355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Тургенев » Месяц Аркашон » Текст книги (страница 1)
Месяц Аркашон
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:30

Текст книги "Месяц Аркашон"


Автор книги: Андрей Тургенев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)

Андрей Тургенев
Месяц Аркашон

 
Comme la terre est embrassée par l'océan,
La vie terrestre est tout environnee de rêve,
Et, á la nuit venue, de ses flots résonnants
L'élément bat contre sa grève
 
 
Le ciel, d'une stellaire gloire illuminé,
Nous fixe, mystérieux, des profondeurs ultimes,
Et nous voguons, du feu d'un flamboyant abîme
De toutes parts environnés
 
F.T.

ПЕРВАЯ ЧАСТЬ

Над столиком висит фотография. Крендель в черной шляпе и барышня в сложной прическе. Кто-то из них у другого прикуривает. Прикуривание происходит извилистое. Барышня прижала сведенные лопатки к стене, запрокинула голову. Балансируя на одном каблучке, подняла вторую ногу и точно угодила коленом в разрез юбки. Руки легли сзади на бедра: будто она себя ласкать собралась. Крендель навис над ней скрипичным ключом, просунул руку под локоток подруги и уткнулся пальцами в стену чуть выше ее макушки. Колено он поднял к ее капроновому колену.

Декорации тоже вычурные: плющ, арка, тяжелый железный фонарь на стене и общее ощущение середины прошлого века. Времени, когда не было интернета и тамагочи. Коровьего бешенства, озоновых дыр и антиглобализма. Меня не было.

Две длинные сигареты. Зажав их самыми кончиками губ, вытянув по-утиному губы, герои тянут сигареты навстречу очень издалека. Словно мост строят с двух берегов: всегда думаешь, что рукава не сойдутся. Мне, впрочем, кажется, что даже ложка в моей руке встречается в тарелке со своим супом совершенно случайно.

Я хорошо владею своим телом. Я им, собственно, зарабатываю на жизнь. И чужими телами я неплохо владею, это часть моей профессии. Но у меня проблемы с вещами, которые продолжают тело. Я отвратительно вожу автомобиль. Не смог научиться стрелять, когда потребовалось. Ненавижу нажимать на клавиши компьютера: грязные. Буквы похожи на червяков, которые завелись от грязи. Дома я протирал клавиши ваткой с водкой, но я давным-давно далеко от дома. Если надо написать электрическое письмо, я пользуюсь интернет-кафе, где клавиши просто засалены.

Сигареты все-таки встретились. Фотограф щелкнул. Отправил кренделя и его фифу в путешествие по ненадежной серебряной вечности. Я вижу их полсотни лет спустя: хотели они этого?

Столик стоит в тесном углу. На Севере стена с фоткой, на Юге стена без фотки, на Западе окно, в которое стрекочет дождь: впервые за ту неделю, что мы торчим в Париже. Готовая декорация. Ловушка для парочек.

– Поехали! – говорю я.

Алька встает с Юга. Прищурив тревожный карий глаз, изучает снимок. Просовывает меж зубов язычок, плотнее сводит лопатки. Упирается кроссовкой в штукатурку. Тянет подбородок, морщит кнопку носика. Хихикнула, но мгновенно вновь стала серьезной. Я сцепился с нею локтями и пристроил руку на стене, как учит снимок. Длины моей руки не хватает, чтобы точно повторить композицию. Альке приходится немножко сползти вниз, а мне – неуклюже навалиться сверху, приплющить Альку к стене. Ошибка. Ребята с картинки при всей замысловатости поз реально касаются друг друга только сигаретами. Ну ладно. Я вставляю Альке в рот «Лаки-Страйк Лайтс». Язычок Альки исчезает за зубами. Язычок пламени вспыхивает на зажигалке. Та часть моего тела – та его лучшая часть, напоминающая пропорциями сигарету (скорее, джойнт), что живет своей жизнью в штанах – тоже тянется к Альке. Так мы и сфотографировались. В смысле, прикурили. Но было ощущение, что кто-то – сверху, из другого времени – нас сфотографировал.

Только мы уселись, в кармане заиграл «Турецкий марш». Еще одна вещь, которой не было пятьдесят лет назад. И даже пять. «Турецкий-то марш» был, не было мобильной связи. За три последних года через мои карманы прошло полдюжины телефонов. Они забываются в такси и разбиваются в хлам, шмякаясь о стенки. В квартире, где я появился на свет, висит на стене телефонный аппарат, из которого отец узнал о смерти Сталина. Он до сих пор на ходу: та же антикварная мембрана коверкает мой голос в тех редких случаях, когда я звоню родителям. А карманные телефоны – что носовые платки.

– Не вы первые. Многие так… подражают. И особенно в дождь, – сообщает сладкоголосый официант, ставя на стол каппуччино. Алька насыпала на пенку сахар и наблюдает, как сахаринки проделывают норы в снежной шапке.

По телефону мне сделали такое предложение, каких я обычно не принимаю. Предложение, противоречащее моим принципам. Но сейчас у меня совсем нет денег. В кармане мелочи евро на 7. И банковская карточка: легкая, как пушинка, после того как с нее спорхнул последний цент. И я отвечаю в телефон, что должен подумать.

От отсутствия денег всегда страдают принципы. Хотя, казалось бы, какая связь?

– Что-то не так? – спросила Алька.

– Все отлично и ничего плохого.

– Ты уверен?

– А что?

– Ты дергался. Три раза повторил «ну, не знаю».

– М-м…

– Агент звонил? – догадалась Алька.

– Агент.

– Дэнс-дэнс-агент или трах-трах-агент?

– М-м…

– Трах-трах, значит?

– Да, но… Потом расскажу. Не хочу сейчас. Надо сосредоточиться, – пробормотал я, отвернулся и вперился в дождь. Якобы перед выступлением мне нужна тишина. Это не так – я думаю о другом. О взаимосвязях отдаленных вещей.

Присутствие денег сегодня напрямую, например, связано с отсутствием дождя. И наоборот.

Алька знаком просит дать ей мелочь. Я вывернул карман, и Алька теперь разглядывает реверсы монеток – те стороны, где картинка. Ищет оборотки, какие еще не попадались. Португальскую или финскую.

Можно сию секунду перезвонить трах-трах-агенту и уже через два часа получить в «Вестерн Юнионе» аванс, многократно превышающий те крохи, что я заработаю сегодня, если дождь перестанет. Или не заработаю, если не перестанет. Но это значит переступить через принципы. Хуже. Это значит – наложить себе на голову хорошую кучу новых сложностей. Зато через два часа можно уплетать устриц: я обещал Альке еще неделю назад. Принцип против устрицы. Ойстрицы. Кто кого поборет?

Я загадал: кончится дождь – откажусь. Не кончится – соглашусь.

– Ты заметил, как я напряглась, когда ты включил зажигалку? – спрашивает Алька.

– Нет. Ты разве напряглась?

– Странно, что ты не почувствовал. Ты буквально ведь лежал на мне. Обычно ты чувствуешь…

– Нет, ничего такого я не почувствовал. Вроде все нормально…

– Ничего так себе нормально, на фиг! Меня буквально всю судорогой свело!

– Да? Извини. Наверное, задумался…

– О трах-трахе?

– Что ты меня допрашиваешь! – вспыхиваю я. – Ты что, гестапо?

– Я просто спросила…

– Я же тебя просил – дай мне сосредоточиться! Хочешь, чтобы я провалился?!

Нет ничего гаже раздражения. Эту эмоцию не назовешь сильной – в каком смысле бывает сильной ненависть, например, или желание. Раздражение – это такой вариант спокойствия. В раздражении я способен разбить окно, лягнуть проезжающий транспорт, заорать на всю улицу, но оставаться при этом спокойным. В смысле, безответственным. Не беспокоиться ни за себя, ни за последствия, ни за того, кто рядом. Раздражение гадко тем, что просто вынимает из тебя все остальные эмоции, как стекло из оконной рамы. И невозможно понять, куда пропала твоя хваленая нежность. Сидишь перед драгоценным человеком и орешь ему в лицо такие гадости, что ни пером, ни топором.

Алька пожимает плечами. Ссора со мной для нее – не Бог весть что за трагедия. Привыкла. Ее отношение ко мне можно передать словом «терпит». Терпит, как и многих других. Поставила мне за раздражение где-то внутри себя маленький бессознательный минус. Он пойдет в счет, когда Алька будет выбирать, с кем провести следующую неделю.

Я знаю, отчего я вскипел. Лелеять мышцы партнера – один из немногих моих талантов. Да, я не умею стричь газоны и рисовать, чинить унитазы и засыпать порошок в ксерокс – зато остро чувствую, если человек рядом со мной, допустим на диване, неловко разместил свою, скажем, ногу. Такую досаду я умею исправить – одним точным движением. Я всегда знаю, какую часть тела и как надо потеребить девушке, чтобы она задохнулась от счастья. Потопла бы чтобы вся в этом счастье по самые уши души. И вот Алька говорит, что инструмент мой не сработал. Есть от чего сходить в раздражение.

Впрочем, Альку как раз мой инструмент не особо пронимает. Вольная такая птаха. Мужики возбуждаются как из пулемета, а девушке от секса удовольствия – с гулькин чих. Алька может переспать, насколько я понимаю, с любым самцом, к которому не испытывает отвращения. Если он проявит инициативу – нет причин жеманиться. А нет – так и нет. Алька, по-моему, не придает сексу серьезного значения. Трахается, что ли, для порядка.

– Извини, Алька, – говорю я. – Прости, пожалуйста. Звонок был проблематичный, но никакой катастрофы нет, я все пойму завтра и тебе расскажу.

– Это было до звонка!

– М-м… Я имею в виду, что сейчас я сорвался потому, что думаю о звонке. А тогда я не заметил, что ты напряглась… Почему ты напряглась?

– Мне показалось, что сейчас пролетит пуля.

– Пуля?!

– Маленькая такая обычная пуля. Круглая, или какие они…

– Пули продолговатые, – говорю я. – Хотя, наверное, разные бывают. Как презервативы – с усиками, с запахом. И тебе показалось, что пуля пролетит – где?

– Между нашими сигаретами.

– Даст то есть нам прикурить?

– Да, и сигареты зажгутся. Она их коснется самыми своими боками… Самыми микронами. Даже, может, не коснется, а пролетит мимо, воздух разогреет, и сигареты прикурятся.

– Между ними пуля пролетела, – пропел я на шальной мотив.

– Вслед за нею кошка прошмыгнула, – поддержала Алька.

Мы, не сговариваясь, смотрим на фотографию Прикуривающей Пары. Не верится, что между кончиков сигарет может прошуршать пуля.

– Для кино начало хорошее. Заходят двое в кафе, видят эту фотку, копируют композицию… И влипают в мистическую историю. А что дальше с пулей?

– О ее судьбе я не думала. Я думала о своей судьбе. Как бы я перетрухала, если бы мимо моего носа пуля пронеслась на своей пульной скорости. А пуля улетает себе в окно…

– Оставляя в стекле аккуратную дырочку.

– Или разбивает его. И на героев хлещет дождь… Это какого года снимок, как ты думаешь?

– 53-го.

– 53-го?! – поражается Алька моей точности.

– Шутка. Я просто вспоминал недавно смерть Сталина…

– Господи, в какой связи? У тебя богатый внутренний мир.

– В связи с телефонным звонком. Неважно. Ну, мне кажется, пятидесятые. Мне кажется, тогда такие шляпы носили… У Грегори Пека в «Римских каникулах», помнишь, такая шляпа?

– Не помню, – равнодушно говорит Алька. И добавляет задумчиво: – А они такие молодые.

Франт и фря действительно выглядят молодо. Лет сорок на двоих.

– Лет по двадцать каждому, – говорит Алька, – значит, сейчас им по семьдесят.

Я удивляюсь этой идее. Почему-то кажется странным, что герои фотографии вообще существовали в реальности номер один. А уж предположить, что кто-то из них жив… и вполне может жить на соседней улице… Или быть тем человеком, в которого попадет пуля, которая пробила стекло: после того, как зажгла наши сигареты…

Дождь изгаляется и морочит. Нельзя понять, прекратился он или нет. Когда мы выходим из кафе под мелкую морось, полдюжины пожилых французов отважно располагаются за уличным столиком, не спрятанным под полосатым тентом. Но время от времени ветер приносит густую охапку холодных капель. И вообще воздух влажный и неприветливый. Местные говорят, что настоящее лето заканчивается в Париже после Вознесения Богородицы. А Богородица вознеслась уже полторы недели назад.

Перед Бобуром довольно пустынно. Из коллег, мастеров-на-разные-руки-и-ноги, на площади торчит только утлый китаец, пишущий за 2 евро иероглифами любое европейское имя. В трех разных местах за эти дни мы заказали трем разным китайцам имя «Александра»: каждый нарисовал по-своему. Ни одного иероглифа не совпало.

Я выбираю, как и вчера, угол площади, примыкающий к шумной улице с магазинами. Где торчит, как перископ циклопической субмарины, высокотехнологичная вентиляционная труба. Я, чтобы быстрее войти в ритм (так надо прыгать в ледяную воду, не успевая испугаться мороза), бросаю куртку на мокрый асфальт и несколько раз высоко подпрыгиваю. Оглядываюсь на Альку: ее моя бодрость не веселит. Я поднимаю куртку, вытаскиваю из чемоданчика реквизит, кладу куртку на чемоданчик и приступаю к делу. Вы никогда не видели, как я танцую? Рассказываю. Представьте, что каждая из частей человека – будь то бедро или голова – начинают жить, во-первых, самостоятельно и очень, во-вторых, бестолково. Они движутся болезненными рывками – каждая по своему маршруту. Человек похож на пьяного, который падает-падает в лужу, но никак не упадет. Цепляется в последний момент за воздух и тотчас валится в другую сторону. Еще он похож на сенокосилку, в веретено которой угодила металлическая птица. Однако если вы понаблюдаете за конвульсиями этого человека больше двух минут, то поймете, что в его движениях есть какой-то таинственный – и, смею думать, завораживающий – ритм. Этот человек, короче, я и есть.

Первые 5-10 минут такого выступления – главный кайф. Пока я еще не начал программу, а просто разминаю суставы. Ощущение, что танец только начинается, сродни ощущению, что вся жизнь впереди. Пока люди вокруг еще не поняли, что перед ними артист. Пока они думают, что я – сумасброд. Пока среди взглядов много настороженных-осуждающих… Приятно осознавать, что ты существуешь в другой логике. Это похоже на свободу.

Моя траектория непредсказуема. Не ведома мне самому. Таких линий, какими я размечаю пространство, и не снилось авангардистам, чья мазня заполняет собою Бобур. Тут еще дождь освежил краткой порцией колючих брызг. Нормально. Жизнь удалась.

Я достаю из чемоданчика парусиновую афишу и складной штатив. Зеваки потихоньку стягиваются к моему квадрату. Ближе всех расположились два негра, перемазанные соусом из огромных крепсов. На афише моей сказано:

ТАКОЙ-ТО

СТИПЕНДИАТ И ЛАУРЕАТ

КИНОТАНЕЦ

Исполняются сцены из фильмов бр. Люмьер, Чаплина, Тарантино и пр. Исполняются также сцены из фильмов по заказу уважаемой публики.

Начинаю я с «Прибытия поезда». Ненавижу этот номер. Делаю чух-чух-чух за паровоз, бешено суетясь локтями, и хватаюсь за сердце от лица пришедших на первый сеанс дам. Лягушатникам нравится. Один из негров так смеется, что вываливает себе на штаны половину блинной начинки. Толстая ряха мрачнеет – денег я от него не дождусь. Впрочем, и так шансы невелики: черные за зрелища платят редко. Я берусь за Чаплина – опять постыдный сюжет. Пятки вместе – носки врозь. Воображаемый котелок, не более реальная тросточка, пластика болванчика, потерявшего пружинку. Что делать – площадь. Публика дура. Когда я выступаю на фестивалях, в приличных залах, все иначе. Но хороший ангажемент мне выпадает редко.

Зато потом я свое коронное танцую: танцую танец из «Криминального чтива». Танец в ресторане. Герой, который боится притронуться к партнерше, потому что она жена бешеного босса, – это мое. Боязнь задеть – моя тема. Дразнить девушку пассами в миллиметре от сладких точек, касаться волосков на руке волосками своей руки, и вздрагивать, как от удара молнии, и отскакивать в священном трепете… В этот момент партнерша дергается так, будто бы и впрямь хочет сразить меня током. Но не успевает – я уже увильнул. Игра в касания с жизнью. Я скольжу сквозь нее, стараясь не задевать лишних предметов.

Вчера – здесь же, у Бобура – мне помогала в этом номере Алька. Долго уговаривал, уговорил, и зря уговорил. Алька не шибкий поклонник публичных акций вообще и хореографии в частности, а тут она еще была недовольна, что дала себя уболтать, и шевелилась нехотя, «через губу». Она, в общем, напоминала прококаиненную сомнамбулу, но драйва ни малейшего не испускала. Сегодня я вытянул партнершу из публики – толстую деваху в юбке размером с ленту для волос. Деваха сначала сильно стеснялась, и мне пришлось проявлять инициативу – от подмигиваний до поманиваний мизинцем у того самого места, где левая часть ее пестрых колготок сходилась с правой. Потом деваха раскрепостилась, и носилась за мной по всей площади с маслянистой похотью в очах, и даже покрикивала что-то невнятно-жизнеутверждающее. У меня у самого к концу номера в штанах торчал флажок.

Заказали мне два фильма: «Унесенных ветром» и про Джеймса Бонда. «Унесенных ветром» постоянно заказывают, но чаще женщины всевозможных внешностей-возрастов, а сегодня это сделал черный пачкуля, все же доевший блин. Легкое задание. Нет ничего легче трагических поцелуев перед разлукой навсегда. А вот Бонда я как-то не очень. Он слишком крут для меня. Он двигается резко, но холено, а я хоть и резко, но суетливо. Я не способен спрыгнуть с моста на проплывающую внизу баржу с террористами. Когда дома началась война, мое стремление участвовать выглядело так жалко, что отец просто выпнул меня на Запад. В общем, мне стыдно изображать настолько серьезного дядю. Пустые получаются понты. Конечно, в том и состоит профессия артиста: любую пыль в любые глаза. Но я некстати вспоминаю, что завтра иссякнет кредит в гостинице, и супермена-007 исполняю невыразительно.

Так что финальный аккорд подкачал. Денег в чемоданчик набросали мало. Негры, которые развлеклись больше всех, так ничего и не дали. В сумме вышло тридцать восемь евро пятьдесят центов. Неделю назад я танцевал на набережной Сены по приглашению мэрии Парижа. Из бюджета фестиваля «Ля пляж» мне перепало 300 евро. Третьего дня я танцевал на той же набережной в частном порядке, публика расщедрилась почти на сотню. Вчера здесь, у Бобура, едва наскребли семьдесят. А сегодня вот… Лето кончается.

После представления никто, слава Богу, не пристает с вопросами. Первые годы подходили, интересовались моим происхождением, иногда земляки своего узнавали – очень это меня напрягало. Но со временем я, похоже, научился вписываться в европейский пейзаж.

Виски – граммов двести – я допиваю почти залпом. Потом мы идем в кино на «Людей в черном-2», и на сеансе я так догоняюсь пивом, что не могу шевелить ногами: последние деньги съедает такси.

Утром мы долго давимся последним оплаченным завтраком. Набиваем утробу про запас. Мучительное занятие: оба мы мало едим с утра. Эти бутерброды, а вернее, один из них – с бумажным сыром и ветчиной цвета кофе с молоком – и решил мою судьбу на ближайшие дни. Уплетая дешевую гостиничную гадость, я принимаю решение. То есть не то чтобы я принимаю такое решение: изменить своим принципам. Или такое решение: поискать приключений себе на задницу. Нет. Совсем другое решение: пообедать сегодня устрицами с хорошим вином. Но деньги-то на устриц я могу получить только через «Вестерн Юнион»!

Мы идем в Пантеон, где какой-то парень выставил огромный зеркальный шар. Херувимы, растекаясь по его поверхности дождевыми потеками, развоплощаются: кичатся неземной своей сущностью. Потом мы садимся на ступеньки, я шугаю голубя, закуриваю «Лаки-Страйк Лайтс», а Алька откупоривает жестянку с колой и скручивает первый утренний джойнт.

– Алька, – осторожно начинаю я. – Мне послезавтра надо уезжать…

– Далеко?

– На Юг.

– Послезавтра? Мы вроде хотели тусоваться в Парижике до конца месяца.

Так Алька уничижает нашу географию: Парижик, Берлинчик, Европка такая крохотная…

– Ну вот, такая незадача, – засеменил я. – Выгодная работа, давно такой не предлагали. Видишь, денег нет, а так я сегодня уже получу аванс. Устриц похаваем… Но там дел немного, на неделю, а потом я могу приехать к тебе, куда скажешь…

У меня неприятный даже мне самому виноватый тон. И главное – бесполезно виноватый. Алька тут же уходит в себя, но не потому, что обиделась. Просто переваривает оперативную информацию. Соображает, куда деваться и чем заняться. Зависнуть в Парижике или уехать в другой город. К одному из тех, кого она называет – если вообще их в речи употребляет, что редко – исключительно словом «человек». Или «один человек». Этим «людям» она и про меня говорит, наверное: «Так, человек». Не конь, не морж, не спиральная галактика. Человек.

Алька не сильно ко мне привязана. Думаю, сильно она ни к кому не привязана. Если чувство и проявляется, то редкими, как ее звонкие хихикания, всплесками. Короткими уколами. Однажды, воспылав внезапной страстью, она, без гроша в кармане, примчалась ночью автостопом из Франкфурта в Мюнхен – лишь для того, чтобы уснуть у меня на плече, а утром вновь стать равнодушно-чужой. Это я ее хочу длинно, это я обижаюсь, когда она вдруг сообщает мне о решении сию секунду усвистать по каким-то таинственным делам. Я начинаю страдать-увядать, как цветочек, лишенный влаги. Сам он себя полить не может: ручек нет. Алька же – существо пугающе автономное. Сидит, что-то про себя вычисляет, беззвучно шевеля губами.

– Понял, – говорит Алька. Это слово она часто произносит так: в мужском роде. – Вас понял. Ты мне купишь билет до Кельна?

– Куплю, конечно, – засуетился я. – Я сейчас позвоню, чтобы деньги высылали. И с собой тебе дам.

– Чисто ван вэй тикет на «Талис», – отстраненно говорит Алька. Она уже далеко от меня. Настраивается на другую волну. Иногда я завидую ее способности стремительно переключаться. Перетекать, как река, из города в город, от «человека» к «человеку», ни к чему и ни к кому сильно душой не прикипая. Приклеиваясь, например, к «вохенендчикам» – обладателям дешевых воскресных коллективных билетов, – когда нечем заплатить за поезд. О завтрашнем дне не парясь. Последняя виза ее приказала долго жить полгода назад, новой Алька не сделала и пополнила пестрое племя нелегалов. Но она без малейшей истерики болтается по Шенгену в ожидании высылки или трахаля, который придумает ей здешние документы. Лицо у Альки все время немножко настороженное, будто она прислушивается к тикающему внутри механизмику, который, вдруг сработав, вынуждает ее к молниеносным марш-броскам.

Что, по ее словам, и есть аристократизм: позволить себе заниматься исключительно «отношениями». Когда содержание дня полностью исчерпывается ссорой с Б., который не так посмотрел, – с дальнейшим примирением в постели. Или курением на балконе за мыслями о таинственном поведении Д. Это, по-моему, чертовски трудно. Постоянное напряжение. Некогда побыть с собой. Впрочем, для уединения Алька использует поезда-автобусы, на которых совершает свои рывки, и музеи, на которые она подсажена крепче, чем на колу. Возможно, переходя от картины к картине, как от «человека» к «человеку», она вовсе не гаитянских едоков картофеля наблюдает, не Руанский собор в Вальпургиеву ночь, а собственный внутренний мир: какие там чувства-мысли шевелятся-формируются. Посмотрит – выйдет в музейный дворик – раскумарится – и опять ныряет в залы. Временами Алька работает: редко, однако, и коротко. Только в Амстере в кофе-шопе она задержалась на год, но это было давно.

Алька запалила джойнт, предложила мне. Я отказался. Она всегда предлагает, я всегда отказываюсь.

– В Кельн собираешься… – неопределенно говорю я.

– Схожу еще пару раз на Барни, – кивает Алька. – Он 1 сентября закроется, где я потом увижу…

– И надолго в Кельн?

– Как пойдет. А ты, значит, на неделю… на этот, на Юг свой?

– А платят как за три.

– Это с чего вдруг?

– Ну, за срочность. Что так быстро надо выезжать…

– А Юг – это где?

– Аркашон. Бискайский залив. Потом можно там встретиться, если…

– Ты вроде недавно трахался на Бискайском заливе?

– Ну, вот такое совпадение.

Алька глянула на меня с подозрением:

– Ты случайно не к той же самой намылился?

– Что ты, Алька! Конечно, нет, – вру я.

Я намылился к той же самой. Именно это и противоречит моим принципам. Трахать богатых теток за деньги – работа, требующая не только железного поршня, но и холодного сердца. А когда зовут вновь, это уже – «отношения». Чувства, что называется. Ни к чему. У меня есть чувства – к Альке. Если они закончатся (они уже не раз заканчивались, но вспыхивали новым огнем), мне нужна будет другая девушка, но непременно для длинных чувств.

До сих пор я строго следовал принципу: никогда не входить дважды в одну… Но вот на днях войду. Слишком уж у меня нет денег. А впереди зима, когда уличными выступлениями много не заработаешь. Ну и, честно говоря, баба из Аркашона радикально отличается от моей среднестатистической заказчицы. Внешностью, свежестью и вообще. Большинство моих клиенток можно с разной степенью справедливости и сожаления именовать старушками. Понятно, зачем-почему они покупают секс. Зачем платный кобель понадобился смачной тридцатилетней телке из Аркашона, для меня так и осталось прошлым летом загадкой. Обычно, прощаясь с очередной предклимактерической фурией, я чувствую себя бабочкой-медянкой, по которой проехал трейлер и загадочным образом не раздавил. А с заказчицей из устричного городка Аркашона мне, помнится, расставаться и не хотелось…

Каждый узнает только одну историю: свою. Как мальчик родился хилым, потом занялся спортом, победил всех чемпионов, заработал много золотых, подобно Пиноккио, потом стал уважаемым дедом и тренером и спокойно умер здоровым в хорошем возрасте 70 лет. Или как девочка была стройна, словно стрела Чингачгука, и тело ее пело как струнка при каждом шаге, а потом автомобиль из-за угла, и операция вроде прошла удачно, но косточки собраны по-другому, и тело не поет, а скрипит, и под этот мерный скрип осыпаются с лица лепестки кожи. Или как некто произвольного пола осознает в середине жизни, что все не так просто, и это открытие дает ему такую энергию ускорения, что все в жизни ему становится просто так. Каждому рассказывают только его историю, с гипнотическим постепенством: в полнейшем, без зазора, соответствии течению жизни. Удивительно точно: в реальном времени.

В другие жизни заглядываешь урывками. Будто взял книгу и посмотрел, что там с героем творится, на первой, пятой, двадцатой, сотой, двухсотой, двести первой и двести восемнадцатой страницах. Туда заглядываешь, где торчат закладки весточек и встреч. А свою не только читаешь подряд – ее по ходу дела на тебе же и пишут.

Я как-то глядел в микроскоп на шевеление микроорганизмов. Типа клеток, что ли, или микробов. Они там стягивались и растягивались, делились пополам, слипались и разлипались, рокировались: словом, кишели. Меня аж передернуло всего. Как бессмысленно мельтешат эти твари! Мысль о том, что конечным их смыслом являюсь я сам, в голове не укладывается. Так и быть, пусть у них есть какой-то внутренний смысл, для их внутреннего употребления. Но лично я в этом участвовать не желаю.

Примерно такое же впечатление производят на меня буквы, особенно печатные, особенно на книжной странице, где они плотно посажены в ровный прямоугольник, все такие, гады, выверенные. Подстриженные, как солдаты. Будто их железом в бумагу втемяшили. И вот эта дисциплинированная масса кишмя кишит: ощеривается хвостиками, разбрасывается черточками, нахлобучивает точки, кружочки и запятые, подпирается палками-закорюками.

Собираются группками от двух до Бог знает сколько, препинаются всякой мелкой дрянью вроде запятых. Кривляются, короче, как черти: кривляются и кочевряжатся. И все это опять же для внутреннего употребления. Во имя недоступного нам, собственного их смысла. Мне противно, я не хочу иметь к этому отношения.

По-другому в кино: мне, если фильм хороший, сразу хочется попасть внутрь действия. В шкуру героя. Покинуть свое тело, проструиться – на волне проекционного луча – к экрану и нырнуть в тело героя, как в маскарадный костюм. Сначала он нереально велик – ведь люди на экране гораздо больше людей в зале. Воротник смыкается над макушкой, рукава уходят в пыльную бесконечность. Но постепенно, на ощупь, плечо сходится с плечом, взгляд затачивается под взгляд, походка приноравливается к походке, и вот я уже внутри героя и кадра и вижу тылы, скрытые от зрителя. Надпись «Клуб старых автомобилей» на изнанке кабриолета компрометирует эпоху, рука протагонистки сжимает под барной стойкой платок с клюквенной краской: ее вот-вот выдадут за кровь…

Сначала на все, что соседствует со мной в кадре, – и на вещи, и на людей – я взираю свысока. Бутафория, податливые куклы, среди которых легко танцевать, прокладывая вольную траекторию… Но постепенно я растворяюсь в герое и вижу окружающее его глазами. Кожа моя меняет, скажем, цвет, а тело осанку, если я танцую внутри тайваньского полицейского, и мысли мои становятся короче и однозначнее, и мой взгляд ищет не ответного взгляда окружающих, а, например, пристально следит за движением их рук: не шмыгнет ли ладонь в карман за ножом.

Недавно, грузанувшись в «Людвиге» выше ватерлинии монстриками Мэттью Барни, я шел мимо Кельнского собора на розовых рыбьих ногах. А из ушей моих свисали гирлянды живых разноцветных лампочек. Да-да, совершенно ясно я видел у себя вместо ног раздвоенный чешуйчатый хвост. Лампочки квакали. Мне казалось – вся площадь взирает на меня в ужасе. Я поспешил встать рядом с уличным мимом, затянутым – а-ля мумия фараона – в золотую шелестящую ткань: чтобы и меня приняли за клоуна. Потом спрятался в собор. Горчичные балки на светлом потолке напоминали перепонки гигантского насекомого, а в витражах под потолком играл свет, как за слюдянками глаз… Я словно попал внутрь циклопической стрекозы.

Я вспоминаю этот кадр в поезде Париж – Аркашон, медленно приканчивая вторую бутылку пива «Дэсперадос». Через проход сидит аккуратненький маленький человек и листает огромный том нот. Голова у человека приплюснутая, будто и он – персонаж Барни. Вагон – для курящих, и все курящие курят обильно, так что даже у меня шумит в висках. А человек с нотами ни разу не закурил. Более того, его губы тесно сжаты приподнятым подбородком и низким носом, и, кажется, сигарета туда просто не влезет (как ни единый звук оттуда не вылезет). Тем не менее он терпеливо переворачивает страницы в клубах табачного дыма. Увидав его в кино, я тут же полез бы в его непонятное тело, и даже музыка из толстого тома зазвучала бы в моей голове. Но существо, встреченное в реальности, позывов к перевоплощению во мне не будит. За окном тянется однообразная французская равнина: виноградник сменяется виноградником. На вокзале в Бордо поезд стоит 10 минут: я спокойно успел за еще одной бутылкой «Дэсперадос».

Приехав, я вижу высокую фигуру знакомого мне по прошлому году водителя не-помню-как-звать. Он статично торчит среди немногочисленных, но подвижных встречающих, как маяк. Более того – торчит ровно у двери, через которую я покидаю вагон, хотя координат вагона (и уж тем более двери) я в Аркашон не сообщал. Будто не шоффер точно выбрал точку, а поезд остановился так, чтобы моя дверь с ним совпала.

Дорога до виллы занимает минуты три – в эти-то минуты я и начинаю волноваться. Обычный мандраж актера в день премьеры. Перед каждым новым заданием поджилки трясутся. А ну как не смогу? Не преодолею брезгливости к виду и ощупи дряблого тела, не сойдусь характером… Но сейчас тело меня ждало знакомое – и, насколько я помню, прелестное. И знакомые комнаты на втором этаже (спальня, душ и лаконичная помесь гостиной и кабинета) с балконом и с роскошным видом на парк Казино приветствуют меня все теми же белыми обоями и все той же картиной некоего гениального хмыря: мне Алька его в разных музеях показывала. Набросок композиции с девочкой, зеркалом и котом. (Оригинал, как пояснила в прошлом году хозяйка, а фамилии хмыря она тоже не помнила.) И на той же тумбочке лежит та же Библия, и на глянцевых фруктах блестит вода, как роса. Все на месте, только сердце почему-то не на месте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю