Текст книги "НФ: Альманах научной фантастики 35 (1991)"
Автор книги: Андрей Соломатов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
НФ: Альманах научной фантастики 35 (1991)
ОТ СОСТАВИТЕЛЯ
ГРЯДЕТ ЛИ «НОВАЯ ВОЛНА»?
Осенью 1982 года в подмосковном Доме творчества им. А. С. Серафимовича, чаще именуемом Малеевкой, собрался 1-й всесоюзный семинар литераторов-фантастов и «приключенцев». Еще был жив мой друг и товарищ по руководству семинаром Дмитрий Александрович Биленкин. Мы разделили молодых фантастов, приехавших со всех концов страны, на две группы, у каждого из нас оказалось по тринадцать «семинаристов». Представляете, сколько было срочного чтения? На моем столе громоздились папки, наполненные космическими полетами, изобретателями жуткого оружия, добрыми пришельцами, странными событиями в жизни людей. Семинар по литературному уровню был сильный. Пожалуй, самый сильный в последовавшей череде ежегодных семинаров в Малеевке и Дубултах. И он уже подходил к концу, когда – Биленкин попросил меня прочесть повесть В. Покровского. Я еле поспевал читать прозу своих подопечных, а тут чужая рукопись да к тому же и толстая, семь авторских листов. «Прочти, не пожалеешь», – настаивал Биленкин. Ладно, я, как мог, уплотнил и без того плотное семинарское время и пробежал повесть москвича Владимира Покровского. Это были «Танцы мужчин».
Меня обступило жестокое общество, охваченное эпидемией. Странная болезнь – импато поражает то одного, то другого обитателя фантастического города. Заболевших истребляют, отстреливают, как бешеных собак. Для этой цели созданы специальные вооруженные отряды – скафы. Скаф не имеет права ни на жалость, ни на родственные привязанности – его дело убивать. Это дело считается святым, ибо оно защищает общество от болезни. Грандкапитан скафов Мальбейер озабочен тем, чтобы эпидемия не утихала, чтобы полезность и необходимость отрядов его молодчиков была абсолютно бесспорной: государство погибнет без нас!
Но именно «святое дело» губит, деморализует общество, ибо бесчеловечность – это самая страстная эпидемия. Что же до болезни импато, то это, собственно, и не болезнь, а резкое выделение личности из бесцветной массы. Вместо долгой, тусклой, униженной жизни, принятой за норму, яркий всплеск таланта, созидательной активности, физической силы, даже внезапная способность к левитации. Трагический контрапункт: в момент полного развития способностей ты обречен, ты объявлен угрозой для общества и подлежишь безжалостному уничтожению. Ибо ты – нарушитель гармонии.
Ясно, о какой гармонии идет речь: о ровно подстриженном поле тоталитаризма. И уже сами защитники этой гармонии не выдерживают, «Мы не люди. Ужас, что мы делаем», – восклицает скаф Дайра, а сущности, погубивший собственного сына. «Все нужно наоборот!» – это позднее прозрение скафа Сентаури, убившего друга…
Повесть Владимира Покровского запомнилась с той далекой осени первого малеевского семинара. Стоит ли говорить, что она не могла быть напечатана в те годы, когда наши недремлющие «идеологи» усердно искали в фантастике крамолу, аллюзии и пресекали ее на корню, поощряя привычную серость.
К счастью, наступило время обновления, нравственного очищения общества от тяжелых завалов тоталитаризма. Вот и залежавшаяся в ящике стола повесть Покровского «Танцы мужчин» выходит к читателю. Однако какая странность; не могу отделаться от мысли, что Покровский как будто провидел некую страшную эпидемию, подстерегавшую человечество. Нет, не импато, конечно, а совсем другую. Вы понимаете, что я имею в виду СПИД. Пятьдесят миллионов инфицированных к 2005 году – жутковато ходит человечество в третье тысячелетие. Многие ученые считают, что СПИД порожден повысившимся уровнем радиации, это болезнь именно нашего злосчастного атомного века, она – антропогенна. Не дай нам Бог ополчиться на новоявленную чуму с жестокостью скафов…
Но это уже другой разговор. Что же до повести Покровского, то, как утверждает всеведущая латынь: «Habeant sua fata libelli» («Книги имеют свою судьбу»),
В этом сборнике представлены в основном малеевцы – бывшие участники малеевских и дубултских семинаров. Все они – в разной мере, каждый по-своему – озабочены тревогами нашего переломного времени, осмыслением современных проблем. Испытанные приемы фантастики позволяют резко заострять эти проблемы, придавать им подчас гротескную форму.
В рассказе Эдуарда Геворкяна «До зимы еще полгода» сбывается пророчество старой женщины, когда-то пометившей на календарном листке, что такого-то мая выпадет снег. Снег действительно выпал, но только во дворе старого ереванского дома, и странный это снег: каждый обитатель дома оставляет на нем не следы своих туфель, а отпечатки, соответствующие характеру, тайным намерениям или даже судьбе. За мерзавцем-доносчиком тянутся отпечатки собачьих лап. За женщиной, мечтающей о гармонии и любви, – нотные значки. Что это – очередная фантазия Лирического героя рассказа? Если и фантазия, то с очевидным смыслом: нам, может быть, легче бы жилось, если б заполучили некое универсальное средство для выявления сущности человека.
«Мы не люди!» – стоном вырывается у скафа Дайры из повести Покровского. «А кто такие на самом деле люди?» – спрашивает оборотень из рассказа Виктора Пелевина «Верволки средней полосы». Умирающие деревни Нечерноземья – страшная беда нашего времени. Не от этого ли трагического социального запустения идет запустение человеческих душ, фантастически преломленное в свойство оборачиваться волком?
Пелевин – один из самых молодых и, думаю, перспективных малеевцев. Он из инструментария фантастики выбирает наиболее острые приемы. Вот в рассказе «СПИ» студент Никита на лекции обнаруживает, что не только его клонит в сон, но и все вокруг спят, и сам лектор читает с кафедры как бы во сне. Спят прохожие на улице и даже дружинники, с которыми Никита распивает бутылку, тоже спят. Сонное или, вернее, оцепеневшее царство, в котором люди если и бодрствуют, то просто механически повторяют раз и навсегда заученные действия.
Ну а если в оцепеневшем царстве сверкнет, как солнечный луч, доброта? В рассказе Андрея Саломатова «Клубника со сливками» ожесточившийся бродяга забредает в кафе, в котором царит милосердие. Тут и накормят, и напоят, и ночлег предоставят с ванной, с чистой постелью – все бесплатно. Вернее, есть одна плата за услуги: рассказать историю жизни. И вот это-то и оказывается самым страшным, настолько страшным, что бродяга поджигает филантропический пансионат.
Или вот рассказ Алексея Андреева «Страх». Благодетель-инопланетянин, исполненный добрых чувств к человеческому племени, поселившемуся в соседней долине, пытается лечить заболевших, у него же своя, неземная аптека, но люди боятся его животным страхом и принимают за злое божество.
Видимо, с благодеяниями свои сложности. Вот, может быть, Рефу, кибернетику из рассказа Егора Лаврова «Синтез», удастся выйти за пределы многомерного, четко регламентированного, холодного мира будущего – перенестись по энергетическому каналу в прошлое и спасти полудикое племя. Там, в примитивной жизни, завелся изобретатель – духовую машину придумал, двигатель какой-то. Учитель велит Олану, изобретателю, сломать машину, чтоб не мешала привычной счастливой жизни, а тот, хоть и слушает учителя, а все гнет свое, строптивец…
Мне кажется, в последнее время усилился процесс заземления фантастики, падает интерес к ее космической составляющей. В этом смысле показателен рассказ Любови и Евгения Лукиных «Отдай мою посадочную ногу». Некий космический аппарат, НЛО, совершил вынужденную посадку на Земле. Но вы не увидите потрясающих воображение сцен контакта с инопланетной цивилизацией. Оказавшийся поблизости алкаш просто вывинтил из аппарата посадочную могу, телескопическую железяку, и ни за что не хочет вернуть ее инопланетянам. Увы, такая до боли знакомая картинка, спроецированная на многократно обыгранное фантастикой пришествие гостей из космоса.
Не знаю, грядет ли у нас «новая волна» фантастики? Так сказать, фантастика эпохи перестройки? Пожалуй, не стоит делать скороспелые выводы. Время покажет. Но возросший пристальный интерес фантастики к проблеме Высвобождения человека из-под глыб тоталитаризма очевиден.
Евгений Войскунский
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
Владимир Покровский
ТАНЦЫ МУЖЧИН
НИОРДАН
Было то время, которое уже нельзя назвать ночью, но еще и не утро: солнце пока не взошло, однако звезды померкли, На фоне серого неба громоздились друг на друга ветви небоскребов «верифай». Дайра, который большую часть жизни провел в Мраморном районе, где господствовал псевдоисполинский стиль, до сих пор не мог к ним привыкнуть. Особенно дико выглядели окна горизонтальных ветвей, глядящие вниз. Два окна над его головой бросали на асфальт восьмиугольники света; в одном из них прямо на стекле неподвижно стоял мужчина в длинных до колен шортах. Пятки его были красными. Где-то на соседней улице, возвращаясь с пробежки, устало цокала копытами прогулочная лошадь, из дома напротив Управления приглушенно доносился инструментированный храп модной капеллы «Фуррониус». Да еще в ушах шагала усталость.
– Ну все, – сказал Дайра, вынимая из машины автомат и оба шлемвуала. – Вы еще посидите в дежурке, а я домой.
– Я в машине останусь, – отозвался Ниордан (от усталости он похрипывал). – Вдруг что.
Никакой необходимости ждать тревоги в машине, когда остальные все равно в дежурном зале, не было, но с Ниорданом никто не спорил. Даже мысли такой не возникало ни у кого. Ниордан повернул к капитану бледное, вечно настороженное лицо, как бы ожидая ответа. Дайра смолчал. Ниордана ценили, он был надежен, однако связываться с ним никто не хотел.
– Если что, я до пол-одиннадцатого дома буду, – и Дайра пошел посреди улицы, цокая подошвами в такт лошадиным шагам. Он держал автомат за ремень, и тот время от времени чиркал прикладом об уличное покрытие. Со спины Дайра казался багровым, хотя в одежде его не было ничего, хотя бы отдаленно напоминающего красный цвет. Ничего, кроме креста. Но крест, как и полагается, находился на животе.
Остальные зашевелились.
– Мы, значит, «посидите», а он домой. Во как! – раздраженно пробасил Сентаури, вытаскивая из машины свое грузное тело. – Ему, значит, можно. А мы, получается, пиджаки.
– Вы злитесь оттого, что всю ночь не спали, – тощий и длинный Хаяни вылез вслед за ним и стал рядом, разминая затекшие ноги. – Ведь он провожает… Я хочу сказать, ему действительно надо уйти.
Сентаури угрюмо и неразборчиво буркнул что-то в ответ, и, не прощаясь, они ушли. Ниордан и головы не повернул. Он смотрел вперед, положив на руль тонкие, выбеленные ночью руки. Он был горд, Ниордан, по-королевски невозмутим.
Когда улица опустела, он затемнил заднее и боковые стекла, протянул вверх левую руку и, не глядя, нащупал свою корону, висящую на обычном месте, у волмера. Изумруды и бриллианты венчали каждый ее зубец, на нее нельзя было смотреть без восторга. Ниордана всегда удивляло, что скафы, работающие с ним, – люди, в сущности, вполне достойные и ничуть не низкие, не в состоянии видеть аксессуаров его второй, настоящей жизни. Он подержал корону в руках, насладился теплом и весом сияющего металла, осторожными, уважительными движениями водрузил на голову. Потом снял с крючка мантию и стал нацеплять ее на себя, привычно извиваясь в кресле и разглаживая каждую складку. Очень неудобно надевать мантию, сидя в низкой патрульной машине, однако Ниордан каждый раз проделывал это с грацией мультипликационной лани.
Затем он снова положил руки на руль и принял еще более величественную позу. Корона давила на голову, а мантия была слишком жаркой для этого времени года, и Ниордан подумал, что неплохо бы издать приказ о летней королевской одежде. В воздухе висело предчувствие дневной духоты, было очень тихо.
Стали гаснуть разноцветные фонари, один за другим, словно сумасшедший фонарщик тушил их, касаясь выключателей на бегу.
– Френеми! – тихо позвал Ниордан. И сразу послышался мягкий, спокойный, родной до истомы голос:
– Я здесь, император.
Ниордан взглянул на соседнее сиденье, где пять минут назад находился Дайра. Темный силуэт был теперь на том месте. Угадывались сложенные на коленях тонкие руки, смутно поблескивали глаза, пристальные, умные, все понимающие глаза его советника. Его друга.
– Мне трудно, Френеми.
– Ты ненавидишь их, император.
– Они уже не бойцы. Каждый из них отравлен собой. Или, что еще хуже, другим человеком.
– Но, император, у тебя сила. Ты мудр, ты можешь заставить их делать то, что они должны делать.
– Они не понимают меня. Они не пожелают хотя бы серьезно выслушать. Они считают, что я…
– Одно твое слово, и мы заставим их…
– Нет! – Ниордан зло мотнул головой. Помолчал. – Нет, Френеми. Сюда моя власть не распространяется.
– Сплоти их.
– Скажи, как дела в государстве?
– Плохо, император. Без тебя трудно. Заговорщики стали чаще собираться в доме на площади.
– Проберись к ним. Сделай их добрыми. Отними у них силу,
– Но без тебя…
– Ты ведь знаешь, отсюда мне нельзя уходить. Здесь – важнее.
– Да, император. Только ты можешь сразиться с болезнью. Страшно подумать, если она проникнет в твои владения.
– Страшно. Мне так трудно, Френеми.
– Сплоти их, император! Сплоти! Сплоти!
МАЛЬБЕЙЕР
В тот год стояло настолько жаркое лето, что даже деревья в Сантаресе были горячими. Весь город пропитался запахом раскаленной органики. Небо у горизонта сделалось желтым, и стали желтыми лица изможденных толстяков. Это был какой-то непрекращающийся уф-ф-ф. А потом прошел циклопический дождь. Он в течение получаса затопил все улицы, и машины натужно зудели, тяжело раздвигая мутную воду. Но даже дождь воспринимался как горячий душ. Молнии змеились по всему небу, штыками впивались в здания, стоял непрерывный треск и грохот. Потом началась форменная парильня – озона дождь не принес. Рубашки мгновенно мокли и уже не могли высохнуть, голоса звучали задушенно, отяжелевший воздух устал переносить звуки. Утром, еще до восхода, в открытые окна вливалась давящая жара – некуда от нее деться. И все-таки, повторял про себя Мальбейер, все-таки лето, все-таки не мороз и не этот ужасный снег, я так люблю лето, атавистически люблю лето, потому что с детства во мне живет лентяй, который терпеть не может, выходя из дому, возиться с верхней одеждой.
Мальбейер, грандкапитан скафов, был бледненький, скудный на красоту человечек с чахоточно-белой кожей и прищуренными глазами. Однако спокойствия, присущего щуплым людям, в нем не было, а было что-то вкрадчиво-напряженное, потно-кадыкастое, сильное и угловатое. Во всех его движениях проскальзывала фальшь, но фальшь не подлая, а наоборот, очень искренняя. Казалось, он совершенно не умеет вести себя, но признаваться в этом не хочет и очень старается скрыть свое неумение.
Когда Мальбейер оставался один, он преображался: взгляд становился чуть сумасшедшим, не из-за каких-то, простительных, впрочем, психических нарушений, просто грандкапитану нравился такой взгляд (вправо и вверх, с хитринкой, с намеком на готовую вспыхнуть загадочную улыбку); движения приобретали не то чтобы стремительность – торопливость: он всполошенным тараканом начинал носиться по кабинету, обтекая многочисленные стулья и огромный Т-образный стол, заваленный многомесячными завалами никому не нужных бумаг. Передвигался он скачками, чуть боком, по-крабьи, на бегу что-то хватая и перекладывая; как чертик возникал почти одновременно в самых неожиданных местах кабинета – тот давно превратился в основное место его обитания, пропитался его запахами, наполнился его одеждой, посудой и электроникой. Он и спал-то чаще всего здесь. Свой дом на окраине Сантареса Мальбейер не любил и посещал весьма редко:
хоть и предпочитал он оставаться один, полное одиночество его угнетало.
Сейчас Мальбейер стоял у окна и заинтересованно вглядывался в изломанный желтеющий горизонт.
– Скоро солнце, – сказал он неожиданно громко и повторил шепотом: – Скоро солнце.
В Управлении стояла тишина, только в одном из дальних коридоров хлопали двери. Мальбейера уже второй месяц мучила бессонница, и перед каждым рассветом он слышал это хлопанье. Он долго пытался сообразить, что оно означает, но ничего путного придумать не мог, а спросить у других каждый раз забывал. А с неделю назад не выдержал и решил посмотреть. В коридорах было темно, приходилось идти на ощупь. Потом блеснул свет, и в отделе медэкспертиз грандкапитан увидел дежурного – бодрого скафа-пенсионера с огромными усами и палкой в руке. Тот застыл, держась за дверь, вид у него был спокойный и вопрошающий. Мальбейер одарил его своим загадочным взглядом и брякнул неожиданно для себя;
– Все грабим? Шучу, шучу.
Дежурный не отреагировал. Секунд десять они молчали, потом Мальбейер вежливо кашлянул и ушел. И сразу хлопнула дверь.
По дороге назад Мальбейер заблудился, и это было очень удивительно для него – человека, который знал здание чуть ли не лучше самого архитектора,
Сейчас, вспомнив эту сцену, он через нос фальшиво расхохотался и, качая головой, прошептал:
– Просто комедия!
Но тут же его осенила новая мысль. Он резко отвернулся от окна, вгляделся в голубеющие сумерки кабинета и ринулся к столу. Загрохотало кресло, пронзительно взвизгнул выдвигаемый ящик. Мальбейер синим мешком склонился над ним, ожесточенно работая локтями.
– Надо, надо еще раз. Ну-ка?
Мальбейер включал магнитофон. Как и всякий уважающий себя (а главное, мнение о себе) сантаресец, он имел личностный, т. е. настроенный на хозяина, интеллектор, которому мог бы просто заявить о своем желании, однако магнитофон грандкапитан предпочитал включать сам. Во всем мире не было вещи, которую он любил бы так, как эту красивую матовую игрушку. Магнитофон всегда содержался в идеальном порядке, кассеты расставлены по гнездам и аккуратно надписаны. Редкий каллиграф, Мальбейер гордился своим почерком и не терпел печатных надписей. По натуре он был кропотливейшим из педантов, но именно кропотливость мешала ему проявлять педантизм во всем – на все просто не хватало времени. Он считал, что лучше не убирать совсем, чем убирать кое-как, и поэтому кабинет его всегда находился в ужасающем беспорядке.
– …(Вытянув шею, равномерно моргая белесыми ресницами) мой магнитофон. Как мягки, как податливы твои грани! Я не нападаю, я нежно приближаюсь к тебе. Деликатное, легчайшее нажатие пальца на ребристую поверхность чуть пружинящей кнопки, неслышный, едва осязаемый щелчок – все вдруг преображается! В такие минуты мое могущество беспредельно! Мгновение – и затемняется окно, сумрак уступает место тьме. Еще мгновение – нет! – всего только доля мгновения – и тьма рассеивается, превращается в призрачный, почти лунный свет. Э, куда там лунному! Таинственными и непрочитанными кажутся кипы книг, ставший сиреневым подоконник превращается в край света – мы одни. Шуршащая крупяная мгла окутывает меня. На стене желто горят четыре экрана. Все предугадано, как нельзя нигде предугадать в жизни. Ты один, кто не обманет меня.
Ты ждешь, мой друг, ты ждешь моего приказа, мы замкнули пространство вокруг себя, и не существует другого мира, кроме того, который через секунду покажешь ты, надежнейший, понятнейший из друзей. Прислушайся, я возлагаю на тебя пальцы, я приказываю тебе, ты беспрекословно и точно последуешь моей воле.
Мой друг, мой друг, мне нужен тот эпизод, где они говорят о вакансии. Пусть включены будут все четыре экрана, пусть звук будет тихим, а изображение остановится в том месте, которое я укажу…
На всех четырех экранах он видит комнату с разных точек – кабинет директора Управления. За низким, темновато-оранжевым столом – пятеро. Все они одеты в тон столу, и Мальбейеру это кажется чрезвычайно важным (ему часто кажутся важными ничего не значащие детали). Он не может понять, в чем конкретно заключается важность, и потому недовольно морщится.
Итак, пятеро. Сам директор, высокий, семидесятидвухлетний старик, начинающий терять спортивную форму. Он из Лиги Святых, той самой, которая первой начала полвека назад борьбу с импато, о честности и монашеской чистоте ее членов ходили в свое время легенды. С ним два его однокашника, заместители;
один лысый, другой, как и директор, седой. Двое других между собой неуловимо похожи: подтянутостью, щегольством, жесткими взглядами, деловыми жестами, молодостью. Они из новой когорты. Оппозиционеры. Эмпрео-баль и Свантхречи, начальники отделов.
Директор. (Породистое лицо в белом шлеме волос, твердые морщины, кустистые брови. Устало прикрывает глаза.) И последнее, кхм. Вы знаете, о чем я говорю. Да, вакансия. Кхргхрм! Коркада-баль был очень хорошим майором и отдел его… кхм… но он был… старик. Он даже тогда не был юношей, когда все начиналось. Мне грустно, что он… умер, но… кхм… должен признать, ему было трудно. Он не годился для своей роли. Он был… слишком… негибок. Слишком многое изменилось, кхм, все мы, вся… Лига Святых… с трудом справляемся… Многое нам не нравится… Кхм. Кхм. Но что делать. Это… закономерно. Вот. Вся эпитафия. Теперь надо решать, кому… кхм… отдать место. Ваши предложения?
Несколько секунд все молчали.
– Обрати-ка внимание на того, молодого, – сказал интеллектор, и Мальбейер шикнул на него раздраженно. Он часто с ним ссорился.
Лысый заместитель. (Тоже длинный, тоже мощный старик, умные доброжелательные глаза, подвижные руки.) Что тут думать? Мальбейер, кто же еще? И обсуждали мы его, разве не так? Он давно созрел для этого места. Конечно, Мальбейер.
Эмпрео-баль. (Поднимает, как школьник, руку; улыбчив, цвет лица медно-красный; чем-то похож на лягушку. Ехиден, умен. Собственно, дураков среди этой пятерки нет.) Я против.
Директор. Отчего же? Мне кажется… кхм… кандидатура вполне… Мы давно знаем… этого… кхм…
Эмпрео-баль. Мальбейер – атавистический пережиток, разве вы не видите? Вечные тайны вокруг него, интриги какие-то, все ходят недовольные, передрались… Да у меня куча материалов! Не-ет, я против. Он вам устроит!
Директор. Кхм!
Седой заместитель. (Огромные веки, бульдожья челюсть, взгляд мутноватый, пальцы дрожат. Булькающий бас. Шестьдесят восемь лет.) Я что-то слышал подобное, но не поверил. Не верю и сейчас. Интриган? У нас? В Управлении? Чушь какая-то!
Лысый заместитель. Вы что-то путаете, друг Эмпрео. Может быть, он и чудаковат немного, но… Да ну что вы! Я его знаю прекрасно! Честнейший, кристальнейший человек! Его сколько раз проверяли. Не может этого быть, правда? Он и живет здесь, в Управлении. Вы разве не знали?
Эмпрео-баль. Тем не менее, я предложил бы другую кандидатуру.
Лысый заместитель. Он и отпуска никогда не берет. Так и живет в своем кабинете. И на трудные случаи выезжает. Жизнью рискует. Разве не так?
Директор, Да, так ваша кандидатура, друг Эмпрео?
Эмпрео-баль. Видите ли, мне довелось хорошо узнать одного капитана, он работает у Мальбейера. Некий Дайра.
Директор. Ну как же, Дайра-герой, кто не знает Дайру-героя! Человек-монолит.
Лысый заместитель. Но позвольте, он всего капитан! Смешно! Можно ли сравнивать!
Эмпрео-баль. Дорогой мой, мы выбираем не чин, а человека. Дайра создан для этой должности, заявляю вам как профессионал.
Лысый заместитель. Нет, я все-таки за Мальбейера. Дайра какой-то. С чего?
Седой заместитель. А что, я бы рискнул. Даже интересно. Я ведь тоже знаю этого человека. Возможно, Эмпрео-баль не так уж и неправ. Этот Мальбейер, он, конечно, очень подходит, но слухи! А Дайра чист и предан. И дело знает.
Директор. А ваше мнение, друг Свантхречи!
Свантхречи. (Поднимает голову. У него лицо только что отсмеявшегося человека, смотрит на лысого заместителя.) Так, значит, вы не знали, что Мальбейер – самый гнусный, самый суетливый из всех интриганов?
Лысый заместитель. Клевета, уверяю вас, кле-ве-та.
Свантхречи. Вы, значит, со всем вашим знанием людей считаете его «честнейшим» и даже «кристальнейшим»? (Обращается к директору). Я поддерживаю кандидатуру Мальбейера.
– Сто-о-о-оп! – кричит Мальбейер. Изображение останавливается. Грандкапитан пристально смотрит на улыбающегося Свантхречи и недовольно морщится.
ТОМЕШ КИНСТЕР
…не был коренным сантаресцем, однако прожил в городе достаточно долго, чтобы любить и признавать только его. Тот незначительный факт, что он появился на свет где-то на юге, сыграл большую роль в его столь неожиданно повернувшейся и страшно закончившейся жизни. Чем больше становился он «коренным жителем», тем меньше город проявлял желания признать его таковым. С самого детства Томеша донимали высказанными и невысказанными упреками в том, что он чужак: и говорит не так, и делает не так, и лицо у него не такое, и вообще все у него не такое. К этим упрекам прибавляли обычно и другие – даже не упреки, а скорей, насмешки, не злобные, но едкие: «Я весь изрыт ими, весь болю», – сказал о себе Томеш после того, как стал импатом. Родись он здесь, он бы не скрывался, когда заболел, он бы пошел к людям за помощью и, может быть, все бы как-нибудь обошлось.
Всю жизнь Томешу казалось, что скрыта в нем огромная сила, хотя на самом деле он был слабый и временами до трусливости нерешительный человек. Эта сила была предметом его тайной гордости и составляла основной смысл его существования. Способностей у Томеша было много, однако талантами он не блистал, поэтому переход от пустой мечтательности к мечтательности, если так можно выразиться, практической давался ему с трудом:
бедняга никак не мог понять, в какую же сторону разовьется его сила, если она все-таки проснется. В двадцать пять лет он вдруг понял, что разучился петь, писать, отупел и вообще обмяк. Внезапно обнаруженная пустота сильно подкосила Томеша, и он в первый, может быть, раз серьезно задумался, а существует ли она, эта его огромная сила. С тех пор мечтания его стали унылыми и затаенно безнадежными. Примерно тогда же он женился, что было неприязненно и даже презрительно воспринято друзьями.
Жена его, в девичестве Аннетта Риггер, была на пять лет старше Томеша и являла собой тип сильной, властной до деспотичности, умной и чрезвычайно раздражительной женщины. Три бурных, злобных и нервных года совместной жизни совершенно истрепали Томеша, и бывшие знакомые часто при встречах не узнавали его (хотя, возможно, это неузнавание было порой чуть нарочитым и представляло собой несколько видоизмененную форму полупрезрительной насмешки). Тем не менее, Томеш самым искренним образом считал свой брак очень удачным.
Томеш Кинстер был врач. Он выбрал медицину после долгих раздумий и с некоторым разочарованием в душе. Он отказался от искусства, философии и математики ради мечты навсегда избавить человечество от импато, даже больше – подарить ему импато без тех трагических последствий, к которым в большинстве случаев приводит эта болезнь. Только так – ни больше, ни меньше.
Кафедры импатологии в Университете не существовало! все ждали, что с минуты на минуту, по крайней мере через год-два, с болезнью будет покончено, и поэтому, дескать, незачем заводить кафедру, ждали чуть ли не поколениями, со все возрастающей надеждой. Однако импатологи были, и была исследовательская группа, попасть в которую мог далеко не каждый Курс импатологии, рассчитанный на пять последних семестров, отличался чрезвычайной информативностью, однако рецептов излечения не давал – их пока вовсе не существовало. Курс интеллектики, действительно расширенный, даже, пожалуй, более широкий, чем это нужно медикам, читался тогда отвратительно (женоподобный профессор Марциус, страстный и косноязычный, плохо разбирался в предмете, однако никто из профессората не считал себя достаточно компетентным для официальной подачи претензии) и тоже пользы не приносил. Единственным плюсом являлось то, что выпускники Группы получали направление в центральные импато-клиники.
Томеш попал туда не из-за особых талантов, а просто так, почти случайно. Это казалось ему чудом, а чудеса происходят с определенной целью, в этом их отличие от событий обыкновенных, которые есть следствие причин. С такой иррациональной уверенностью и жил Томеш, пока не потерял и ее. Разочарование пришло почти сразу же после того, как он окончил Университет и попал в Старое Метро, главную клинику города. Люди один за другим гибли на его глазах, гибли страшно, а он ничего не мог сделать, даже не понимал толком, почему они погибают. Импатология относится к тем немногим отраслям медицины, работа в которых из-за невозможности помочь больному сводится к надзирательским функциям: излечившиеся бывают, но излеченных нет. Поэтому нет удовлетворения. Юношеский пыл скоро гаснет, люди погружаются в. информационную рутину, становятся раздражительными, ленивыми, каждый ищет способ оградить себя от чувства вины, чувства своей ненужности, винит других, окутывает свою деятельность секретами и лишними усложнениями, заумной терминологией, ложью. Они представляли собой сплоченный клан сухих, аккуратных, непроницаемых и болезненно ранимых людей, всеми средствами себя рекламирующий и скрывающий убогость того, что происходит внутри.
Томеш не понимал их. Он то восхищался ими, то презирал: доброта и злоба, самоотверженность и подлость, равнодушие и неосторожно приоткрытая глубокая боль, тупость и внезапная глубина суждений, и все в каждом. Да он просто боялся этих людей! По натуре не философ и не борец, он в конце концов не выдержал и ушел.
Он перебрался в отдел истории импатологии и занялся «бесперспективным» творчеством импатов, то есть творчеством, от которого отказалось даже искусство, но все же творчеством, и даже носящим иногда печать гениальности. И вот парадокс: Томеш прижился здесь, хотя прекрасно понимал, что история импатологии – тоже плод амбициозности ненавидимого им клана, еще один панцирь, скрывающий пустоту.
Унылый мечтатель, он всегда был уверен, что кончит жизнь рано и нехорошо. Он убедил себя, что, как ни остерегайся, в конце концов обязательно заразишься. Опасения сбылись, но, к своему удивлению, заразился Томеш не на работе, а скорее всего в ресторане, где они с женой обычно обедали. Потом он часто вспоминал об этом ужине, настойчиво перебирал все тогда происшедшее, но в голову приходили ничего не значащие подробности, а самого главного – откуда пришла зараза – он вспомнить не мог. Многие импаты провидят будущее, иногда уже на второй стадии болезни, однако прошлого им понять не дано. У них есть только то, что попало в их память раньше.
Томеш сознавал, насколько это ненужно – искать виновного, но все-таки искал, подчиняясь, может быть, иррациональному приказу изнутри, из останков искалеченного подсознания, снова и снова, по кругу: мягкий посудный звон… вежливый говорок автомата… смешок в соседней кабине… густой запах пищи… мимолетная улыбка жены, вызванная удачной остротой… его преувеличенный восторг по поводу этой улыбки… одновременно мысль: у нее приказ даже в линии ушей!.. Жирный кусок хлеба на краю стола… рукопожатие… рукопожатие?! Нет, нет, не там… извилистый путь от стола к двери… потом блеск уличной травы… сразу видно, что здесь не бывает машин: там, где проезд разрешен, трава причесана в направлении движения и разлохмачена по центру… разговор о детях… усталость, подсвеченная листва, чей-то далекий смех, птичий гомон… казалось, идут они не по улице, а по нежно освещенному коридору… что-то комнатное.