных бараков, ни усиленных патрулей. Зато почти в каждой деревне, не говоря уже о городах, стояла масса тыловиков с их канцеляриями, складами и обозами, что было очень похоже на прежнее время. В общем Крым, тот самый Крым, который мы всю зиму защищали от господина-товарища Геккера и прочих господ-товарищей, слез с чемоданов и процветал.

Вот за сие и боролись! (Это я для поручика Усвятского.)

Кстати, в ночном Симферополе недалеко от вокзала вышеупомянутый поручик совершил очередной геройский подвиг – изловил чумазого большевика лет двенадцати, который настолько самозабвенно клеил листовки, что потерял всякую бдительность. Тут же было устроено судилище, на котором приняли решение отдать юного комиссара прапорщику Немно для высылки в цыганский табор на перевоспитание. Прапорщик Немно зарычал, сделал страшные глаза и потребовал мешок, дабы уложить туда шкодника и немедленно нести в табор для кормления медведя. В конце концов, юный большевик был отпущен с миром, хотя и без листовок, которые мы конфисковали для самокруток.

У Бахчисарая базары стали обильнее, а цены несколько пристойнее. К полудню жара загоняла нас надолго в тень редких рощиц, впрочем, скоро на нас надвинулись горы, и заметно похолодало. Заночевав в Сюрени, мы прошли поутру мимо развалин разбойничьего замка, где на полуразрушенной стене еще заметны силуэты навек исчезнувших домов, и очень скоро наш отряд втянулся в долину, окруженную невысокими, покрытыми лесом, горами.

Я бывал в Албате году в 12-м. С тех пор он мало изменился. Те же горы слева и справа, те же татары, те же дома с внутренними двориками, мечеть, базары. Правда, теперь татары оказались в явном меньшинстве. Албат буквально забили тыловые части и такие, как мы, отдыхающие.

Последствия этой перенаселенности почувствовалось сразу. Пока штабс-капитан Докутович ходил по начальству, мы усадили роту в тень и пошли с поручиком Усвятским на базар. Вернулись оттуда быстро – и с вытянувшимися физиономиями. Цены были чудовищными, что неудивительно при таком наплыве покупателей.

С жильем вышло не лучше. Штабс-капитан Докутович получил крошечную комнатушку в довольно-таки приличном домике на окраине, нижних чинов ждало несколько мрачного вида сараев, напоминающих зимние убежища для скота, а офицерский состав вынужден был довольствоваться такими же сараями, только поменьше – решетка на окне, дверь обита железом, ржавые койки и вода в ста метрах. Впрочем, выбирать было не из чего, жаловаться некому, и мы начали размещаться.

Офицеры нашей роты уместились в одном из сараев, на котором был выведен краской «N3». Поручик Усвятский скривился, и окрестил наше убежище «офицерской камерой N3». Название, как ни странно, прижилось.

(Недавно поручик Усвятский вскользь заметил, что сейчас там действительно офицерская камера. При албатской «чеке». А чем большевистский чорт не шутит!)

На правах командира роты и героя Ледяного похода я занял место в глубине сарая, предоставив остальным – поручику Усвятскому и прапорщикам Немно и Геренису – размещаться по возможностям. Вскоре мы растолкали вещи по углам, и я направил подчиненных на задание: поручику велел проследить за устройством роты, а прапорщиков послал на базар за закуской. Убедившись, что все идет как должно, я укрылся шинелью и мгновенно заснул, словно провалился в черную яму.

(Перечитал и заметил, что на этих страницах я только и делаю, что сплю. Забавно, конечно. Понять меня может только фронтовик. Ведь хуже недосыпа – только холод.)

Очнулся я уже вечером. На столе горело несколько свечей, сам стол был накрыт, а мои подчиненные занимались делом. Поручик Усвятский резался в «шмен-де-фер» с прапорщиком Геренисом, а прапорщик Немно бренчал на гитаре и поглядывал на нашу гостью, военнопленную сестру милосердия Ольгу.

Я протер глаза, умылся из жестяного ведра и дал команду подсаживаться к столу, чтобы отметить первый вечер наших коротких албатских каникул.

Помнится, разговор зашел о цыганах. Поручик Усвятский предложил прапорщику Немно организовать нам посещение ближайшего цыганского табора с последующими плясками, песнями и гаданиями. Прапорщик Немно почесал затылок и заметил, что ему в табор лучше не заходить. Опасно.

Оказывается, оседлым цыганам, особенно с высшим инженерным образованием, в таборе делать нечего. Оседлые – уже не «рома», их считают чуть ли не изменниками, и может случиться всякое.

Отец прапорщика, как нам было поведано, отличился в конной разведке во время Боксерской войны, когда умыкнул лучшего коня чуть ли не из конюшни богдыхана. Став офицером, он ушел в отставку и завел какое-то дело, что и позволило его отпрыску выйти в инженеры.

Честно говоря, поверил я не всему. Легенды о похищенных царских коней бродят в каждом таборе. Высшая доблесть!

Поручик Усвятский стал наседать на прапорщика, требуя объяснить причину цыганского конокрадства. Немно резонно заметил, что коней воруют не только цыгане, а для цыган это не просто промысел, а что-то среднее между спортом и кокаином. Что поделаешь – фараоново племя!

Вслед за этим между поручиком Усвятским и прапорщиком разгорелся спор о прародине цыган, причем, поручик отстаивал их индийское, а прапорщик – сирийское происхождение. Я положил конец этой крайне бездарной дискуссии, предложив прапорщику Немно вновь взять гитару.

Играл он превосходно. В основном, конечно, цыганское, причем настоящее, а не ресторанные подделки. Впрочем, «Скатерть белую» исполнял мастерски.

Наши гитаристы... Поручик Огоновский играл, в основном, боевые марши. Любил и сочинять – жаль, почти все его песни пропали. Именно он принес в отряд «Белую акацию» (настоящую, ту, что пели в кадетских корпусах еще до Германской). «Акацию» мы, конечно, помним, а вот знаменитую песню про то, как Бронштейн отчитывается в германском генштабе, которую Володя пел на два голоса с разными акцентами – увы, забыли. Хотел ведь записать, но увы!

Поручик Голуб на гитаре играл неважно, зато первым запел наш песенный трофей, махновское «Яблочко». Не хуже получался у него популярнейший в Добрармии романс «Шумит во дворе непогода».

Танечка Морозко тоже неплохо играла романсы. В конце концов, они с поручиком Огоновским стали петь дуэтом, затем... А затем нас погнали на юг, поручик Огоновский занял место в нашей трофейной пулеметной тачанке, а вскоре Танечка заболела.

Здесь, в Галлиполи, играть больше некому. Отыграли сорокинцы.

Предоставив молодежи возможность веселиться вволю, я лег на продавленную койку и принялся глядеть в потолок, по которому плясали тени от догорающих свечей. Тогда я еще не знал, что албатский отдых будет для нас последним на российской земле, и в следующий раз мы бросим якорь только на заснеженном Голом Поле.

Поручик Усвятский просит сделать важное добавление по поводу переселения душ. В тот вечер прапорщик Немно поведал нам, что цыгане верят в своеобразный матемпсихоз: в то, что их души раньше уже жили на земле, но не в человечьем облике, а в зверином. Он, Немно, например, раньше был медведем. Не потому ли Ольга в тот вечер не спускала с прапорщика глаз? Породистый, видать, был медведь!

8 мая.

Может быть, микстуры помогли, а, может, швейцарское светило обремизилось, но в последние дни все болячки куда-то пропали, и я твердо намерен с завтрашнего дня вновь посещать наших юнкеров. Пока же я вовсю пользуюсь свободой, майской теплынью и стараюсь побольше гулять. Конечно, наше Голое Поле я уже знаю вдоль и поперек, да и нет тут ничего особо заслуживающего внимания, зато можно часами глядеть на море. Бог мой, думал ли я, пробегая каждый день по пути в гимназию мимо нашей Лопани, что смогу любоваться Эгейским морем, тем самым, о котором писал Гомер! Ведь совсем близко отсюда Илион, Крепкостенная Троя, куда спешили чернобокие корабли ахейских вождей, дабы отомстить неразумным троянцам. Между прочим, сыны Крепкостенной Трои оборонялись худо-бедно десять лет, а вот мы не продержались и трех. «Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына...»

Записал – и задумался. А ведь, действительно, Гиссарлык совсем рядом, часа три пути, если морем! Дорогу я знаю, бывал там и не раз (дважды!). Впрочем, эта история настолько давняя, что даже слабо верится.

Да что там Троя! До нее ли сейчас? Что нам Гекуба, что мы ей?

Вчера марковцы опять подрались с сингалезами, и опять они виноваты. Французы прислали полковника, который поставил Фельдфебеля по стойке смирно и изволил орать. Фельдфебель, однако, не убоялся и заорал в ответ. В общем, вышло все весьма некрасиво. Почему-то марковцев я всегда недолюбливал. Не дотягивают они до генерала Маркова! Тот бы зря кулаками не размахивал. Особенно при сингалезах.

Эх, Сергей Леонидович! Как нам вас не хватало в 19-м! И в 20-м. А уж сейчас!..

А ведь Маркова, покуда он был жив, наши вожди не любили. Очень не любили, между прочим. Зато офицеры всегда стояли за него горой. С Сергеем Леонидовичем не было страшно даже в штыковой, даже когда краснопузые посылали на нас господ клешников – красу и гордость Балтийского флота. Ну, а когда для генерала Маркова наступило его «потом», тогда и полк в его честь, и молебны, и, глядишь, в мемуарах главу-другую посвятят. Мир вам, Сергей Леонидович! Надеюсь, комиссары не нашли ту безымянную могилу на окраине станицы Мечетинской, где мы вас оставили.

Поистине, над Белым делом висит рок! Мы потеряли наших лучших вождей в самом начале борьбы. Антон Иванович Деникин в свое время неплохо командовал бригадой, да и Барон был бы недурным тыловым администратором. Впрочем, господа-товарищи Бронштейн и Фрунзе тоже не Бог весть какие гении, и вся наша страшная Смута предстает борьбой дилетантов.

Однако же, вернусь на год назад. Албат, май 20-го. Хороший месяц!

Первые дни мы, естественно, отсыпались. Конечно, не стоит представлять себе, что господа офицеры изволили дрыхнуть двадцать часов в сутки с перерывом на обед и выпивку. Забот как раз хватало.

Прежде всего, конечно же, личный состав. За пару недель отдыха любая часть может разложиться, посему в обычных условиях нижние чины каждый Божий день маршируют, чему-то обучаются и вообще, находятся при деле. Но что прикажете делать в Албате, когда нет ни казарм, ни плаца, зато полным-полно соблазнов разного рода и вида? А ежели учесть положение на фронте, то можно быть почти уверенным, что отряд не просто разложится, а разбежится.

Со штабс-капитаном Докутовичем договориться на этот счет было трудно. У него свои методы, у меня свои. В конце концов, он предоставил мне возможность действовать по собственному усмотрению и, безусловно, под мою личную ответственность. Сам он за три дня выстроил вокруг сараев, где жила его рота, своеобразную линию Зигфрида чуть ли не с вышкой для часового, лично занялся с нижними чинами строевой подготовкой, а ночами бродил вдоль частоколов, подстерегая беглецов. Похоже, находил в этом некоторое своеобразное удовольствие.

Я махнул рукой на все эти страсти, и, прежде всего, договорился с двумя десятками нижних чинов, в основном ветеранами отряда, которым я вполне доверял. Поступили просто: ночуют они в нашей импровизированной казарме, и раз в день, в час дня, появляются там же, на всякий непредвиденный случай. В остальное время они могут делать, что им заблагорассудится с уговором – не попадаться патрулям.

Остальные, бывшие краснопузые и юнкера, требовали большего внимания. Оставлять их днем в Албате было опасно, да и ни к чему. И вот, дав им первые дни поспать, я достал в штабе крупномасштабные карты второй крымской гряды и с утра отправлял их во главе со взводными по маршрутам. Взводные тренировались ходить по незнакомой местности, нижние чины дышали свежим воздухом и любовались горами. Заодно, держались подальше от всего того, чем опасна тыловая жизнь.

Раз в три-четыре дня я отправлялся с ними, и проводил занятия с юнкерами. Прапорщик Немно учил их фортификации, а недовольных я посылал к поручику Усвятскому для слушания лекций по защите от отравляющих газов. Этого боялись все, посему на дисциплину жаловаться не приходилось. Кое-кто из юнкеров обучался в свое время пластунской борьбе, и я организовал группу желающих выкручивать руки-ноги ближнему своему.

Конечно, свободное время располагает к свободным мыслям, и мне приходилось часто отвечать на вопросы. Порою это было нелегко, но утешал себе тем, что нижние чины обращаются с вопросами ко мне, а не к эмиссарам большевистского подполья.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю