Текст книги "Письма спящему брату (сборник)"
Автор книги: Андрей Десницкий
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
3
Мишенька, ты, наверное, ждешь от меня рассказа о родителях – да и о ком же еще я могу тебе рассказать? – а я все болтаю про себя, да еще в таком беспорядке. Попробую теперь наверстать.
Я действительно почти ничего не знаю о маме. Конечно, я ждала встречи с ней, но мама ведь ушла сама. Ты же знаешь, хотя мы и не говорили об этом много на земле, что тот пузырек на ее прикроватном столике не был случайностью – она выпила все таблетки сама, целиком. Замучил ли ее ужасный коммунальный быт, или размолвки с отцом, или сгущавшаяся душная атмосфера на пороге тридцатых, или все это вместе – но она ушла сама.
Она сделала выбор, а Он – Он ведь никого не заставляет. Это мы в детстве смеялись над религией, мол, она навязывает нам жуткое количество мелочных, никчемных правил. Может быть, и так, но Он не принуждает никого, и если человек хочет тихо уйти прочь, никто ему не помешает это сделать. Для меня совершенно закрыта судьба таких людей, даже Максимычу нет хода туда, где живут – или вернее, умирают после смерти – такие души. Максимыч только говорил мне, что сошествие во ад действительно было, и каждый, кто оказывается у его ворот, видит протянутую руку со следами от Креста. Ведь та суббота, когда после Креста Он спустился за душами людей, она всегда остается с нами, как и то воскресение, когда Он победил смерть. И та крестная пятница тоже, так что каждый делает свой выбор сам.
Ой, извини, я знаю, что ты всегда не любил этих «поповских сказочек», как ты их называл, но я просто должна постараться тебе объяснить хоть что-то про маму. Но сама я, как видишь, знаю очень и очень мало: она ушла от нас летом земного 1930-го года, отец пережил ее на шесть лет и скончался от инфаркта, да пожалуй, в этом была огромная милость к нему. Не пожелала бы я ему пробыть на земле еще два или три года… Впрочем, это знаешь и ты сам.
Больно и странно, что мамы нет. Мне остается только просить за нее и надеяться – но я бы не стала писать ей письма, как пишу тебе. Я не знаю, как и о чем с ней говорить, и если когда-нибудь она придет к нам, сюда, это будет огромный труд – научиться заново разговаривать с ней. Я знаю, что не поскуплюсь ни на что, главное, времени нам тут не приходится считать, но я не могу пройти ее часть пути – только свою собственную. И пока я продвинулась не очень далеко – я просто подвела черту подо всем, что было в нашей земной жизни, и сказала себе и, может быть, ей: «Да, это было, и этого больше нет и не будет никогда, мама. Мы больше никогда не будем обижать и мучить друг друга». Я знаю, что этого мало, ужасно мало… но ведь и без этого нельзя.
Отца я повстречала здесь очень скоро – да и могло ли быть иначе, если наши с ним и с мамой отношения и были самыми большими моими глыбами, каменными такими, придавившими нас с самого-самого детства. Ну не выходило у нас толком ничего, ты же помнишь! Иной раз и слова в простоте сказать друг другу не могли. И вот он вышел ко мне, стройный, спокойный и очень грустный: «ты пойми, доченька…» Я так ждала от него этих слов, с самого, наверное, детства, и когда дерзила, и когда обижалась. И тогда в ответ на эти слова я бы нафырчала и нахамила, а потом сама бы ревела в подушку и терзалась невозможностью поговорить, но теперь я смогла их услышать – ведь как бы иначе пробраться мне к свету? Я ведь и его не отпускала, пока не развязала этот узелок. И теперь… Я ведь и сама мать, Мишенька. Но о встрече с сыном я расскажу тебе в другой раз.
«Да не зайдет солнце во гневе вашем», когда еще писано, я не сразу поняла смысл этих слов, когда их прочитала. А теперь вижу, как внезапно заходит наше солнце, и остается один гнев, и тащим его на себе годы и десятилетия, потому что не с кем уже бывает примириться.
Но теперь у нас с папой это получилось – и так стало легко! А папа, представляешь ли, увлекся своими предками. Помнишь, как мучался он на земле, что мало осталось в нем от исконного быта, от заволжской суровой жизни дедов и прадедов. Ведь еще дед наш Михей писался «государственным крестьянином», помнишь, и в купцы-то определился, лишь когда пароход стал гонять из Нижнего в Рыбинск, крестьянам пароходами владеть не положено. Но древлего благочестия держался твердо: моленная в доме, все посты да праздники блюдутся строго, против обычаев ничего не творил. Разве что сына, нашего отца, выучил по коммерческой части – а значит, и одежду пришлось ему переменить, и нравы.
Так и перебрался папа в Москву, а торговая жизнь в белокаменной с благочестием-то не очень совместима. Главное, не сумел он своих детей – нас с тобой – воспитать в древней вере. Благо, дед Михей того уже не увидел. Мы-то и вовсе всё отринули сразу, едва выйдя из младенчества, не крестились ни двуперстно, ни триперстно, а папа сколько раз, бывало, отсылал денег на Рогожское, да в тайные скиты старообрядческие – мы и слыхом не слыхали о том. У самого до лестовки руки редко доходили, так наказывал молиться за грешного Антипа «со сродники» – и ведь вымолили его, выходит. А может, и нас тоже.
И вот теперь встречается он с теми молитвенниками, с дедами и прадедами, расспрашивает их про старозаветную жизнь, да рассматривает книги, сличает, уточняет… Какое, оказывается, поле деятельности! Мы-то думали в слепоте своей, что они тупые, узколобые ретрограды, не способные воспринять новых идей – а оказалось, они положили свои жизни на то, чтобы сберечь старину, не растерять ее в погоне за модой, как мы с тобой, сохранить свою свободу и от государства, и от мирской молвы, по нашему – общественного мнения.
Умные люди там, на земле, изобретают сложные слова: «никонианство», «сергианство». Я не сильна в них. Я просто вижу, что перед Церковью вечно стоит тот же выбор: или идти на компромисс, подчиняться требованиям власти, наглым и порой безумным, и так сохранять свое присутствие среди людей за счет чистоты, или уходить в леса и на кухни, чтобы хранить чистоту и независимость, но только втайне от людей, для самих себя. Что лучше, не знаю, может быть, нужно и то, и другое, а может быть – что-то среднее, такое трудное и непонятное. Но не буду много тебе говорить о церковном, ты не любишь, я ведь на самом деле о папе.
Так бывает забавно смотреть, как разбирают наши прадеды особенности своего былого устава (здесь-то всё иное), сами ищут ошибки в том, что отказывались изменять при жизни. И папа с ними заодно, вот бы кто подумал!
Знаешь, родство ведь наполняется тут новым содержанием: ты не привязан к этому человеку узами привычки или закона, ты не просто делишь с ним комнату согласно прописке, куда же вам было друг от друга деваться? Теперь ты свободно выбираешь общение с ним – и в нем вдруг расцветает для тебя такое, о чем ни ты, ни он прежде и не подозревали. Вот ведь какое бывает пиршество!
А Максимыч, кстати, подыскал мне правнучку в подопечные. Знаешь, как хотела я тогда опекать и наставлять Антошеньку, своего сына, когда только попала сюда, как рвалась и металась, как пыталась каждую ночь пройти в его сны – и ничегошеньки у меня не получалось. Разве что приснюсь ему иногда. А теперь вижу сама: правильно меня не пустили. Я бы лепила из него то, что хотелось бы мне, я бы отнимала его свободу. Кто ж тут позволит такое! И когда пришло время нашей встречи, по земному времени не так уж и давно, мне снова пришлось очень и очень нелегко. Мишка, тебе бы проснуться поскорее – ведь и на тебе завязано немало узелков, распутывать-то их сколько!
Но я о правнучке. Она родилась уже после моего перехода, я ведь и внучку Сашеньку застала совсем малышкой. Правнучку нашу с Максимычем зовут Надежда – какое прекрасное имя! Это дочка Саши, единственная – ну вот что ж мы наделали, рожая все по одному ребенку! Поток ведь, когда сужается, бурлит, выходит из берегов, так оно и в нашем роду пошло. Хорошо, хотя бы Антон родил двоих, а ты, Мишка, хоть и нахулиганил в свое время, а в этом отношении молодец: у тебя, оказывается, пятеро, только ты не всех пока знаешь.
Наденька славная девочка, уже замужем, но пока без детей. Максимыч доверил мне быть при ней наблюдателем – я сама ничего тут не решаю, только буду смотреть, что происходит с ней, что-то подскажу Максимычу, о чем-то попрошу. Он тоже не железный, знаешь, сколько народу помнит и просит его! Вот бы никогда не подумала – о нем же никто не написал, ни в какие святцы его не внесли. А вот оказывается, след он оставил на земле изрядный.
Даже странным может показаться, что мне поручили именно ее. Да, она моя правнучка, она немного похожа на ту взбалмошную девчонку, которой была когда-то я сама. Ты же помнишь, Мишка! Наверное, именно поэтому. Может быть, если бы выбирала я сама, то выбрала бы ее маму – мою внучку Сашу, которую я еще застала на земле. Но Саша уже взрослая, ей нужен, наверное, кто-то поопытнее и посильнее меня. А совсем юной девочке и я, наверное, смогу пригодиться.
И еще, Максимыч заметил вокруг нее какое-то странное шевеление, говорит, надо бы повнимательней присмотреться. На самом деле, конечно, он просто хочет меня научить – ведь после наблюдателя можно стать помощником, а некоторых из помощников даже берут в хранители. Это Максимыч махнул через три ступени разом, ну, так он и на земле потрудился для этого немало, а обычно это занимает долгие века земного времени.
Видишь, я просто не привыкла сидеть без дела. Трудно женщине, когда не надо ни о ком заботиться. Помнишь ли ты – конечно, помнишь! – весну семнадцатого? Ты приехал тогда с фронта, с заломленной фуражкой, с красной розеткой в петлице, молодой революционный офицер, и все было так неопределенно-прекрасно, и открывались такие перспективы – а я смотрела на тебя, присевшего на диван на пять минут, да так и свалившегося в беспокойный сон, и ревела от счастья, что любимый брат со мной, пусть и пахнет чужой враждой, и теперь можно приготовить тебе чистое белье, непременно мне самой, а не Груне, и постараться купить хорошего кофе, и напечь булочек. Такими тогда неважными и далекими казались мне все эти «до победного конца» и «учредительное собрание», и о чем там еще говорил ты с таким жаром, в сравнении с этим бельем и булочками. И знаешь, я, кажется, была немного права.
Обнимаю тебя,
твоя Маша.
4
Ну вот, Миша, я начну тебе рассказывать о Наде. Всё равно получится не о ней, а больше о нас с тобой, и прежде всего обо мне: так уж оно выходит, что, всматриваясь в ближнего, мы ищем в нем свое, а не его лицо, решаем свои собственные задачи. Это не страшно, лишь бы не за его счет, но чтобы стать хранителем (как мне до этого далеко!) надо научиться иному. Трудно, правда? Но все равно лучше всматриваться в ближнего, не закрывать глаза, а то можно и уснуть, как ты. Я знаю, что спящие часто перебирают былые обиды и ошибки, и кажется им, что ничего уже не исправишь. А ведь в этом-то и есть самая главная их ошибка. Прошлое не изменишь – но оно уже исправлено за нас и ради нас, нам остается только это принять и признать. Не у всех получается, многие хотят сами: моё, дескать, прошлое.
Я как-то не особенно приглядывалась к Надюше прежде, а теперь уж точно придется. И ты знаешь, смотреть приходится не только на нее – на весь наш род. Ну да, все мы слышали, что «сын за отца не отвечает», даже те, кто думает, что Усатый сам это изобрел. Не отвечает, это понятно. Но чьи в нем гены, чьё воспитание? Кто передал сыну его собственное тело, его дом, его страну? Вот и выходит, что все мы всегда остаемся детьми, внуками, правнуками – даже когда пытаемся перестать ими быть, и в особенности именно тогда.
А мы-то уж как пытались! Ты смотри: отец наш продолжил, что делал его отец, и мать наша точно так же. Да, у них получалось совсем по-другому, а после революции и вовсе купеческому сословию настал конец, и работал отец счетоводом в каких-то конторах, а мама то продавщицей, то еще кем придется, но это внешнее. Так уж у них сложилось. Мы с тобой, Мишенька, с самого начала решили: у нас будет иначе. Мы выучимся, получим прекрасные, нужные стране профессии, будем работать на благо своего народа и всего человечества. У нас тоже не слишком-то вышло, ты знаешь, но мы первые в роду начали эту цепочку: жить совсем не так, как родители. Словно бы доказывать им, какими низкими были все их привычки, неверными, неверными все их идеалы. Скажешь, нет?
Сама я, как ты знаешь, мало чего добилась в жизни: как тогда, на первой войне, пошла сразу после гимназии на медицинские курсы, и казалось, что это только временное, только сейчас облегчить немножко страдания наших раненных солдатиков – а вышло это занятием на всю жизнь. Я ведь учительницей пробовала работать, и библиотекарем, а не очень-то получалось. Зато вот это: «сестра, скальпель! зажим!» – оно так и пристало ко мне, тут я была на месте. В медицинский поступить не получилось, с моим-то происхождением, но оно и проще: кому-то надо и скальпель подавать.
А что Антон? Как стремился он выбиться в люди, каким тяжким казалось ему это клеймо «сына врага народа» (а ведь все-таки не посадили меня, и его не отправили в детдом – значит, нам это было бы не по силам), как карабкался он вверх, ты, наверное, и сам помнишь. Учился старательно, спортом занимался, как мог, с парашютом прыгал. Оттого и на фронт уходил он, хоть и мальчиком совсем, а охотно, бестрепетно (ты к тому времени погиб, это было уже в 43-м). Его и пули пощадили: вернулся орлом, гвардии сержантом, орден да три медали, две нашивки за ранения. Такого попробуй в институт не прими. Тем более, тогда с кадрами плохо было, а страну восстанавливать надо. Так он и стал у меня инженером, и неплохим. Меня, глупой старухи, стыдился немного, хотя всегда помогал. Но больше строил страну Советов, после XX съезда и в партию вступил, когда Максимыча нашего посмертно реабилитировали.
Где он только не перебывал – Сибирь, Заполярье, даже в Африку его один раз отправили налаживать там что-то для братского социалистического режима, в Эфиопию, кажется. Это уже после моей смерти было, так что я точно не знаю. Так и остался с пламенной своей верой в настоящий, несталинский коммунизм, да не дожил до распада Советского Союза всего-то несколько месяцев.
Ой, Мишка, да ты же не знаешь этого ничего… Прости, я иногда забываю, что ты дремлешь. Ты ведь не слышал даже, что вторая война закончена. Для тебя в твоих снах, наверное, всё остановилось на том жарком июльском полдне 42-го года, в степи, среди звона цикад. Я ведь видела твой переход, Миша. Чужое прошлое тоже приоткрывается нам иногда, если человек нам действительно дорог, если мы можем это вместить.
Так что я видела это: пыльная степная дорога, по ней бредет десятка три бойцов и командиров, тащат винтовки, кто-то даже и пулемет. Главное, полковое знамя с вами. Твой стрелковый полк был разбит, и немецкие танки порвались дальше (ты извини, я в военной вашей терминологии не понимаю ничего), им было совсем не до того, чтобы вылавливать в безводной степи вас, одиночек. Значит, у вас был шанс дойти до своих.
А потом белесое небо загудело. Это звено «мессеров», возвращаясь с задания, вспомнило, что не весь боезапас еще расстрелян – не лететь же с ним на аэродром! Я видела веселое, молодое лицо того немца, который прошелся очередями раз, и два, и три, не надеясь даже попасть в ваши фигурки, раскиданные в ковыле. Он был совсем зеленым, Мишка, ты не сердись на него – для него это было что-то вроде стрельбы в тире по спичкам, попадет – не попадет.
Тебе раздробило ногу. Лекарств уже не было, и носилки было делать не из чего, и воды оставалось мало. Они бы просто не дошли, если бы ты согласился, чтобы они тащили тебя. Ты принял правильное решение, командир. Ты передал командование старшему лейтенанту, отдал ему документы и ордена, ты даже спорол петлицы, чтобы не знали они, кого найдут. Ты не оставил себе воды – только наган.
Ты выстрелил, когда они отошли версты на три, и не могли расслышать выстрела. Ты был прав, Мишка, я тебе как медсестра говорю: не было у тебя шансов с таким ранением в степи. Потеря крови, обезвоживание… Два дня мучений, самое большее. А если бы тебя прежде того нашли немцы – ты уже знал, что тебя ждет. Пусть все военные тайны, которые ты знал, перестали быть тайнами еще позавчера, когда ваш полк перемололи в крошево, но ты понимал, что можешь не выдержать допроса. А потом бы у тебя все равно не было шансов – ты уже знал, что бывает с раненными пленными. Твой выстрел был мужеством, Миша, а не трусостью. Тебя не осудят за него, я знаю это точно.
Я только не совсем поняла, о чем ты шептал тогда сам себе, перед тем, как нажать курок: «Вот если бы еще тогда… Машка, прости!» Мне не открыта та твоя страница, я же говорила, что нам дано знать лишь то, что мы можем принять как свет. Может быть, ты сам расскажешь мне об этом, а если нет, то, значит, и не надо.
Мишка, но зачем же ты уснул? Ты бы увидел, «как русская пехота штурмует Бранденбургские ворота», это один замечательный поэт написал, Тарковский, тоже фронтовик, и твой племянник Антон был среди них. Ты бы увидел мир и ликование на улицах Москвы. Ты бы увидел, как еще через десяток лет стали валить по всей стране памятники Усатому, как возвращались домой те, кто сумел там выжить, как поминали тех, кто не смог. Ты бы увидел так много… А теперь тебе будет труднее знакомиться с собственной страной, она так изменилась! Я ведь наверняка не сумею тебе всего рассказать так, как увидел бы ты сам. Меня всегда поражало твое умение в немногих словах назвать главное.
А я пока что просто немного расскажу тебе о нашей семье. У Антона и Оли родилась дочка Саша, моя внучка. Чуточку успела я побаловать ее на земле – ей было всего восемь, когда умерла я. Сашка… Она вышла совсем, совсем иная, чем Антон. Пошла она по гуманитарной части, в историки, занималась древними шумерами (был, оказывается такой народ) – только бы подальше от всей этой коммунистической трескотни. И я ее понять могу: представляешь, когда она в своем академическом институте однажды понесла прорисовку какой-то своей древней таблички на шумерском языке на копировальный аппарат, ей нужно было получить визу в первом отделе (ну, ты понимаешь, что у них там за отдел). Вот повертел в отделе товарищ табличку в руках, еще нерасшифрованную, да и говорит: «А составьте-ка краткое резюме текста, чтобы мы убедились: никакой антисоветчины!»
Не мудрено, что она и на самом деле антисоветчину (так у них это называлось) стала перепечатывать да передавать. Антон мой, как узнал, чуть не проклял ее – хорошо хоть, в те времена за это уже и не сажали. Дочку Наденьку она родила как раз незадолго до конца всего этого безумия, с мужем они быстро разошлись, потом она снова вышла замуж, но и в тот раз неудачно. В общем, росла Надюша без отца.
И выросла спокойной, практичной девочкой, пошла по коммерческой части (в основном под давлением мамы, тут уже становилось видно, что купечество в стране снова появится). Вот так и замкнулся круг: праправнучка купца Антипа Раменьева торгует в столице каким-то диковинным товаром, я в этом совсем не разбираюсь. Что-то электротехническое, ты бы куда лучше моего это понял. Но, конечно, не за прилавком стоит, а называется это у них теперь «фирма», «офис», «проекты» – они что-то такое поставляют, монтируют по всей стране и потом обслуживают. Папа, надо сказать, сам никакого интереса не проявил – ну не по душе ему эта коммерция, и только. Да и мне не особенно интересно.
Но я ведь вот о чем: выходит, что в нашем роду (да и не только в нашем) каждое следующее поколение как будто говорило своим отцам: нет, вы жили неправильно, вы самого главного не поняли, вот я на своем опыте докажу вам это. Такой вот он вышел, наш круговорот – через пробы и ошибки всё вдруг вернулось к прежнему. И остановится ли на этом – не знаю. Не думаю, что остановится.
Ладно, Мишенька, о жизни Нади доскажу я тебе в другой раз, а пока что просто крепко тебя обниму. Жаль, что нельзя посылать друг другу сны – а то я бы столько всего тебе показала из нашей жизни после твоего перехода… Спасибо тебе, наш хранитель – вы погибали тогда не зря, и мы помним это. Спасибо.
Твоя Маша.
5
В прошлый раз, Миша, я начала с истории нашей семьи, доведя ее как раз до моей подопечной Надюши. Я писала тебе о том, как каждое новое поколение в нашей семье устраивало свою судьбу по контрасту с родительской: только бы не так, как у них, и тогда всё обязательно выйдет хорошо! Может быть, и действительно получалось на свой лад лучше? Не знаю. Всё равно, конечно, обошлось без молочных рек в кисельных берегах, да и сами мы понимаем, «земную жизнь пройдя до половины», что нет их и быть не может. В земном мире, я имею в виду.
И чего же мы все ищем? Мне кажется, что основе поисков у всех у нас что-то общее. Может быть, я вижу это совсем по-женски, а только сдается мне, что всем нам хочется быть хорошими и любимыми детьми. Пока мы маленькие, мы пытаемся точно следовать родительским требованиям и советам, это они учат нас, что есть добро и что есть зло. А потом приходит время подросткового бунта, и мы отталкиваем все эти глупости и начинаем тянуться изо всех силенок к нашему, правильному добру. Определяем его для себя, его насаждаем для других, за него боремся, прививаем его своим детям. А оно ведь им тоже выходит боком, как в возраст войдут. Так, по моему слабому разумению, и пошло оно от Адама и Евы с их сорванным плодом. Мишка, ничего, если я иногда порассуждаю? Я вот философией и богословием всяким не занималась никогда, и в высокие материи лезть не буду, но как вижу, так тебе и напишу. Мы ведь друг друга всегда с полуслова понимали.
Нам все-таки очень повезло с детством, Мишка. Помнишь нашу замечательную няню Пашу? Как ласкала она нас, как принимала любыми – хоть и отругать могла за шалости, иногда и пошлепать, с матушкиного разрешения. Вот этого мы все на свой лад и ищем всю оставшуюся жизнь: чтобы любили, принимали, но и помогали расти, становиться лучше. Мне вот и с Максимычем так повезло, но не всем же попадаются такие люди. Уж ты, Мишка, куда лучше моего знаешь, какими разными бывают они, супружества, у меня-то оно было всего одно, а у тебя три официальных. Ты не подумай, я не в упрек – попадись мне кто-нибудь вместо Максимыча, еще неизвестно, сколько бы у меня их было, с моим-то характером привередливым.
Вот и Надюша моя замужем. Вышла за Антона (надо же, как совпали имена!) четыре года назад, еще студенткой. Тоже, наверное, скорее поиски любви, чем сама любовь. Мама у нее, я тебе писала, кандидат исторических наук, занималась всю жизнь изучением древней Месопотамии и борьбой за светлое будущее, причем и то, и другое – за пишущей машинкой. Теперь у них, знаешь ли, такие странные стали эти машинки, их называют словами «компьютеры» и «принтеры», они очень ловко всё делают, но наша Саша больше просиживала за старенькой, германской фирмы «Эрика». Когда пришли эти компьютеры, оказалось, что светлое демократическое будущее уже как будто и наступило, зато вот наука ее вдруг оказалась никому не нужна. Надюшка тогда была еще совсем маленькой.
Так и росла наша Надя – мама по ночам доделывает какую-то очень нужную и важную книгу, днем на толкучке торгует дамским бельем, представляешь, турецкого производства! Очень оказалось у них популярно, кто бы мог подумать. Дед наш Михей, наверное, только головой качал, на эту торговлю глядючи (я с ним, впрочем, мало общалась, очень уж он особенный). Маме Саше уже не до дочки было, вертелась она, как белка в колесе, лишь бы ребенок был сыт да одет – так и запомнила Надя, что это такое, честная ученая бедность.
Как понимаю я ее! Помнишь ли январь восемнадцатого года? Ты тогда был еще с нами, мы все жили в родительской квартире – и теплее, и от бандитов да комиссаров надежнее защита. Помнишь, как рубил дворницким топором на дрова дедов буфет, дубовый, резной – рубил молча, сосредоточено, как будто сучья со ствола в лесу срубал (мне Максимыч рассказывал, как это делается). Отец не мог на эту красоту топора поднять – а ты рассудил просто: надо греться, – и взялся. А я тогда бродила по бесконечному, снежному пространству московских толкучек то со старыми книгами, то с серебряными подстаканниками, то с кружевом фламандской работы – и все удивлялась, как мало значат эти произведения человеческого знания и мастерства в сравнении с основным, извечным, чем брюхо можно набить: мука, крупа, сало.
Им все же легче пришлось, моим девочкам. Они не голодали – я имею в виду, по-настоящему. Хлеб или картошка у них всегда были, нам бы так в восемнадцатом! Их не уплотняли, как нас – помнишь? Когда вторглись эти, с ордером, они, в общем-то, незлые были люди, просто совсем не воспитанные и немного несчастные. Этот их беглый воровато-наглый говорок, эти портянки поперек коридора, и самогон, который как-то удавалось им доставать – дядька, что ли, был у них в комиссарах. Помнишь, как выходил этот наш жилец из уборной, застегивая ватные брюки на ходу, и тебе так бросал с гадкой ухмылочкой: «Пжалте облегчиться, ваш-бродь!» Мне он еще и не такое говорил, Миша, просто ты не слышал, а я не пересказывала – к чему?
Я понимаю, это ты тогда из-за всего такого, в конечном счете, ушел и пропал на два года. Ты просто не мог больше, я видела это. Не знаю, поняла ли Лиза – первая твоя жена. Но это твоя история, о ней я ничего не могу сказать.
У наших девочек такого все-таки не было, они ели досыта и спали в тепле, всегда. Главное, их миновала война. Да, у них там опять что-то было, сначала в Азии, потом где-то на Кавказе, я точно не помню, но от них это было очень, очень далеко. А так у них вообще было похоже: и своя революция, и свой Керенский, и большевики, и многое, многое, иное – только как будто невсамделишное, в четверть силы, как на масленичном гулянии парни деревенские снежную крепость брали. Вроде и драка, и не без крови, а не настоящее всё. Но разве запал не тот же самый, и боль не та же, и жизнь, она разве другая? Иной раз снежные крепости берут яростнее, чем каменные.
И вот Надюшка, промаявшись в детстве, решила, что пробьется, станет успешной, состоятельной. Оттанцевала свой выпускной в платье, сшитом у маминой подруги на старинной машинке из доставшегося по случаю материала, поступила на экономический факультет какого-то третьеразрядного института – ведь без высшего образования никуда, и экономистам принадлежит будущее. Так ей тогда казалось. До чего правильная была студентка, зануда и зубрилка – даже мне, гимназистке, до нее было далеко. Все хотелось закончить не курс, а саму жизнь на отлично, и получить все соответствующие медали. Мама только головой качала: куда катится русская интеллигенция! Куда-куда… от родителей подальше, известное дело.
А на четвертом курсе не выдержала Надька, выскочила замуж за Антошу. Нельзя ведь жить только будущей своей карьерой, так хочется тепла в настоящем, ясного, чистого тепла. Вот и увидела источник в светлом, разумном мальчике чуть постарше себя. Он и вправду хороший, только слишком уж мальчик, и слишком балованный. Да и она, пожалуй, не очень-то взрослая, несмотря на все свои исключительно взрослые планы и серьезность взгляда – к тому, что семейные отношения надо выстраивать, она просто не привыкла, да и откуда было ей этому научиться? Вот и возникло у нее смешное девчачье представление, что если два человека влюбились друг в друга, то для полного счастья им нужна свадьба, дворец или на худой конец шалаш и немного денег. Ну что же, все это у них появилось: у Антона была даже своя однокомнатная квартира, от бабушки осталась, и какие-то деньги нашлись на первое время, а потом уже Надюша закончила учебу и сразу впряглась в работу в неплохом торговом доме (или как у них это называется?) и с большими перспективами.
Но тут… Ты же знаешь: проходит год или два, а иной раз и того меньше, и ты вдруг видишь, что вместо волшебного идеала с тобой живет земной человек со всеми своими слабостями и дурными привычками. И вот Антон уже не талантливый молодой журналист, до беспамятства влюбленный в нее, а влюбленный в самого себя лентяй, который ничего не хочет делать по дому, да и на работу устроиться не торопится, потому что подходящую ему никак не предложат.
И что начинается тут? Правильно, поиски любви. Только у вас, мужчин, это часто означает поиски новой влюбленности. Женщина в этом смысле часто оказывается мудрее, она понимает не умом, так сердцем, что новый союз принесет свои разочарования, да и прикипает она к супругу больше, каким бы «неправильным» он ей ни казался. Так что частенько в этой ситуации заводит женщина ребенка – вот и Надя попыталась, хотя для карьеры это совсем ей было не полезно, да только не вышло у нее. Максимыч мне на это с улыбкой сказал: «да пусть сначала сама немного повзрослеет!»
И ты знаешь, он ведь полностью прав. Сколько их, этих девочек и мальчиков, у которых давно уже есть взрослые игрушки и взрослые развлечения, и по паспорту они вполне совершеннолетние, а не умеют они жить по-взрослому, совсем не умеют и учиться не хотят. И если рождаются дети у таких детей… Ну, у некоторых получается быстро повзрослеть, но не у всех. Знаешь, теперь там, на земле, очень много придумали всяких медицинских штучек, и младенцев разводят, как цыплят, в инкубаторах и пробирках – страшно бывает смотреть на такое. И стараются супруги, у которых нет детей, завести своих, стараются, им создают и пересаживают зародышей, словно зубные протезы вставляют, но выходит далеко не у всех. Зато бывает вот что: стоит бездетной паре усыновить брошенного ребеночка из детдома – и сразу наступает долгожданная беременность, безо всяких врачей. Представляешь? Все-таки дети не детальки на фабрике, чтобы их по своему желанию на станке вытачивать. Не получилась деталька – в брак, лишней оказалась – туда же.
А здесь души таких лишних зародышей сразу становятся ангелами, как и души младенцев, убитых во чреве. Ведь у них нет совсем никакого опыта человечества – они еще не жили в теле. И вот когда встречают такую маму сразу несколько ангелов… Хорошо, что ангелам совсем не трудно прощать.
Но наша Надя о таком пока не думала – не выходит и не выходит, много есть в жизни всего остального. А любви и понимания стала она искать в другом… но об этом я напишу тебе в следующий раз, Миша.
Знаешь, я все вспоминаю, как ушел ты тогда, в марте восемнадцатого, как говорил о том, что после разгона Учредительного собрания вся сущность большевиков стала видна как на ладони, и что позор Брестского мира не оставляет выбора… Трудно было тебе сидеть дома, трудно – я знаю. И ты открыл нашу дверь, и ушел в потертой солдатской шинели в никуда, но все так поняли – на Дон, долгой, сложной дорогой. Насколько сложной оказалась она на самом деле, я и по сю пору не знаю – мне ведь очень многое пока не открыто.