Текст книги "Атаман Войска Донского Платов"
Автор книги: Андрей Венков
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
А. В. Венков
Атаман Войска Донского Платов Глава 1 ЧЕРКАСНЯ В низовьях Дона, на островах, лежит Черкасск, азиатский по виду город. Каменные дома редки в нем, большинство – так, лачужки. Высятся собор девятиглавый, колокольня, другие церкви поменьше, белеют десять невысоких раскатов, соединенные деревянной в два забора стеной. Четверо ворот больших, десять малых. Все пропитано сырым рыбным духом. Посреди города, на месте взлетевшей при недавнем пожаре на воздух пороховой казны, – два озера. Вливают туда из трех городских боен. Смраду, заразы – выше головы. Все окрестные жители от этой гнили вином спасаются. У половины города с утра «глаза залиты». Кто не пьет, того лихорадка треплет. По первой осенней прохладе вонь спала. Нежарко, не душно. И народ оделся побогаче – себя показать. Встречает Черкасск из столицы атамана Войска Донского Степана Ефремова; весь город вышел, давно не виделись. В прошлом году, как помер старый Ефремов, поехал молодой атаман, Степан Данилович, с ближними казаками императрице Елизавете Петровне представляться и жалованья просить[1]. Исстари ездят казаки в столицу, просят у царя сукна, пороха и хлеба, «чтобы нам, холопам твоим, живучи на твоей, государевой, службе, на Дону, голодной смертию не помереть». Уехал Степан Ефремов к «кроткой Елисафет»[2] и – с концами. Больше года на «Казачьем подворье» просидел. Елизавета преставилась, на престол сел Петр Федорович. За колготой начала царствования царю не до казаков было. Долетели до Черкасска слухи, что с жалованьем донцов прижимают, – а если дадут, то дадут медью. Война новая готовилась за северными морями, через это и денег не стало. А тут под боком крымчаки зашевелились… Потом пришли слухи странные, тревожные: молодой царь скоропостижно помер и будет в России новая царица, Екатерина Алексеевна. А еще через какое-то время примчался с верховьев Московским трактом казак и явил: атаман Степан Данилович отпущен на Дон с великой честью и возвращается с жалованьем; по обычаю, сел он с казаками в Воронеже на суда и под пушечный гром поплыл вниз по всем донским станицам, объявляя о начале нового царствования и о царской ласке: «Государыня за службу жалует нас рекою столбовою тихим Доном, со всеми запольными речками, юртами и всеми угодьями, и милостиво прислала свое царское жалованье»[3]. С тех пор ежедневно носились гонцы с известием, где сейчас караван и когда его в Черкасске ждать. Вчера отсалютовали ему пушками Семикаракоры. Сегодня утром, слышно, у Манычи грохнуло. Ждал Черкасск. Казачата побросали свиней без присмотра, похватали коней отцовских и уехали к Большому острову атамана встречать. У ворот – толпа. Пришли люди поглядеть на атамана – давно не видели, – и на собравшуюся в кои веки всю вместе черкасскую верхушку, разодетую и разукрашенную. Старшины, обмотав тугие животы вышитыми поясами, стояли по станицам. Коренная «черкасня» из двух старейших станиц[4] – Мартыновы, Грековы, Кутейниковы, Луковкины и примазавшийся к ним Петро Орлов – со скромностью истинных хозяев, но достойно ждала чуть в сторонке, у торговых лавок. Незримый барьер почтительности удерживал вокруг нее на две сажени пустого пространства. Позади живой стеной сплотились Мелентьевы, Бобриковы, Пантелеевы, Закаляевы, Исаевы, Волошиновы – славные черкасские роды. Вечный соперник – Средняя станица – растолкав народ и слепя его шелками, посунулась вперед, прямо к Донскому раскату. Иловайские, Яновы, Леоновы, Сулины… Яновы – из греков, Иловайские – из татар… Про Турчанинова, Миллера и Сербинова и говорить нечего. И видно и слышно. Все они откуда-то. Когда пришли, никто не упомнит, но помнят, что пришли. Эти ждали атамана подчеркнуто радостно. Свой. Из Средней станицы. Наш… Подбоченились, усы подкручивали. Старая Павловская станица – Поздеевы, Машлыкины, Харитоновы, Сысоевы, Туроверовы… У этих деды все со Средней станицей считаются: кто древнее. Можно бы, конечно, посчитать, но все бумаги сгорели… С другого конца города, из-за торговых лавок пришли и встали шумною толпой прибылянские и дурновские казаки: Лютенсковы, Рубашкины, Родионовы, Мининковы, Каршины, Ханжонковы. Эти помельче. Скородумовские – те вообще из-за протоки[5]. Голубинцевы, Струковы, Персияновы, Кисляковы, Гордеевы… А дальше и вовсе – Рыковские станицы. Сброд набежавший, который ни упомнить, ни измерить. Однако тоже здесь. Ждет Черкасск. Глядят все вверх по Дону – вот-вот… И в этот миг кое-кто с опаской и вниз по течению – оглянулся. За изгибами реки, за обрывистыми аксайскими буграми, скрывается крепость Дмитрия Ростовского[6] и в ней – русский гарнизон. Многим от этой крепости муторно, как от сабли, занесенной над затылком. Напоминает она страшный булавинский разгром. Забогатевшая старшина стала тогда прибирать Дон к рукам[7]. Помнили деды страшные времена атамана Максимова. Тот Максимов «сотоварищи» старожилых казаков, которые по двадцать и более лет на Дону жили, неволей на Русь высылал и в воду ради своих взяток сажал[8] и по деревьям за ноги вешал. Женский пол и девичий не миловал. Многие городки его подручные выжгли, а пожитки «на себя отбирали». Всё им земли и угодий не хватало[9]. В начале века сцепились со слободскими[10], с Изюмским полком, за солеварницы по речке Бахмуту и простых казаков подзуживали. Думали, как раньше, выехать на казачьем горбу… А их и подзуживать не надо. Полыхнуло по Дону – и нашим и вашим досталось. И Максимова убили булавинцы с общего ведома казачьего, со всех речек Войска совета. А что потом началось – про то деды и вспоминать не хотели… Потеряло Войско многие земли по верховьям рек и по Волге. Нагнал царь на Дон солдатни. Дворяне русские самовольством своим казаков безвинно смертным боем били и всячески ругали. А солдаты в луке по-над Доном многих казачьих свиней побили. Из траншемента, поставленного над городом, приходили они в Черкасск, пили, казаков били и ругали булавинцами и бездушниками, а когда обратно шли, огороды ломали и шпагами овощ рубили. А теперь и вовсе крепость поставили. Вроде бы от турок и татар, но еще и для удержания бурного казачества в повиновении. Разгородили Черкасск и Азовское море, перекрыли дорогу за зипунами[11]. Смотрят с бастионов пушки: «Нет, ребята, гулять в море самодурью мы вам не дадим. Служить будете…» Тяжелые времена. Если б не рыба донская, ложись да помирай. Однако многие надеялись, что гордый и властный Степан Ефремов это дело поправит… Вверху над Доном пыль заклубилась. Бездорожно, с детским бесстрашием неведения скачут казачата – речка так речка, буерак так буерак. Разгоряченные кони рвутся под невесомыми всадниками. Впереди на сером жеребчике красивенький, русенький и голубоглазенький – Ивана Платова единственный сын. Коня отец с прусской кампании привел, поймал в поле осиротелого и перепуганного. Младший Платов всем говорил, что конь арабский, но подозревали казаки, что – мадьярский. Откуда в Пруссии арабские кони? И конь назад косится, и всадник оглядывается, не дает себя обогнать. Гордый чертенок, самолюбивый. Да и другие – подрастающая черкасня – друг перед другом не конем, так собственной лихостью выхваляются. Казака сразу видать. Подлетели казачата: – У Большого!.. Да нет, пока скакали, небось, уже у Малого… С колокольни подали знак. Гулко бухнули колокола. Оживление. – Пали! И, покрывая все звуки, оглушительно приветствовали показавшийся караван черкасские пушки… Подвижный, веселый, игривый маленький Платов радостно кружился в хороводе запотевших, не могущих остановиться коней. И серый жеребец, и мальчик были единым существом, тем самым сказочным «центавром»… И весь хоровод коней и маленьких всадников был слаженным, единым и живым существом. Не отвлекаясь на бег и шараханья, с восторгом смотрел Матюшка Платов голубыми своими глазками, как заволновалась, задвигалась толпа в ответ на его крик. И в этот миг походил он на котенка, который, играясь, взобрался черт-те куда, висит, скособочившись, на страшной высоте и, вывернув голову, благодушно взирает на сияющий мир. Если б не коготки, убился бы давно… Черными узкими зрачками следил Матвей, как поплыли над людьми светящиеся клейноды, как расступилась толпа, пропуская вперед атаманшу Меланью Карповну. Та шла, окруженная детьми, младшего несла на руках. Яркие губы ее в профиль казались острыми. Взгляд карих глаз – упрям, своеволен. Судимый в прежние времена за двоеженство Степан Ефремов отпустил с Богом обеих жен и взял себе с черкасского базара третью – красавицу Меланью. Облагодетельствовал бедную торговку. Свадьбу закатил такую, что ни до, ни после славный город Черкасск не видывал. И неожиданно попал тщеславный, но поистаскавшийся бабник в цепкие лапки. Стала базарная торговка полноправной атаманшей. Кое-кто Меланью Карповну и побаиваться стал. Раньше ее как-то старый Данила Ефремов сдерживал. Что-то теперь будет… Прелести атаманши со временем пообвисли, но личико нежное с точеным носиком по-прежнему свежо. И вокруг – стайкой и на руках – ефремовские отпрыски. За колючий, вышитый золотом подол испуганным ангелочком держится дочь Наденька, постоянная гостья Матвеевых снов и грез. Вместе с Матвеем жадно следят за приготовлениями верные друзья, потом играть будут в эту встречу, и маленький Платов уже знает, что будет «Степаном Ефремовым». Как жеребец отбивает себе табун, так и он, Матвей, отбил и увел старших мальчишек, ровесников своих и малышню, подбивает их на разные шалости, атаманствует безраздельно. Чуть «не по его» – враз голову набьет. Многие казачата тайком слезы и красные сопли утирают. Но от материнского глаза не скроешься, и не любят соседки-казачки платовского наследника. Увидев ефремовскую дочку, вытолкнул Матвей коня на освободившееся, специально очищенное пространство, крутнул и поставил, заставил в нетерпении копытом землю долбить; несколько затянувшихся мгновений возвышался один лицом к лицу с толпой, клейнодами и красавицей Наденькой, подбоченившись, навязав всему городу свою игру, будто не Степана Ефремова, а его, Матвея Платова, встречают. Ни задумчивая атаманша, ни город этой выходки не заметили. Одна Наденька проводила внезапно сорвавшегося и улетевшего всадника любопытным взглядом. Под гул и грохот приставали к берегу струги. Сходил на родимый остров разодетый Степан Ефремов. Подбрит по-польски. Под темными усами надутые вокруг рта щеки – как воды в рот набрал, сам рот маленький, припухлый, подбородок круглый, нос продолговатый. Глаза пожившего человека. Вокруг них – тени. Раскрыв рты, разглядывали казачата красный кафтан – расшит золотыми цветами, чекмень с золотым «балетом». Отметили все, что на атамане новая серебряная сабля, а на груди на голубой ленте громадная золотая медаль. За атаманом с такими же медалями на груди шли старшина Поздеев, войсковой дьяк Янов, есаулы Сулин и Горбиков и сотня казаков, именуемых «тайными советниками»: Василий Маньков, Карп Денисов, носатый Дмитрий Иловайский… Где-то среди них и отец Матвея – Иван Платов. Глаза разбегались – то ли отца высматривать, то ли на красивый обряд встречи глядеть… Отец, которого Матвей не видел больше года, чужой в незнакомом бархатном кафтане, в дорогой заломленной шапке, на ходу разговаривал о чем-то с соседом и при этом неотрывно всматривался в берег, в толпу. Прошел он мимо и не глянул на гарцующего сына, не ожидал увидеть его так и таким. На какое-то мгновение ощутил себя Матвей как в страшном сне. Отец ищет его и не находит, и вроде смотрит… и я его вижу, а он не угадывает… Дважды наезжал Матвей на атаманскую сотню. Казаки отмахивались от конской морды, думали – малец с конем не может управиться. Наконец Дмитрий Иловайский глянул, – что за напасть! – и улыбнулся: – Тю, Иван, это не твой всю станицу конем стоптал? Растерянно и торопливо оглянулся отец, и скорее коня, чем всадника, угадал: – Ды… мой… Махом перехватил коня под уздцы и, не отставая от сотни, повел в толпу, в шум, плач, поцелуи. Глядели забытые Матвеем мальчишки, как уплывает над особой атаманской сотней их атаман. Глядели недолго. Кто своих узнал, кто соседей. Встретились… Мать, тоже незнакомая из-за дорогого наряда, блеснув жарким платком, бросилась из толпы отцу на шею. Мотнул головой и дернулся испуганный конь… Растеряв всех, ждал Матвей у храма. Надо бы внутрь занырнуть – коня бросать жалко, а привязать не догадался. Дождался и еще раз прошелся с отцом, теперь до атаманского подворья, куда, продолжая свои мужские дела, ушли и прибывшие и встречавшие их выпить из жалованного ковша царской сивушки и обсудить на пользу Войска все новости. Матвей, обожавший вечеринки, сборища и хождение в гости, провожал их, отстав у ворот, восхищенным взглядом. Ефремовский дом – толстостенный, с решетками, – поражает неискушенных донцов богатством и роскошью. Нагляделся покойный Данил в столице и у себя завел. У него первого на Дону появилась европейская мебель, первая карета, летняя, а потом еще и зимняя, с печью. Весь город смотреть сбегался. Суетились ефремовские ясыри, одни столы накрывали, другие развешивали новые парсуны, что хозяин привез. Целая галерея, и лица знакомые. Сам Данила Ефремов, в парчовом халате, щурится со стены, как живой, казалось, сейчас поведет своим лисьим носом. В последние годы жизни собрал он сотню верных ребят, молодых и отважных, нарек их «тайным советом», а когда умирал, передал, как и наследство, сыну своему Степану. Заматерели «советники», мнят себя хозяевами земли донской. За столы рассаживались, говорили лениво – и так все в дороге переговорено. Оторванные, надменные. Наследники старых родов, попавшие вместе с отцами к атаману, по молодости глядели на «советников» с завистью. Сказал Степан обрядные[12] слова про жалованье, про царскую ласку. Поднял дареный ковш: «Здравствуй, белая царица, в кременной Москве, а мы, казаки, на тихом Дону». Пустил по кругу. Выпили по обряду. Из черкасни кто-то с ехидцей: – Так царь у нас или царица? Заговорили о столичных делах. Отпущены казаки на Дон с великой честью. Услужили, новую царицу на престол сажали. Через это и задержались. Наградила она их и вместе и порознь и Дону великие милости сулила. Говорили снисходительно. Усмешка – признак силы и здоровья. Рассказали, посмеиваясь, как ехали две бабы перед гвардейскими полками[13], молодые и привлекательные, в мужском платье, и, глядя на них, доходили молодые гвардейцы до умопомрачения, орали и бесновались. Ни дать, ни взять – собачья свадьба. Старый Мартын Васильев, глуховатый, ничего не понял: – Так иде ж царица-то? Младший – Митрий – осторожный, морда «сиськой», толкнул отца в бок, сам спросил: – Ну и какая ж она, Ее Величество? Иван Янов, войсковой дьяк, ответил кратко: – Немка… – и в трех словах довел до старого Мартына самую суть. – Там гвардия крутит. – Ну-у, это не новость… Кто из казаков хоть раз в столице бывал, знает, что нет там теперь священного трепета перед царями. А на Дону его никогда не было. Посмеиваясь, слушали, как генерал Суворов с голштинцев шпагой шляпу и парики сбивал. Поняли главное – русские немцев выбили, но немку же и посадили. Ладно, бывает… Это их русские дела. Мигнул атаман разливать. Взялись казаки за кубки. Возгласил атаман: – Здравствуй, Всевеликое Войско Донское, снизу доверху и сверху донизу! Дружно сомкнули. Многого и не ожидали от Степана Ефремова, но лишний раз приятно, что он «низ» прежде «верха» поминает. Ревниво следит черкасня. Один раз, еще при добром царе Федоре Иоанновиче, назвали русские в грамоте «верховцев» первыми. Долго «низовцы» сокрушались и послу Нащокину жаловались: «За что обижаете?» Разительно «верх» от «низа» отличается. Выше Манычи жизнь размеренная, а последнее время, как татарву запугали, и вовсе ленивая. Уходят «гулебщики» на охоту, остальные скотину пасут или рыбу ловят. Улов делят поровну, не заботясь о будущем. Удачливые ходят по станице, называются, даром раздают: – Возьмите рыбки. Наловили – не поедим. – Спасить Христос. Своей много. – Куды же ее девать? Не выкидать же… – Ды на тот край отнеси. Может, возьмут. Сядут сети плести и сидят себе… Разговоры, соревнования… сонная жизнь. На «низу» же покоя сроду не было и теперь нет. Вечная деятельность. Купцы, послы, иностранцы, пьянки. Задаром и не плюнет никто. Все судятся и торгуются. Особенно – в Черкасске. Город – он и есть город… И богаче «низ», не в пример богаче. Верховцы разве что в лаптях не ходят. Кашу со свечным салом едят. А низовцы как разоденутся – рубашки шелковые, зипуны атласные, кафтаны камчатные. Перетянутся турецкими кушаками, притопнут сафьяновым сапогом, заломят на куньих шапках бархатный верх… Еще те щеголи! Приглядывался Степан Ефремов, как цвет казачий с выбором – не дай Бог подумают, что голодный! – отведывает с атаманского стола, расспрашивал о том, об этом. Наконец сказал Степан Ефремов главное: – Комиссия будет. Приказано осматривать хутора. Беглых – назад, в Россию. Все замолчали и поглядели на него с выжиданием. Что еще скажет? Ефим Кутейников погладил любовно гнутый эфес дареной сабли и, не дожидаясь атаманова слова, сам сказал, скалясь в злой улыбке: – С Дону выдачи нет. И Мартынов-младший, забыв осторожность, эфес погладил: – А мы и не выдадим. Святые слова и на любой случай годятся. Давно уже на Дону, особенно на низу, людей с разбором принимают… Раньше сама степь народ отбирала. Селили старожилые раздорские казаки пришлых ниже и ниже по Дону, меж собой и азовцами[14] – а какого роду и какой веры, не спрашивали. Кто выживет, тот и остается. Время было лихое, что ни год, то война либо набег. Бороздили казаки море Черное, море Хвалынское, уходили аж на Яик, на Дарью-реку. Семейных мало, и нуждишка в людях постоянно ощущалась. После Разина и после булавинского разорения спорить с Россией стало накладно, и на море погулять помимо царской воли не пускали. Добычи нет. Вот и стали оглядываться, как на самом Дону прокормиться. Охота, рыбалка, торговля… Река богатая, но не беспредельная. Куда теперь беглых принимать? Самим места мало. Пытались сначала сохранять полезных в виде приписных личных и станичных[15], а вредный сброд в Россию отдавать. Тут еще на кого нарвешься – находились казаки, что беглых ловили и тайно в Азов туркам продавали. Торговля людьми – дело прибыльное. От 20 до 40 рублей за человека можно выручить. При Петре, при Анне все больше московские люди на Дон приходили, а потом – как прорвало – хлынули по Донцу и степью малороссияне, реестровые казаки[16]. Вышли они во время оно из Украины в Малороссию и осели поселенными полками. Но вскоре стали их в регулярство верстать[17], и побежали они дальше, на Дон, вспомнив о казачьем братстве. Этих уже не продашь – они сами кого хочешь продадут. Казаки-низовцы сказали: – Нехай живут, нам за пожилое платят. Но в общество[18] не приняли. Тесно стало на Дону. При Анне Иоанновне столкнулись с запорожцами из-за угодий, насилу Елизавета помирила, чуть позже – с Волжским Войском. Опомнилась черкасня, стала войсковую землю расхватывать, на ней пришлых малороссиян селить. Станицы пока за удобные места держались – леса, луга, озера. Степь же не меряна, в общем пользовании, столбов нет. Являлись желающие к атаману и старшинам и указывали, где хотят хуторок поставить. Их для виду к присяге приводили, спрашивали по крестному целованию и по святой непорочной евангельской заповеди Господней еже есть правду, ничейная ли земля. Присягали просители охотно, что ничейная, и разводную грамоту получали. Теперь за свое добро готовы горло перегрызть. Бесконечная и нудная, как зубная боль, тянется у Войска тяжба с Россией из-за беглых вообще, из-за малороссиян в частности. Уже сколько комиссий пережили. Прячутся беглые. На Дону хоть и не воля под казаками, но все ж легче, чем под панским помещичьим ярмом… Один из Грековых сказал, как и все, зло и задорно: – Откуда у нас беглые? Их Себряков не пускает, – и с вызовом на атамана поглядел. Взгляд его говорил: «Хозяин ты на Дону или нет? А хозяин, так наведи порядок». При упоминании Себрякова потупился Степан Ефремов, тугую губу укусил… Лет двадцать с лишним бригадир Сидор Себряков, специально отряженный, гоняет в верховьях меж донскими и российскими владениями, ловит беглых, раскольников разыскивает. Забогател, независим стал, с Ефремовыми не ладит. Если б только это, то и Боге ним, но перерезал Себряков хоженую дорогу, нет новоявленным хозяевам[19] крестьянской подпитки из России – прямо кусок изо рта рвет. И давили на него, и жаловались, и царице писали, что взятки берет и беглых не всех возвращает, а многих людишек на себя записал. Себряков в долгу не остался, доносил кому следует, что разорили Ефремовы Тихий Дон своим неутомимым лакомством и нестерпимым насилием и в наибеднейшее состояние привели, а сам, между прочим, тяпнул себе опустевший с булавинских времен Кобылянский юрт[20] на речке Арчаде, сто верст в окружности, сглотнул и не поморщился. А чего ему бояться? Как бы ни воровал, а власть за него будет – «царский разыщик». Глядя на него, многие перенесли свои вожделения на невские берега. Думают по скудости ума: «Что царь нам даст, ни один круг не даст». Ковши, сабли, медали, звания, ордена, чины, земля, крепостные… Так и хочется сказать: «Глупые вы люди! Этож сколько надо выслуживать, чтоб тебя крестьянами наградили? А сколько их к тебе на Дон за это время своим ходом придет?» С конца стола кто-то (из-за голов не разобрать) сказал трезвым голосом: – Многие распоясались, с-собаки. Москва им полюбилась… Ты б, Степан, прибрал их к рукам. И старый Мартын Васильев тихо, глядя атаману близко в глаза, добавил: – Пока там бабу посадили… Это ж тебе, небось, не Петр Первый. Обвел Степан Ефремов взглядом притихших казаков – и то ли в лице согласно изменился, то ли еще что, но поднял старый Мартын кубок: – За здоровье войскового атамана! – Будь здоров, Степан Данилович! …Матвей отца у ефремовских ворот так и не дождался. Налетели свои, увели играть. Сели они с особо ближними и верными на лодки, погнали на быстрину. Остальные толпились у донского раската, стояли степенно, на деревянные сабли опирались. С быстрины разлетелись лодки, вроде как из далекой России. Ступил на родимый берег Матвей Платов и, лихо выпятив впалый живот, вопрошал черкасских жителей: – Ну, как вы тут без меня? Встречающие, подкатывая глаза, вдохновенно сочиняли. – Молодцы, – говорил «атаман». – Похваляю. Потом задрался с кем-то из запроточных, кто высмеял его и усомнился в атаманстве. За веселыми и самонужнейшими делами не уследили, как вечер опустился. Домой прибился позже отца. Мать изругала: – Где свиньи? Я за ними глядеть должна? И так отрук отстал… Но при отце не кричала сильно. Отец о делах расспрашивал, беспокоился. Долго жена и единственный сын все хозяйство без него тянули. При появлении Матвея отвлекся, полюбовался, за ухо и загривок потаскал. Матюшка по-кошачьи вцепился в ласковую его руку и повис на ней. Проворный, ловкий, сметливый – все это отец, не скрывая удовольствия, отметил, но возился с сыном недолго, опять к хозяйству обратился. При знании русской грамоты, уме и твердом характере имел Иван Платов достаток средний, а если по коренной черкасне судить, – то и слабый. Когда-то, «при царе Митрохе, когда людей было трохи», а скорее всего, при Алексее Михайловиче, гоняли, по слухам, Платовы лес от Переволоки вниз по Дону, через это ремесло и прозвище якобы получили. Остался с тех пор сарай под лесной склад. Плоты гонять – дело хлопотное, требует постоянной отлучки, что при нынешней казачьей службе стало невозможно. Осели Платовы у протоки в Прибылянской станице, из черкасских одиннадцати не самой старой, но и не молодой, и стали, как другие, рыбу ловить. Иван Платов отмечаем был на службе, тянулся более других, оттого и женился поздно, жену взял на десять лет моложе, да и с той пожить служба не давала. Забрал Данила Ефремов Ивана Платова за верность и лихость его в сотную команду, в «тайные советники», гонял по всей России с секретными делами. Попал Платов с ним в Петербург и осел там на несколько лет. Молодая жена его, Анна Ларионовна, получив весточку, что сидит Иван в столице на «Казачьем подворье» и включен молодым Ефремовым в особое посольство, стала надеяться, что хозяйство поправится. Этим только и держалась. Великая была честь в зимовую станицу, то есть в посольство, попасть, и выгоды немалые. При приезде и при отъезде послы царю представлялись и подарки получали. Рядовые самое малое – рублей по десять и сукно. А кто заслуженный, иногда и соболями. Бывало, сабли драгоценные привозили и ковши. Но, зная черкасскую повадку, что оружия у казаков и своего много и выпить есть чего, а из чего – и подавно, предлагали царские слуги зимовой станице брать деньгами: вот тебе на саблю тридцать рублей, вот на ковш – пятнадцать. Брали. На такие деньги ого-го как развернуться можно. Иван Платов домой вернулся и с саблей, и с деньгами, и с медалью золотой. Сидел теперь, прикидывал, как жизнь обустроить. Что ж, сорок лет человеку, пора и о хозяйстве подумать. О делах столичных он много не рассказывал, но был весел, разжигал бабье любопытство загадочными словами: – Я ее на престол и сажал. Теперь заживем. Наговорившись всласть, расслабился Иван Федорович, вытянул ноги, заломил руки над головой, с грустной усмешкой сравнил свое кажущееся убогим жилье с ефремовским. Со всеми этими хлопотами о главном забыл. Кликнул мигом подскочившего Матвея. Что ж сказать подросшему сыну? – Смотри, Матвей… – и задумался. Что говорят? Царю служи, родителей почитай да на Бога надейся, так что ли? Царя убили… видел Иван Федорович его в гробу с черным опухшим лицом, волосы у покойника от сквозняка шевелились… И Ефремов замышляет… Матвей ждал. Видел он во всем продолжение игры. Но отец играл плохо. Куда ему до черкасской детворы! Вот и теперь все обломал, не договорил, вздохнул и по плечу похлопал: – Ничего… Теперь заживем. …Ну, вот нам и герой, чью жизнь проследить можно и по ней обо всем казачестве судить. Правда, он не рядовой казак. Но мы и рядовых рассмотрим. Чуть позже. Глава 2 РОМАНТИЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ Жизнеописание любого человека начинается с даты рождения. В данном случае не все обстоит благополучно. Сам Платов несколько раз указывал свой возраст, но по-разному, и разница составляет шесть лет. В чем причина? Когда Платов женился, повторно и на молоденькой (правда, к тому времени уже овдовевшей), то скостил себе четыре года. Это понятно. Но первому биографу своему Матвей Иванович назвал другую дату и почему-то накинул два года лишних. Как бы то ни было, но «общими усилиями» удалось обнаружить в церковных книгах, что у донского старшины Ивана Федоровича Платова родился сын, нареченный Матвеем, и было это в 1753 году, 8 августа. Если верить гороскопам, то рожден он был сражаться и повелевать, ибо по гороскопу Матвей Платов был Лев. И не одна дата рождения вызывает сомнения. Для донских исследователей фигура Платова поневоле становится таинственной. В Государственном архиве Ростовской области, где хранятся все бумаги Атаманской канцелярии и Войскового правления, где огромные голубоватые кипы рыхлой бумаги сохраняют подробные послужные списки многих тысяч донских офицеров за конец
XVIII
и весь
XIX
век, нет ни одного послужного списка прославленного атамана. Лишь в известном «Потемкинском фонде» Военно-исторического архива в Москве есть документы, отражающие молодые годы Матвея Платова. И есть запись, что, мол, русской грамоты не знает оный Матвей… Но здесь дело, скорее всего, в другом. Не столько Войсковая канцелярия двигала Платова по служебной лестнице, сколько всемогущий фаворит Екатерины Второй. Ему и писал Платов о жизни и службе своей, ему и отчет давал. И родословная какая-то куцая. Не то, что у других современных ему знаменитых донцов. Известно, что деда звали Федором (а деда по матери – Ларионом), а кто такой и откуда прозвище – Бог весть. Может, и вправду плоты гоняли. Написал же один биограф, что была у Платовых в Черкасске «лесная биржа». А может, прозвище то от слова «плат» – то есть нарядное расшитое покрывало, которое казаки-щеголи клали поверх седла. Изначально не богат, не знатен. Чего там доброго и знатного в Прибылянской станице? Впоследствии первому своему биографу говорил Платов, что отец его из простых рыбаков, из апостольской профессии. При всех этих данных странен и необъясним платовский стремительный взлет. Двадцати лет не было, а полком командовал. В Царском Селе личные покои ему отводили… В наш меркантильный век никто не поверит, если все это объяснять заслугами перед Отечеством, непревзойденными личными достоинствами. И верно – великие заслуги перед Отечеством были после. После стремительного старта, после личных покоев. Ну, стремительный старт, пожалуй, можно объяснить участием отца, Ивана Федоровича, в Петергофском походе. Послужил этот поход трамплином для многих известных фамилий. Для Суворовых, например… А дальше? Поднаторевшие в придворных интригах и внутренних донских дрязгах карьеристы оценку войсковому атаману Матвею Платову давали жесткую и нелицеприятную: когда он умер, половина Войска Донского «ура» кричала – тщеславный вор, матершинник, карьеру на бабах сделал… Первая жена – дочь атамана Ефремова, вторая… Но мы Платову симпатизируем. Он – наш, казак. Так что давайте усомнимся, что женился Матвей Платов на Наденьке Ефремовой ради карьеры (да и какая может быть карьера, если сам Ефремов в то время уже в опале был), и придумаем – благо это в наших силах, – какую-нибудь романтическую историю. «Дружить с детства» они, конечно же, не могли. Тайна рождения человека соблюдается черкасней. В баню женщины с детьми ходят в особом банном фартуке, чтобы дети не смотрели. Мальчишки и девчата в Черкасске держатся порознь, стыд и срам вместе играть. Обычай этот – говорят, татарский, – среди юной черкасни нерушим и вечен. Сверстники любого засмеют. Потом наверстывают, когда подрастут. Матушка Меланья Карповна наверняка рассказывала дочке Наденьке, когда та в возраст вошла, что при дедушке Даниле Ефремовиче специально в воронежскую консисторию таскали тех, кто четвертым браком женат. Меняли казаки жен с черкасской лихостью и легкостью, как заезженных кобыл: «Не люба. Кто желает, пусть берет»[21]. Но в отроческие годы – ни-ни. Да и служба с малых лет мешала. Зачастившая при Степане Ефремове в столицу донская старшина насмотрелась и по примеру русских дворян стала потомков своих детьми записывать в полки или в Канцелярию на службу. Кто для виду, чтоб дитя в списках значилось, а кто и всерьез стал детвору и выростков приучать. Дел всем хватит. То целым полком на покос, то за рыбой, то малороссиян сгонять, то за Дон на бродах караулить. Весь Черкасск постоянно при деле. Дети казачьи и старшинские поначалу служили охотно, деловиты, серьезны. Нет никого серьезнее играющих детей. Раньше всех прибегали на службу, позже всех, уже после обеда, окольными путями, провожая друзей, расходились по домам. Постепенно веселая игра превращалась в обыденную службу. Являлись с утра в Канцелярию и, поскучав, смывались домой десятилетние есаулы Ефремовы и Грековы. Но другим, с малолетства записанным на службу, Войско особо не попускало. Грамотных, «писучих» выростков оставляли при Канцелярии исправлять письменную работу, посвящали во все внутренние тяжбы и многие интереснейшие и самонужнейшие дела, а неграмотных и драчливых, вроде Матвея Платова, употребляли «подай – принеси, стой там – иди сюда». Самое интересное, когда посылали в патрули, по-казачьи, в разъезды, пристегивали по два – по три к взрослым казакам. По-бирючьи рыскали они вокруг города на ближних подъездах и на дальних, всерьез всматривались в полуденные блики степи в сторону Кубани, населенной в то время татарами и черкесами, и в закатные краски на крымской стороне. От соседей всего можно ожидать. И врага надо знать и его оружие, потому рассказывают старшие младшим, что стоят против донских казаков многочисленные черкесские роды: шегане, жане, мамшуг, бесней, кабартай. И татарвы не счесть: улу-ногай, кечи-ногай, шейдяк-ногай, ур-мамбет-ногай, ширин, мансур, сержут, манкут… Оружие крымское и ногайское от казачьего не отличается. Все – одного производства. Разве что кистени татарские казаки носить перестали. Своего оружия на Дону никто не делает, оружейники из добычи отбирают, подправляют, снимают с турецких ружей амулеты, пропускают медянку сквозь ствол[22], стрелы татарские по наконечникам распределяют, какая для какой цели. Из нового – длинный прямой ятаган, Гаврила Терезников из Кизляра привез, по-черкесски – саш-хо[23]. Носится на поясе лезвием кверху, чтоб, выхватывая, коню шею не порезать; опять же без замаха бить удобно. Гаврила им и так, и этак, и через руку, и подмышку, и вокруг себя по-турецки крутил, только свист и вжик. Так это Гаврила, а – хлоп! – на турку такого нарвешься… Молодняк – сразу: – Научи… Хитер враг, коварен, с ним гляди на все боки. Проезжая через Монастырское урочище, вспоминали о страшной беде. Стояла там во время оно казачья стража, и с ней в землянках жили старцы-отшельники, искалеченные и бездомные, кто здоровье в походах потерял, а добра не нажил. Когда возвращались казаки из похода, старцы их первыми встречали и получали толику добычи на убожество. В этот раз загуляли победители, не доходя до города, запили со старцами и там же заночевали. Спали вповалку старые и молодые, мелкий дождик по камышу шуршал… В Черкасске их ждали: «Наши с моря идут да подарочки везут!» Не дождались… Проезжая, крестились казаки, а выростки долго оглядывались, и виделись им во мраке расхристанные, окровавленные казаки, последний, наудачу, отмах саблей, мельтешение стрел и волосяной аркан на горле… С тех пор береглись казаки, зимой вокруг города на ближних подъездах и на дальних, на Дону и на протоке лед кололи[24]. Отваживая от города всех врагов, взятых в плен на острове, под городскими стенами, несмотря на обещаемый выкуп, казнили беспощадно. По Манычу и по Миусским лесам стояли обычно сменные полки, и здесь, под Черкасском, уходили разъезды до Тимурленки. Всматриваясь с холмов, указывали старые молодым на светящиеся полоски: «Это Старый Дон, по ихнему – Дири-Тене, а вон там Мертвый Донец – Олю-Тене. Там – Канлыджа, по-нашему – Каланча…» Знать надо как свои пять пальцев и чужим не растрепать. А то приезжали от русского царя немцы, расспрашивали. Усмехались казаки, наплели, набрехали, и нанесли немцы на ландкарты наименования вроде «Сал Топорович», а то и вовсе неприличные прозвища. Потом спохватились, да что с казаков взять – храбры, щедры, но легкомысленны и непостоянны. На том дело и кончилось. Платов Матвей всюду как дома, не знает робости. Излука старинного, клееного[25], размером в человеческий рост, на скаку стрелял не хуже татарина, в учебной разведке у бродов ужом ползал, в степи пешим шел в траве вровень с травой. Первый среди равных. Приелось. Скучно стало побеждать сверстников. Рано, раньше многих, заскучал Матвей, на девок стал заглядываться. Вытянулся, вширь раздался. Казачки других станиц сходили с мостков в грязь, уступая ему дорогу, принимая за взрослого казака. Время военное. Казаки – кто в Кубанской степи, кто под Крымом, а кто и на Дунае. Бабы заскучавшие и вдовицы молодые в один миг приметили юного Платова. Новое кружение началось, новые подвиги. Бегал он по бабам, словно сам себе чего доказывал, вновь и вновь. Вроде и уверился в своей неотразимости, цену своему обаянию знал, а все мало… Васька Лиманов, рыковский матершинник, раз в разъезде сказал ему: – Ты, Платов, небось, только с атаманской дочкой и не спал, а так уж всех, весь Черкасск. Матвей, как подстегнутый, вскинул голову, подумал и Лиманову озорно подмигнул. – Хвалишься? – заводил его Васька. – А гляди… В разъезде ребята молодые, дураковатые. Завелись сразу. С той поры стал поглядывать Матвей на островок с домом и садом – загородный дом Ефремовых, названный по красной крыше «Красным куренем», мимо атаманского дворца со службы домой ходить. Наденька Ефремова, сидящая где-то за крепкими стенами, обольстительная, ласковая, манерная, казалась ему красивой, как «азовский цветок» на атаманском подворье. Ходили слухи, что сватать ее будут из царского рода, на худой конец – за какого-нибудь князя. При всем самомнении и мальчишеских громких победах понял Матвей, что не по себе дерево рубит, но раз уж влез, отступать не мог. И уверился незаметно, что другой дороги нет. Пристально вглядывался в являющуюся мимолетным взорам ефремовскую дочку. Выражение безмятежности на девичьем личике убивало все надежды. Еще не заговорил он с ней, и имени она его не знала, а уже терзала юношу болезненная ревность – вдруг она найдет лучше меня? Раз удалось завлечь ее словом, задержала она взгляд на молодом казаке. Поговорили ни о чем. Умна, осторожна, поулыбалась застенчиво, никакого превосходства не выказала и упорхнула за высокую стену. Матвей с тех пор только о ней и думал, и на службе и дома места не находил. Все мерещилась ее улыбка – мягкая, нежная, сладкая… По дому все дела забросил. И Наденька Ефремова, вызнав у подруг, что это за юный урядник крутится за высокой стеной атаманского подворья, обомлела. Выдали радостные подруги, что это первый бабник среди молодых, не расписанных еще в полки, перечислили, привирая с перехлестом, все его победы. С тех пор кратковременные, летучие встречи с Матвеем Платовым стали главным в жизни Наденьки. Всю неделю она думала об этом, сомневалась, колебалась, строила догадки. Раз в день, а то и в два дня она в одно и то же время встречалась с ним взглядами, краснела и пряталась и вновь думала, мечтала, сомневалась. Иногда страшные фантазии уводили ее далеко и казались уже свершившейся жизнью, и она негодовала на соблазнившего и бросившего ее юношу, вскрикивала и размахивала руками. Потом вспоминала, что все это выдумала, ничего и не было. Так, вроде сна… К тому времени отец Матвея, Иван Федорович, обнадеженный царской лаской, начал было хозяйство поднимать. Поставил его Ефремов собирать с малороссиян подушный оклад – дело как будто выгодное. За эти годы они с матерью еще троих сыновей нарожали, но добра не нажили. Как ушел отец с полком на службу, на Матвея хозяйство навесил: рыболовные заводы и лесной склад. Хозяйство в молодых руках не спорилось и вообще на ум не шло. Мать ругалась: – Все б ты алатырничал, все б спал да гулял… Он отмахивался: – Я на службе, некогда! – Да какая служба?! Балычница не коптит совсем. Сбегай погляди, что там такое. Матвей рыбалить – и любитель и мастер. Это – когда сам, а на других глядеть радости мало. – Ладно, сбегаю… Вечером опять: – Чего там? – Где? – Да на заводах? Матвей, хлебая борщ с осетром на лещовой юшке, пожимал плечами. – Ах ты, аманатово дитё, такой обманщик… Брала Ларионовна младшего, Петеньку, на руки, сама шла к Протоке, голопузые Стешка и Андрюшка плелись следом. – Бери коня, сбегай на Аксайский стан… Заводы платовские – простые сараи, где нанятые люди разделывают, солят, сушат и коптят рыбу. Таких у Черкасска и на Азовском стане множество. Запах удушливый. Сухая рыба кучами без присмотра лежит. Грузи да вези. Хохлушки и калмычки новые партии чистят и развешивают сушить на жердях меж сараями. Сейчас на стане затишье. А весной, бывало, только-только лед сошел – столпотворение. Казак-низовец если и работает, то на рыбном промысле. Слетал Матвей, поглядел на замызганную, всю в крови и шелухе наемную калмычку, пугнул собак и свиней от кучи сушеной рыбы, переговорил со знакомыми ребятами, спросил про купцов: какую цену дают. Нет торгу. Все доброе еще зимой и весной разобрали. Обратно вплынь перемахнул через Аксай и низом, мимо Монастырского озера, погнал переменным аллюром. У Танькина ерика знал Матвей мелкое место и направил припотевшего коня вброд. Только брызги осели, градом с той стороны камни посыпались, и толпа мальчишек с криком поднялась из-за заборов, прямо в засаду попал. Припал к гриве. Конь в два скачка, взметая новые брызги, вынес его обратно на берег. Ошарашенный предательским нападением Матвей пригрозил предводителю босоногой орды: «Ну, Кислячонок, гляди!..» и, недоумевая, пустил коня крутом на Никольский раскат. В городе встретило его известие, объяснившее недавнее нападение. При въезде в квартал младший Гревцов схватил его коня за повод: – Давай к Алексеевскому[26]. Наши скородумовских помели[27]. – Чего ж вы сбегались? – Пришел с Хопра боец… На Скородумах сидит… Драка, оказывается, только начиналась. Не рассусоливая, влетел Матвей во двор, коня передал старшему из братцев, Стефану: – Выводи его хорошенько[28]… В воротах – мать. Ничего не знает: – Будет тебе бегаться, сядь да посиди. И в этот миг в конце квартала у крепостной стены – крик, застящий все на свете: – Рыковские черкасню гонят!.. – Да погоди ты… Некогда… – и, чуть не сбив с ног родную мать, кинулся Матвей вдоль по улице к Алексеевскому раскату. От ворот в глубь города по одному и кучками откатывались городские[29]. Первой правилась малышня, которая, похоже, и завязала все дело. Потные, грязные… У многих мордашки позапухали. Матвей одного, другого – за шиворот и возле себя поставил. Стали кучковаться. Рыковских пока не видать было, а скородумские густо лезли. Да казаки все матерые, служилые: Сухаревсковы ребята, Осип Садчиков, Филипп Чеботарев. Этому лучше не попадайся… Петро Рыжухин, оторвила известный, увидел, как вокруг Матвея станичные сбатовались[30]: – Эй, вы, прибылянские! – и пошел прямо на Матвея, за ним – Бугайков Иван, тоже еще тот «друг». – Ну что, Платов? Давно мы тебя не били, в говне не валяли? Матвей «ни богов, ни рогов» не боялся и шуток о себе не понимал. Ответил коротко: – Выходи, брухнемся! Гордость его была уязвлена. Ребят крепких, надежных под рукой – Андрей Сулин да Матвей Гревцов. Общего натиска не выдержать. И он дал знак расчищать бойное место. – Ну, Бугайков, кто кого! Разгоряченные дракой казаки приостановились. Поединок, бой один на один, всегда вызывал интерес. Правил единых нету. Могут, по-татарски, на пояски схватиться, могут, по-русски, кулаками. Одно отличие – дерутся жестоко, до озверения, до визга. Гришка Родионов, окровавленный, оборванный, пробрался задами, хватал теперь Матвея за рукав: – На той стороне рыковские наших у стены зажали… Матвей, не слушая, выдергивал руку, старался поймать взглядом зрачки Бугайкова, переглядеть врага, победить до боя. Не успел. Бугайков ударил с левой, всем телом, чтоб с одного маха уложить врага. Матвей поднырнул под каменно-твердый, лоснящийся кулак, обхватил потерявшего от собственной тяжести равновесие Бугайкова, рванул и повалился вместе с ним в пыль. Только так, навязав обычную мальчишескую возню на земле, в которой верткий и цепучий, как кошка, Матвей был издавна непобедим, можно было одолеть плотного, крепкого казака. Они сопели и катались, и Платов неизменно выскальзывал и оказывался сверху. – Тю, Иван! Связался… – опомнился кто-то из скородумовских. Двое или трое кинулись поднимать и оттаскивать припозоренного Бугайкова. Гревцов и Сулин дружно прыгнули им на плечи, устроили кучу-малу. Драка вспыхнула с новой силой, словно в костер сушняку бросили. Задрались вперемешку и стар и мал. Бугайкова от Матвея оторвали. Давнишний обидчик, встретивший на ерике камнями, Андрюшка Кисляков кинулся Платову в ноги. Матвей успел подпрыгнуть, подбирая пятки, и сразу же Никита Халимонов звонко достал его по скуле, опрокидывая на землю и вгоняя сознание в желтый туман. Чуть придя в себя (двое-трое своих, прибылянских, прикрывали и помогли подняться), он снова кинулся в гущу сопения, визга и хлестких ударов. Задрались, по обычаю, городские и селившиеся за крепостными стенами, старожилые с пришлыми. Вскоре переломилось. Прибежали с Павловской Андрей Поздеев, с Дурновской – Ребриков и Харитонов, со Средней – известный кулачник Тацын. Тяжелым трюпком прибыли на поле боя черкасские деды и пошли основательно – гок! гок! гок! Хоперского бойца, которым хвалились скородумские, так и не разглядели. С командой конных казаков влетел в побоище есаул Иван Кумшацкий: – Р-разойдись!!! Что вам, идоловы дети? Масленая? Заработали плети, ногайки. Кого-то сгоряча поволокли с коня. – Перфильев, уводи своих!.. Гаврила Перфильев, скородумский станичный атаман, забегал, разбороняя. Как вспыхнули быстро, так и остыли. Утирались, сходились в кучки постанично. Команда поскакала за ворота разгонять рыковских. Кумшацкий и с ним писарь Федька Мелентьев на горячащихся конях возвышались над толпой. Гревцов, почесывая сквозь разорванную рубаху рубец на спине и боязливо поглядывая на есаульскую плеть, рассказывал: – Деды как узнали, что нас сбили, враз – сюда; пока бегали, кулаки обгрызли от нетерпения. – Зачинщиков – к Ефремову! Кто-то из запроточных голодранцев, кто и в атаманском переборе усматривал возможность поразвлечься, сказал с усмешкой: – Пошли. Из толпы скородумских и рыковских закричали прибылянским и другим городским: – А вы чего стоите? Вас не касается? Пошел Матвей, оглядев всех победителем, за ним Родионов, Сулин, Гревцов и – после говора в толпе: «Чего ж? Мальцы крайние, что ли?» – двое взрослых из Средней. По дороге Кумшацкого догнал конный казак: – У рыковских одного – до смерти… – в голосе слышалось восхищение лихой дракой. – Тяни его к атаману и рыковских гони. Родионов кашлял и жаловался: – Что-то у меня у нутрях болит. Чеботареву на кулак попал. Все бебухи отбил, зараза… – У нас на масленой один на него нарвался, – пугал Сулин, – кровь носом пошла, вощеный сделался и к утру помер. – Да будь ты проклят… Накаркаешь… – Не боись, не подохнешь. Степан Ефремов ждал их не в Канцелярии, а у себя дома. В халате. – Ну? С чего началось? Никто не помнил. – Да вроде детишки задрались… – Детишки? В Сибирь захотели?! – гаркнул войсковой атаман. – На Масленую человека убили… Нашли? – обернулся он к Кумшацкому. – Не, не говорят… Ясно было, что и не скажут. На Масленице кулачный бой – святое дело. За что ж человеку страдать? – Ноне еще одного… Ваша работа? – обратился атаман к запроточным зачинщикам, которые и здесь всем своим видом являли непокорство. – Нас в другом месте взяли, – оскалялись те и широким жестом показывали. – Весь народ – свидетель. – Ага! Вот вы какие! Невиновные! Я вас таких, невиновных… – На одном тебе кланяемся, – юродствовали рыковские. – Не вели нас доразу топить, дай спервоначалу Богу помолиться. После того как отвечерял, был Ефремов добрый и понимал, что казаки еще от драки не отошли. Перемолчал, засунул пальцы за витой пояс с махрами, разглядывал битых да непобитых. Прошелся, задержал взгляд на Матвее, который вертел головой – не появится ли атаманская дочка. – Ну а тебя чем наградить? – Меня? – вскинул глаза юноша, помялся. – Надежду вашу за меня не отдадите? – и быстро добавил, уловив изменение в атаманском лице: – Я по-честному… Все замерли. Это почище рыковских причуд… – Ты чей? – хрипло спросил атаман и прокашлялся. – Ивана Платова. «Неужели осмелился? Или сам не знает, что плетет?» – соображал Ефремов. И люди смотрели, затаив дыхание. Надо было что-то говорить… – Ну, что… Уважил… – кивнул Степан Ефремов, выдавливая усмешку. Он нашел выход. – Ивана знаю. Но и ты не с простыми людьми роднишься. Батюшка наш, Данила Ефремович, дед Надежды, жалован в тайные советники, то бишь в генералы Российской империи. Жениться – так на ровне. Станешь генералом, приходи в наш скромный курень, поговорим. Люди заулыбались. Матвей насмешки не понял и, шагнув вперед, хотел сказать: «Побожись, Степан Данилович!» – А пока, – властным окрепшим голосом продолжал атаман, – всех не в очередь в полки[31]. Всё. Идите. Город спал, озаренный сиянием. У Дона, покрывая все звуки, стрекотали кузнечики. Поэтому и казалось, что город спит. Редко-редко неясный звук долетал из-за высоких черных стен и снова гас. Стрекот, звонкий стрекот в лунной ночи… На другом краю города, у Протоки, крепко спал Матвей Платов, как спят уверенные, с чистой совестью люди. А вот мать его не спала. Сидела за столом, ушивала, харчи готовила с собой взять. Через комнату поглядывала на спящего сына. Лежит, раскинув руки, вены проступают. Расстегнутая рубаха обнажает мощные ключицы. Здоровый, худющий. Темная грива разметалась. А личико тонкое, нежное, и рот по-детски полуоткрыт. Смотрит мать, наглядеться не может, и мерещится ей страшное: будет – не дай Бог! – лежать вот так же сын ее, загоревший от солнца, почерневший от ветра, и из-под раскинутых бессильно рук потянется к свету примятая падением трава. Война, она и есть война; то там то тут, слышно, приходят домой осиротелые кони – спаси и оборони, Царица Небесная! – а потом возвращаются уцелевшие казаки и рассказывают: загнались станичные ребята, нарезались на засаду… Ну что ты будешь делать?!.. А то были наши кормильцы в расплохе[32], не успели до коней добечь, ружья ухватить… Плачут матери, убиваются, а их уж не вернешь… Кто лучше матери своего дитя знает? Смотрит она на спящего Матвея: неосторожен, того и гляди в ловушку попадет, легко впутывается, но легко и выпутывается, и по природе веселый. Любит быть на виду, чтоб глядели на него, любовались, на любые жертвы готов ради славы, ради похвалы. А главное в нем все же доброта… И что вы за люди такие, донские казаки? Уходит Матвей Платов на войну, уходит с радостью. Война – источник довольствия и богатства. Охота, рыбалка – это потом, если войны нет. Цари дополнительное жалованье дают, только чтоб не воевали казаки, не задирали соседей. Удержи их, попробуй! Стоят казачьи полки в Польше с походным атаманом Поздеевым, стоят в Кизляре с Яковом Сулиным, десять тысяч донцов увел на турок Никифор Сулин, и столько же ушли на крымчаков с Тимофеем Грековым. Ефремов на Дону остатки подгребает. В Войсковой Канцелярии, где все свои – браты, сваты и кумовья – Матвея, не спросясь, записали на Днепровскую линию, где отец его с полком стоял. Раньше, уходя в поход, собирался полк казачий в единый круг, есаула выбирал и сотников. Теперь полковые командиры своей волей детей малолетних пишут к себе в полк полковыми есаулами. И казаки не против: есть надежда, что сын отца, отец сына в бою не бросят, помогут. Матвею так и сказали: – К отцу езжай. Предупредили, чтоб все однообразно одеты были: кафтан синий, кушак малиновый. Юный Платов по-хозяйски влез в сундук, порылся в отцовском платье, надел лучшее, в галунах и позументах. Мать вздохнула: очень уж пестро. Саблю, ружье подобрал, дротик… Взял с собой по-старшински трех коней. Последних с табуна увел. Двух гнедых, одного – серого в яблоках. На серого положил без спросу отцовское седло, на котором тот только к атаману ездил: выложенный серебром арчак, крытые подтершимся бархатом подушки, потник, обшитый немецким кружевом, прикрыл седло сверху суконным платком, шитым по углам зеленым шелком, и так же прикрыл расшитой чушкой немецкий пистолет к седлу. Полюбовался. Подтянул пахвы и подперсья. На второго положил простой монгольский арчак, а третьему лишь накинул на морду уздечку сыромятного ремня. Оглядел хозяйство, потирая шею и подбородок. Недели через две все казаки соберутся, будут проводы. То-то бы покрасовался… но некогда. Той же ночью, перед самым рассветом, Матвей уехал. Наскоро распрощался с задумчивой, утирающей углы глаз матерью. По обычаю, упал ей в ноги. Сонный Стефан, привыкший ничему не удивляться, держал у ворот коней. – Как же ты собираешься?.. – По Несветаю и по Крепкой, а там до самой Берды[33]. – Ну, с Богом… Христос с тобой… Верстах в ста за Таганрогом, от речки Берды начиналась и до самого Днепра тянулась, прикрывая южные пределы Отечества, Днепровская линия. Казачьи полки, раскинув пикеты по Берде и Конке, стояли в старых запорожских зимовниках, редких зеленых островках в желтом море выгоревшей степи и камыша. Полковую избу Матвей определил по обвисшему голубоватому значку над одной из мазанок. Отца увидел сразу. Иван Федорович чертил что-то прутиком на земле среди склонившихся казаков, а потом выпрямился и резкими взмахами указывал в сторону моря и закатного солнца. – Здорово дневали, – приветствовал Матвей, спешиваясь. Казаки оглянулись, не отвечая. Иван Федорович удивленно округлил глаза: – Матвей?.. Ты чего? – Да вот, приехал к вам. На службу, значит. – Я ж тебя на хозяйстве оставил. – Мать приглядит. Чего там… – махнул Матвей, становясь меж потеснившихся казаков. – Ради кого я стараюсь? А? – запереживал отец, оглядываясь и будто ища сочувствия. Казаки молчали. – Я ж не своей волей, – утешил Матвей. – Там нас всю станицу не в очередь в полки загнали. И трети не оставили. – Вечерять, – крикнул из мазанки знакомый сотник; узнав приезжего, сказал удивленно: – Здорово, Матвей! – и, опять старшему Платову: – Вечерять. Хозяйка зовет… Иван Федорович, приобняв сына за плечи, повел в мазанку, посадил за стол справа от себя, только потом, уже с ложкой в руке, спросил: – Чего так строго? Матвей неопределенно промычал с набитым ртом и сделал безнадежный жест. Хозяйка, скуластая, раскосая, диковато-красивая женщина, суетилась у начерно разложенного очага, с любопытством поглядывала на красивого юношу. Два сотника, полковой есаул и писарь, ужинавшие с полковым командиром, безразлично налегали на приправленную мукой похлебку. – Я чего тебе сказать хотел, – выждав время, начал юный Платов. – Я дочку атаманскую сосватал. Казаки подняли глаза. – Не рано? – спросил Иван Федорович. – Какого атамана-то? Нашего, прибылянского? – Да нет, Ефремова, – как можно спокойнее сказал Матвей. Сотники переглянулись. Есаул, ухмыльнувшись, склонился над чашкой. – С тобой не заскучаешь, – отложил ложку отец. – Когда ж успел? – Да нас к нему за драку на перебор тягали. Ну, я и… это… так и этак… – А он чего ж? – Да ничего. Стань, говорит, генералом и – за милую душу. Иван Федорович облегченно вздохнул. Похлебал, пристально рассматривая край деревянной тарелки, и наставительно сказал: – У нас, у донских казаков, нет генералов. – Так отправь меня к русским. Старший Платов искоса глянул на сына, дожевал сосредоточенно, словно старался уловить какой-то ускользающий вкус, и развел руками: – Иди. Русские армии летом 1770 года шли, огибая Крым, за Днестр, Прут и далее к Дунаю. Румянцев разнес, развеял турок у Рябой Могилы, на речках Ларге и Кагуле, гнал по Дунаю, но дальше не пошел за опасением чумы. Вслед за ним, от Днепра к Днестру, медленно, возводя редуты, двигался Панин. 15 июля он осадил Бендеры. Из-за Дуная, мстя за побитых инородцев, наползала чума. Как ни оберегались от нее, спасенья не было. Пошел мор по армии, по всей Украине, к зиме докатился до Москвы. На Днепровской линии, вдали от пушечного грома, казаки сторожили степь, пробирались к речке Молочной и к самому Утлюкскому лиману. Вздыхали о временах кроткой Елизаветы. В начале ее царствования за представленную татарскую голову сто рублей давали и пять быков. Теперь гроша медного не дают… Во время передышки собирались ватажки, ловили в запорожских угодьях бобров, рыбу, иное зверье гоняли. И все время истово молились, чтоб миновала их чумная зараза. Вглядывались казаки, высматривали ползущую смерть. Да разве ее углядишь. Невидимая опасность щекочет. Откуда? Откуда? Люди разносят, звери… Нет, не видно. А ночью лай и визг шакалов, будто девчата хороводятся. Ага, где-то есть… Днем ветер, синь неба, и болят глаза от безнадежного ощупывания пустоты. Пустота стоит стеклянной стеной, и от опасности мир неизъяснимо прекрасен… Матвей Платов, обвыкаясь на новом месте, много спит и видит яркие сны. Надежда, – со мной не может случиться ничего плохого, – делает его в глазах казаков лихим и беззаботным. Чины в полку давно разделены и расписаны, и, чтоб не ссориться с людьми, записал его отец в полк хорунжим, к знамени. Видному, красивому парню – самое место. И забот по службе никаких. Спи, Матвей… Так ли оно было? Может быть, и не так. Скорее всего – не так. Личная жизнь… Как узнать о ней? Мемуаров, писем они не оставили. Не в обычае это было на Дону в