355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Платонов » Рассказы.Том 7 » Текст книги (страница 12)
Рассказы.Том 7
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:49

Текст книги "Рассказы.Том 7"


Автор книги: Андрей Платонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

ДЕД-СОЛДАТ

Дед долго жил на свете и так привык жить, что забыл о смерти и никогда не собирался помирать. Все его дети и родные давно померли, остался один последний внук, девятилетний сирота Алеша.

– Дедушка, ты живешь? – спрашивал Алеша и смотрел на деда с удивлением, точно он не был уверен, что все это есть взаправду – и он сам и дед.

– Живу, – медленно говорил дед. – Жить, Алеша, сроду не отвыкнешь. Да мне жалиться не на что, – только смерть, должно быть, просчитала меня: всех до малости сосчита– ла, а на меня одного ошиблась. Я мимо счета прошел, так и остался теперь жить навеки, вам, малолетним, на помощь…

Алеша глядел на деда, старого, согнутого, волосатого, но живого; у деда уж и волосы на голове и в бороде из белых стали бурыми, и глаза его были пустого цвета, как вода, а он все жил.

– И я живу, – задумчиво произносил Алоша. – Давай обед готовить, а то есть пора. Ты ведь жил долго, ты ел много, а я мало.

Дед со внуком жили в курене на большом колхозном огороде. Дед сторожил овощи, ухаживал за рассадой, следил за погодой, измерял и записывал, сколько было дождя и вёдра, а внук был при нем и учился у деда жизни и работе.

Наевшись кулешу с луком и салом, дед, как обыкновенно, положил еще к себе в карман штанов краюшку хлеба в запас и пошел с Алешей на пруд, куда спускалась огородная земля.

– Пойдем, мне надобно тело плотины поглядеть, – говорил дед, и они шли к плотине. Плотину эту из глины и земли сложила полвека назад крестьянская артель, в которой работал еще отец деда и сам дед. Плотина стояла в сохранности до сей поры; она пережила и великие ливни и нагорные потоки вешних вод, но бури ее не развеяли и воды не размыли, потому что плотину строили умелые крестьянские руки, привыкшие к земле и любящие ее.

Дед и Алеша остановились на гребне плотины, над лоном смирной воды, в которой отражалось сейчас летнее теплое небо вместе с плывущими по нему облаками и пролетающими птицами.

Дед медленно осмотрел всю природу по всей округе и вздохнул:

– Привык я тут.

– А зачем ты привык? – спросил его Алеша.

Дед помолчал немного.

– Жить привык… Ишь ты, как у нас тут. Сверху небо, – снизу земля, а мы, стало быть, в промежутке – и там и тут.

Алеша присел на корточки у самого уреза воды, доходившей почти до гребня плотины; недавно прошли густые дожди, и пруд наполнился доверху. В синей глубине озера росла подводная трава, и ослабевшее в воде, тихое солнце, как луна, освещало там неподвижные стебли темных и худых былинок.

– Ей там скучно живется, – решил Алеша о подводной траве.

Он вспомнил, что все живущее под водой называется подводным царством. Об этом он слышал, как читали вслух из книги в избе-читальне. И Алеша решил стать самым главным в подводном царстве ихнего пруда и считать все это царство своим, чтобы всем былинкам в воде и каждому, кто там живет и шевелится, не было больше скучно.

– Я теперь буду главный у вас, – сказал Алеша вслух над водой. – Вы подводное царство, а я у вас председатель сельсовета. Потом я вырасту, заработаю трудодни и куплю велосипед…

Председатель сельсовета в Алешиной деревне имел велосипед, он крутил его ногами в брезентовых сапогах и ездил, куда надо по делам. Алеша тоже подумал, что ему нужно иметь велосипед, чтобы ездить по делам подводных рыб, былинок и пауков, а то без него им плохо будет.

Затем дед позвал Алешу к себе, и они сели вдвоем на сухом откосе плотины, откуда далеко были видны небо, земля и вся природа.

– Что там? – спросил дед, задремавший на земле после кулеша.

– Ничего нету, – сказал Алеша. – На небе белое облако, на земле сидит один воробей; он, должно быть, тоже старичок.

– Пусть так будет, – произнес дед. – Я думал – там другое что… У нас в турецкую кампанию знаешь что было…

Дед засопел и уснул, а потом вдруг сказал среди сна:

– У нас в турецкую кампанию, стою я однова на посту…

Дед умолк, он теперь спал. Алеша согнал муху с его лица и спросил у деда:

– Турецкая… Ты всегда говоришь – турецкая. Какая теперь турецкая?

– Ого-го-го! – захохотал дед во сне. – Турецкая кампания ты знаешь что…

– А где турецкая, ее нету, – произнес Алеша.

– Теперь нету, – согласился дед. – Теперь кампания воздушная, ерманская, шпионская, подводная, загробная, для человека никуда не годная… Они думают сделать нам трынчик, чтоб мы хряпнули, но мы им сами дадим поперек.

Дед сказал и уснул. Алеша тоже сморился и закрыл глаза. И в дремоте ему стало хорошо – оттого, что у него теперь есть свое подводное царство, где живут сейчас травяные былинки и маленькие, умные пауки и головастики, где ползают добрые черви и плавают тихие рыбы карпы, – и все это теперь принадлежит Алеше и он должен постоянно думать о своем подводном царстве и беречь его; он ведь один теперь там главный председатель сельсовета, и если его не будет, то все там умрут.

Очнувшись, Алеша увидел, что времени до вечера еще много, что шел еще долгий летний день и по-прежнему светило над ним теплое небо, пахнущее рожью и цветами, а дед спал и дышал во сне. Он лежал на сухом откосе плотины, в своей любимой траве-лебеде; далее плотина спускалась вниз, в широкую балку, и там на низкой глинистой земле росли лопухи, репейники и жесткие, сухие кустарники. Там никого никогда не было, и только одни зеленые толстые мухи и осы скучно жужжали.

Алеша вынул из штанов у деда краюшку хлеба, раскрошил ее и посеял с плотины хлебные крошки в воду.

– Кормитесь, – сказал он подводному царству. – Теперь я у вас кормилец и председатель, а вы рожайтесь и живите. И я у вас буду считаться отцом, чтоб вы не были как сироты, – произнес Алеша вдобавок.

Рыбы карпы вышли к поверхности воды и стали обжевывать более крупные комочки хлеба, а мелкие они сглатывали сразу. Алеша смотрел с утешением на это питание рыб и думал обо всем пруде как о своем государстве.

Покормив жителей своего государства, Алеша отправился по берегу, чтобы оглядеть весь пруд и проведать лягушек и жаб на мелком месте.

А дед один остался спать на земле; но вскоре он отчего-то проснулся – не то в воздухе прошумело что-то и разбудило его, не то он выспался сам по себе. Он сел в недоумении и поцарапал большим ногтем грунт в теле плотины.

– Ишь ты, – обрадовался дед, – костяная стала, полвека стоит. И еще век простоит. Да ведь народ ее строил и мы с отцом – никто другой: оттого и прочно. Народ, он всегда норовит навек все сделать и смерть обсчитать, – так у него и выходит.

Дед поглядел вниз по заросшей балке – в лопухи и кустарники. Там стояло теперь постороннее темное тело – большое и горячее, так что даже при свете солнца видно было, как из него выходил в воздух дрожащий жар.

– Уморилась, видать, машина, – сказал дед. – В турецкую кампанию у нас пот шел из-под казенной рубашки, а тут жар из железа… Вон война какая теперь стала. Да что ж, время идет, люди умнеют, харчи дорожают… Наши, что ль, это прибыли аль чужие?..

Дед пошел к прибывшему железному танку, чтобы глянуть, кто там есть внутри его. Алеша был далеко на берегу; он не видел, как из сухого устья балки к плотине вышел танк.

Возле большой машины, окрашенной в земляной цвет, сидел чуждый человек в ненашей одежде и ел из горсти сухарь, сберегая каждую крошку. Чужой солдат был грязен и слабосилен на вид; он скучно посмотрел на деда и сказал:

– Лапша!

– Лапши хочешь? – спросил дед. – Лапша у нас есть.

Дед подумал: «Сейчас, что ль, пополам его перешибить иль подождать?» – и подошел близко к немцу.

– Щи с капустой и каша с маслом! – сказал дед.

– Зуп, говядина! – сказал немец.

– И это можно! – ответил дед. – А сколько порций нужно? Там у тебя кто? – дед указал немцу на горячую машину, из которой что-то капало и шипело потихоньку.

Немец встал; на боку у него висел револьвер. «Ишь ты, – заметил дед, – считается с нами – порожняком боится ходить». Немец постучал в железо кулаком и сказал туда свои слова. Оттуда ему ответили два голоса – невнятно, как во сне. «Два, – решил дед, – считай, что четыре, этот пятый: меньше не должно быть – машина дюже грузна, меньше пятерых с ней не управятся. У нас в турецкую кампанию как штык, так человек, а тут враз не поймешь – сколько их в этой железной коробке. Пять да машина шестая, а я один. Ну что ж, справлюсь, помирать сейчас все равно некогда».

Немец вынул револьвер, ткнул деда в спину дулом и опять сказал:

– Лапша, зуп, говядина!

– Ты не тычь, я сам русский солдат! – осерчал дед. – И не поминай про лапшу по дважды – я с однова разу угощать умею!

Дед пошел, за ним шагал враг с револьвером в руке. «Дожился, – думал дед в огорчении. – По своей земле как чужой иду, родился от матери, а помру от немца!» Он обернулся к неприятелю:

– Когда народ-то убивать начнете – сразу иль потом, поевши?

– Лапша, лапша, говядина, – говорил немец и торопил старика.

– Ага, поевши, – догадался старый дед. Они взошли на плотину.

– Эту землю мы всем народом сложили, – указал дед немцу. – И я тут с отцом силу клал. А теперь, видал, прелесть какая стала – природа, озеро, рыба, воздух легкий, и народ окрест кормится. Уж полвека тут так стало, а была пустошь, овраг, ничего не было…

Немец сумрачно поглядел на прохладное озеро, сиявшее на солнце, ему было все равно – хорошо тут или худо, он хотел поскорее наесться лапши.

Алеша увидел с берега пруда, что его деда чужой человек повел убивать, и побежал им вослед. Он бежал и чувствовал свое сердце, бившееся вслух от своей силы и от близости страшного врага.

– Дедушка, дедушка! – закричал Алеша. – Ты его не бойся, я тут. Это неприятель.

Дед обернулся на внука:

– Какой он неприятель? Он фашист Ай-Гитлер! Неприятели раньше были, они были в крымскую, в турецкую кампанию… А это просто так себе, одна гадюка…

– А ты убей его! – сказал Алеша.

– Обожди, не спеши, – ответил дед. – Война – это ум, а не уличная драка.

В курене дед достал котелок с остатком кулеша, отрезал ломоть хлеба и вытер деревянную ложку пучком травы.

Фашист сел у входа в курень на овчину деда, положил револьвер возле себя и протянул руку за ложкой.

– Потерпишь! – упредил его дед. – Вы за что ж на нас осерчали-то, к чему войной пошли?

Немец сказал что-то, поднял револьвер и наставил его на деда.

– Эк ты дурной, неученый какой, – произнес дед. – Меня сама смерть не берет, а ты взять хочешь.

Своей сухой, костяной крестьянской рукой дед враз ударил немца поперек его руки, в которой тот держал револьвер, и немец уронил оружие. Затем дед припал к врагу, обхватил его и прижал его навзничь к земле. Немец сначала притих под дедом, а потом жалобно забормотал.

– Сам теперь видишь, что я привычней тебя ко всякой работе, – сказал дед и, оставив немца лежачим, поднял револьвер и положил его себе в штаны.

Алеша стоял возле куреня; он только что хотел тоже броситься на неприятеля, на помощь деду, но не успел – дед один управился.

– Дедушка, я тоже хочу дать ему! – сказал Алеша.

– Теперь уж нельзя, – ответил дед, – теперь он пленный человек.

Дед подал деревянную ложку пленному врагу и поднес к нему поближе котелок с кулешом.

Смирившийся пленник подвинул к себе котелок и стал есть из него полной ложкой, поглядывая в долгое русское поле задумавшимися глазами…

Дед достал из куреня железную тяпку и дал ее Алеше.

– Ступай на плотину, – приказал он, – и продолби в ней бороздку, чтоб вода поперек пошла.

– А зачем? – спросил Алеша.

– Там увидишь – зачем.

– А плотина твердая, она закостенела вся, – ты сам говорил, она полвека стоит, об нее тяпка согнется.

– Иди долби, тебе говорят, – осерчал дед. – Пускай она хоть железная будет, а ты ее все равно продолби, а вода ее сама вослед тебе порушит и пойдет потопом.

Алеша положил тяпку на плечо и пошел, решив, что он теперь на войне красноармеец, а дед – командир.

С плотины он увидел угрюмую чужую машину, стоявшую в зарослях сухой балки, и догадался, зачем надо раздолбить в плотине протоку.

– Мы их смоем потопом! – обрадовался Алеша и начал долбить тяпкой тяжелую, застарелую землю.

Он работал и думал, что скоро вся вода уйдет вон и помрут все жители его подводного милого царства. Ему было жалко рыб, лягушек и траву, но они вместе с водой бросятся на врагов всех людей – фашистов.

– Красная Армия лучше всего – она лучше подводного царства, – сказал Алеша, разрушая тяпкой землю плотины. – Она не боится ни смерти, ни фашистов, ничего. И вы не бойтесь, и я тоже не боюсь, тогда мы будем жить! Мы после войны все вместе опять соберемся…

Из немецкого танка на плотину смотрела немая короткая пушка.

Время шло на вечер, но жара, скопившаяся за долгий день, устоялась на земле и жгла тело под жалящий зуд толстых травяных мух.

Алеша работал скоро. Порушив грунт тяпкой, он выгребал его наружу руками и снова бил железом вглубь. Он измучился, но терпел свою муку потому, что на войне надо уметь терпеть все, даже смерть.

Добравшись до воды, Алеша перестал работать и подождал, что теперь будет. По узкой борозде, продолбленной им в слежавшемся грунте, из пруда пошел водяной ручей. И этот слабый ручей начал своей живой силой рушить землю дальше – он уносил ее вон, резал плотину поперек все глубже и шире и превращался в поток, потому что ручей рождался из большого озера, и озеро все целиком стремилось войти в узкое его русло. Спокойная вода стала теперь яростной силой, и тихий пруд шумел в потоке.

Ручей все более расширялся, он обваливал землю на своих берегах и уносил ее прочь в мутной воде. Алеша пошел от страха к деду в курень. Но в курене деда не было; пленник тоже куда-то ушел или, может быть, одолел деда, а сам убежал.

Алеша видел из куреня воду в пруде, она помаленьку убывала и отходила от старого берега. Алеша томился в ожидании, затем, чтобы скорее прошло страшное время, он лег на дедовскую жаркую овчину и задремал в усталости.

Его разбудил выстрел из пушки. Алеша сразу опомнился и побежал к плотине.

Плотины уже пе было; ее размыла вода, и пруд ушел. От плотины осталось лишь одно ее плечо, упиравшееся в материнскую землю. На этом возвышенном плече стоял дед с револьве– ром в руке и глядел вниз по балке, где раньше было сухое место. Сухую балку теперь занесло илом и сырой землей из пруда.

Из этого сырого, вязкого наноса была видна одна только башня немецкого танка с пушкой, а весь танк был погребен в жидком, слипшемся иле, осевшем из осохшего потопа воды.

Алеша схватил деда за рубаху и прижался к нему. Из башни показался человек; он собирался вылезти оттуда.

– Там человека три-четыре, – сказал дед. – Уморились воевать и поснули, а одного за харчами послали. Им давно пора отдохнуть.

Дед поднял револьвер, навел его, как надо, и выстрелил в того человека, что выбирался из танка; человек замер и молча опустился обратно вниз, убитый.

– А тот где, пленный неприятель, фашист Ай-Гитлер? – спросил Алеша.

– Некогда на войне с одним возиться, – ответил дед. – Того я старой вожжой связал и в овраг отнес. Пускай лежит до времени, пока хоть руки-то мои освободятся… Сбегай в Совет, пускай там красноармейцев кликнут, чтоб танк забрали, нам он годится. А я тут один хищника посторожу – у них еще человека два-три в машине живыми остались…

Но Алеша загоревал:

– Дедушка, а где же рыбы карпы и лягушки будут жить? Весь пруд на фашистов ушел.

Дед рассердился на внука:

– Ты видишь – у меня руки оружием заняты. Как управлюсь с врагами, так плотину всю сызнова сложу. Мы свое добро только на время рушили.

Дед поглядел в размытую прорву, где недавно стояла вековечная плотина, сложенная крестьянскими руками, и два раза моргнул, чтобы первая слеза осохла, а вторая не пошла.

Краткое пламя вырвалось из танковой пушки, и оттуда с железным мертвым звуком пролетел снаряд мимо деда и внука.

Снаряд сухо разорвался над пропастью умершего пруда, а дед и Алеша почувствовали удар холодного, тяжкого ветра, твердого, как грунт, но невидимого. Затем танк заворчал своей машиной из глубины схоронившей его илистой, тучной земли, пошевелился немного всем туловищем и утих.

– Зря стараешься, – произнес дед. – Утопшие и закопанные сами не вылезают.

Алеша побежал огородами на деревню, а дед залег за плечом плотины и направил револьвер на башню танка: может быть, еще кто-нибудь оттуда появится.

Скоро, как и должно быть, оттуда медленно и осторожно начал подыматься человек. Дед нацелился и выстрелил в него из немецкого ручного оружия: лезь, дескать, назад в железный короб. Враг сразу провалился обратно.

– Эх ты, лапша, зуп, говядина! – произнес старик. – Кого обсчитать хотели! Наш народ уже в который раз смерть обсчитывает и еще не раз ее обсчитает.

ЖИТЕЙСКОЕ ДЕЛО
(СЛЕДОМ ЗА СЕРДЦЕМ)

Шла ночь в деревенской избе. Темно и тихо было за окном, лишь голая ветвь вербы изредка еле слышно постукивала в окно, склоняясь от слабого ветра. Верба зябла в прохладной сырости весенней ночи и словно просилась к людям, в теплую избу. А изба была нетоплепная, в избе на печи лежала без сна хозяйка Евдокия Гавриловна Захарова; она прихварывала уже который день, она грустила по мужу, убитому на войне, и ей сейчас не спалось. Она лежала и не могла согреться под овчинным полушубком, а рядом с ней под отцовской овчиной спали ее дети; их было у нее трое, и все девочки: Марья, Ксения и Груша; старшей, Марье, было девять лет от роду, а Ксения и Груша были двоешки, по восьми лет каждой; мать время от времени укрывала их, потому что девочки спали беспокойно, оии ногами сбрасывали с себя одежду и скрипели зубами. «Должно, глисты у них, – подумала мать, – надо им тыквенного семени дать».

Евдокия Гавриловна приподнялась и снова укрыла своих детей. Они дышали чистым теплом, знакомый запах молока и плоти исходил от них, и сердце матери тронулось тревожной любовью. Дети рождаются, растут, уходят затем из родительского дома в свою большую жизнь, но неподвижно сердце матери: оно одинаково любит свое дитя, одинаково оно прекрасно для нее во все времена его жизни, и мать всегда встревожена за него.

«Что с ними сбудется, что с ними станется? – думала Евдокия Гавриловна. – Вот будут они жить и расти, а отца своего никогда не узнают. А без отца, как и без матери, душа ребенка живет полуголодная. Что ж я одна им?»

Ночь продолжалась. Мать стала думать об озимых полях, о том, сколько снегу было в зиму, сколько его сошло талой водой, сколько пропиталось в почву, о весенней погоде, о семенах в колхозе, о том, не потревожит ли какой новый враг нашу страну, – люди разное говорят, и газеты пишут, – обо всем мире думала Евдокия Гавриловна, потому что посреди мира жили ее малые, беззащитные дети и для них нужно, чтобы светило солнце, чтобы на земле рождался хлеб, а все человечество жило в спокойствии.

Она вспомнила о муже: что с ним сталось теперь, где его могила? – хоть бы кости его поглядеть, ведь и кости его дороги ей, как был дорог он весь!

Верба снова заскреблась в окно, и кто-то другой, одновременно с вербой, постучал в окно, так же негромко и застенчиво, как верба.

Евдокия Гавриловна отворила избу и впустила человека.

– Кто будешь-то? Чего ходишь так поздно, иль беда какая?

Человек снял шапку-ушанку, оправил усы и ответил:

– Беда, хозяйка… Дело у меня неотложное, я и во тьме иду.

Евдокия Гавриловна засветила лампу и подняла ее, чтобы поглядеть на гостя. Перед нею был нестарый еще, моложавый мужик, лет, может быть, тридцати или немногим старше; большие серые глаза его смотрели на хозяйку неподвижно и словно бы равнодушно, а вернее того, своя боль томила этого человека, и ему все равно было – что он видит перед собой. Одет он был в старую солдатскую шинель, но уже без погон, а за спиной его висел вещевой мешок; должно, из армии демобилизовался человек. Хотела было Евдокия Гавриловна спросить у прохожего, какая случилась беда у него, однако нехорошо праздно касаться чужой души, и она не спросила.

– Небось кушать хочешь! – сказала она. – Садись, я тебе поужинать дам.

– Спасибо, хозяйка. Время позднее, начнешь ты хлопотать, в печке греметь, детишек разбудишь!

– Проснутся, опять заснут. Из того тебе не голодать.

– Твоя воля, – сказал гость.

Он уселся на скамье и огляделся в избе. Перед ним ходила женщина и собирала на стол еду; в ее тихом лице, в худощавом теле, привыкшем к работе, было дальнее сходство с женой прохожего, умершей накануне войны. Может быть, жена была помоложе, однако и хозяйке едва ли минуло тридцать лет. А жена прохожего была столь хороша собою – и лицом с кротким, доверчивым выражением, и постоянным своим смущением, даже перед мужем, и напряженным вниманием больших, словно испуганных глаз, ожидающих увидеть чудо в каждом человеке, – что он, видя ее ежедневно, все же не мог привыкнуть к ней и часто любовался ею, будто не зная ее. К прелести человека, должно быть, нельзя привыкнуть. В хозяйке тоже было что-то напомнившее прохожему об его умершей жене, только здешняя женщина была все же погрубее и лицом и правом.

Собрав ужин, Евдокия Гавриловна велела гостю кушать:

– Садись, что ль! Щи-то еще теплые…

– И ты со мной, – попросил гость. – Одному есть не годится.

– Да и я похлебаю маленько. Неможется мне чего-то.

– Ничего, кушай, пожалуйста. Во всякой пище лекарство есть. Говорят, есть такая еда, от нее даже грусть утихает.

– А у тебя после еды-то утихала грусть? Иль тебе, может, непочем и грустить-то?

– Нету, грусть моя никогда не стихала, – сказал гость. – хоть поевши, хоть натощак.

– Бери ложкой полней, со дна доставай! – велела Евдокия Гавриловна. – Чего ты мелко черпаешь, неохотно так? А по ком твоя грусть?

– О сыне болею.

– О сыне?.. Умерший он, что ль, у тебя?

Гость положил на стол деревянную ложку и равнодушно поглядел на хозяйку; ему ничего сейчас не было дорого.

– Беда, что вести нету… Пропал мой сын; живой ли, мертвый, не знаю. Второй месяц хожу по всей округе, людей спрашиваю, а правды никто не говорит, кому его запомнить!.. Тебе-то не попадался он на взгляд; может, еще кусок ему давала иль ночевать привечала? Говорят, будто поблизости он ходит…

– А какой он из себя?

– Да мальчик такой заметный, лет теперь ему одиннадцать, двенадцатый пошел… Из себя он был нерослый, зато на лицо памятный: глаза у него добрые, сам смирный, на голове волосы русые и в кудри вьются…

Евдокия Гавриловна подумала.

– Не помню такого, не видала я его… А чего при тебе его нету?

Гость с удивлением поглядел на хозяйку: глупая она, что ли, есть такие, всякие есть, не одна пшеница в поле растет.

– Жена, тебе я говорю, давно скончалась, сын по мне один остался, а на войну я пошел, тетке его отдал, а тетка негодная, как нормально иногда бывает… А в село Шать, где сын мой с теткой жил, немцы пришли, тетка прочь, к немцам или в тыл – неизвестно, а сын один остался, и ушел он незнаемо куда – в Россию ушел. Он по свету бродит или в земле лежит, не знаю, а я за ним следом второй месяц хожу, да следа не видно… Тебе понятно?

– Мне понятно, – сказала Евдокия Гавриловна. – Мне понятно. А ты-то что же?

– Я-то что же! А я вернулся с фронта, от нашего села Шать половина осталась, половина дворов погорела. Люди тоже разбрелись, скончались, пропали без вести… Две старушки– домоседки видели моего Алешку, как пошел он босой в лес. «Алексей, ты куда? – спросила одна-то старуха. – Убьют тебя, еще немцы ходят в округе». А он им: «Ничего, говорит, я в русскую сторону уйду, отца там буду ждать, здесь люто, я боюсь». Старухи ему: «Возьми хоть хлеба от нас краюшку и народу там от нас поклонись…» И ушел мой Алексей. А куда ушел? – доля его горькая… А я за ним теперь иду: в одной деревне скажут, видели будто такого мальчика, в другой старик мне говорил, жил он у него на пчельнике, – да мой ли, нет ли, не знает, у него много сирот кормилось, а лесник говорил – у партизан был такой похожий мальчик. Может, и так, а веры нету. След и от большого человека пропадает скоро, а от ребенка и вовсе – что от него остается!..

– Вон беда твоя какая! – произнесла Евдокия Гавриловна. – А может, найдется еще твой Алешка, народ детей бережет.

– А может быть, может быть, – грустно сказал ночной гость; с течением времени он чувствовал в своем сердце все более утихающий голос своего сына, словно тот все более удалялся от него и был уже недостижимо далеко, далее, чем звезда; гость вздрогнул и проговорил, чтобы одолеть свое горе:

– Плохо жить без радости, нельзя жить. Я весь теперь неспособный стал, а прежде я был умелый, я ко всякой работе прилежный был, и в части мне цену знали…

Хозяйка пошла к своим детям, она укрыла, и оглядела их, и тихо порадовалась над ними.

– Твои-то ребятишки ишь целыми живут, – сказал гость.

– Мои-то целы! – ответила Евдокия Гавриловна. – А ты что, хочешь, чтоб и все дети пропали, раз твой пропал?

– Нету, того я не хочу!

– Нету – не хочешь!.. А ты сиди горюй, а сам ложкой из миски черпай! Чего постничаешь? Злой станешь! Добро-то из жизни приходит, а жизнь из пищи…

– Ишь ты какая! – озадачился гость и взял ложку. – У тебя свое разуменье есть!

– А то как же! И с горем надо жить уметь. Я-то неужели, думаешь, с одним счастьем прожила!

От чужой беды недомоганье Евдокии Гавриловны словно бы стало легче, и воспоминанье о муже на время отошло от нее.

Она постелила гостю постель на двух скамьях, составленных рядом, а сама легла на печи, рядом с детьми.

Наутро гость поднялся с рассветом и собрался уходить.

– Ты куда? – спросила его Евдокия Гавриловна.

– А я по своим делам, – может, сына еще сыщу?.. Спасибо тебе, хозяйка, за хлеб, за приют.

Евдокия Гавриловна опустила ноги с печи.

– Обожди! Я сама пойду проведаю о твоем сыне, об Алешке; у нас село большое, людей ты не знаешь. А ты посиди, ты почисти пока что картошек на завтрак. Видишь, они вон там, в ведерке, стоят. Сумеешь?

– Справлюсь… Да чего ты о картошке сомневаешься? Сумею, нет ли? – да ты знаешь, кто я? Я Гвоздарев Антон Александрович, я был знаменитый механик!

– Во как! – обрадовалась Евдокия Гавриловна; она обрадовалась тому, что гость ее рассерчал. – Я за тебя к людям иду, а ты за меня дома работай. А знаменитых теперь много, весь народ знаменитым стал.

Хозяйка ушла из избы. Гвоздарев взял было одну картофелину, очистил ее и бросил прочь, обратно в ведро.

«… А на что мне нужно, будь оно все неладно!»

Он начал ходить взад-вперед по избе. Ему всегда было легче, когда он много ходил; сила тогда понемногу убывала в его теле, сердце уставало, и тоска в нем смирялась. Если бы его связать и заставить быть пеподвижпым, он бы, наверно, стал безумным; он жил здоровым потому, что все время шел к сыну, у него была цель и надежда жизни.

Он шагал туда и сюда, от двери до стены, скучным, серым утром в прохладной избе. Время шло, ничто не менялось вокруг, и Гвоздарев не мог устать на малом пространстве и успокоиться.

Услышав шепот, Гвоздарев поднял голову.

– Все ходит… А чего ходит? Кто такое это? – сказал тихий голос.

С русской печи на него глядели три детских лица; они тотчас же спрятались под овчину, как только чужой человек взглянул на них.

«Живые!» – подумал Гвоздарев и вздохнул.

Тайно и осторожно он начал поглядывать на печь, и дети оттуда чутко и робко следили за ним.

Гвоздарев в промежутки рассмотрел лица детей и запомнил их.

«Счастливые, – снова вздохнул он про себя. – Жизнь для них чудо, как оно и есть… Ишь ты, глазки как у них сияют, – а ведь серенькие глазки, простого цвета, а за ними еще что-то добавочно горит, душа и прелесть изнутри светит. Две-то головки совсем одинаковые, двоешки, что ль, а одна побольше, и уже глядит похитрее, тоже, значит, портится помаленьку. А что в детях хитрость, – ничего, одна маскировка прелести…»

Гвоздарев ходил, не переставая и словно не интересуясь детьми, а сам внимательно слушал их рассуждения о самом себе.

– Он старый, страшный! – прошептал маленький голос.

– А большой, как папа! – сказал голос старшей. – Я помню папу.

– Папа лучше был.

– А ты не помнишь!

– Папа в земельке лежит.

– А этот ходит, угомону на него нету.

– Не щипай меня, Грушка!

– А ты ногой меня ударила.

– Все ходит – лодырь! Мама картошку ему чистить наказала, а он ходит.

– У него медаль!

– У нашей мамы тоже медаль: за доблестный труд.

– Он плохо воевал, он трус, война долго шла, а у него одна только медаль.

«Вот дела-то! – подумал Гвоздарев. – Я орденов не ношу, чтобы пред людьми не гордиться, а дети за это в обиде на меня, что я трус!»

– Наша мама героем будет, председатель Никита Павлович говорил, ее трактор сильнее всех, он лучше всех землю пашет, глубоко, а не мелко.

– Аж пыль летит, я летом видала.

– И огонь из трубы!

– Мама говорила, когда огонь летит – это плохо. Она воду в машину, в нутрё ее пускает, за это ей медаль дали, и кофту на премию, и туфли, и хлеба сто пудов.

– А еще талон на что-то!

– И два платья малолетним детям!

– Это нам, а не тебе!

«Вон оно как! – слушал Гвоздарев. – Хозяйка, значит, тоже механик. Не угадаешь человека! Смотрим мы друг на друга, как во тьму, – отчего такое?» Детские голоса опять зашептались на печи:

– Думает… А чего думает?

– А у него есть мама?

– Нету.

– А бабушка?

– Нету. Он один!

– А чего он живет один? Одни умирают.

– А он добрый! Видишь – ему скучно!

– А отчего ему скучно?

– Ему чужих жалко, добрые и по чужим скучают.

– И нас ему жалко, у нас папы нету…

Будто что-то вошло в грудь Гвоздарева из этих слов ребенка, чего ему недоставало и без чего он жил в горести; так питается каждый человек чужим духом, а здесь его питал своею душою ребенок.

Гвоздарев подошел к печи и встал на лавку, чтобы приблизиться к детям или совсем забраться к ним на печь и полежать рядом с ними, где мать лежала. Но дети укрылись от него с головой и умолкли.

– Вы чего? Иль напугались?

Дети помолчали, затем один младший голосок сказал:

– Мы к тебе не привыкшие… Гвоздарев погладил их поверх овчины.

– Вы кто же такие будете? – должно быть, одна барышня и два мальчика или как? Нежный смеющийся голосок ответил из-под овчины:

– Мальчиков нету, мы тут девицы!

– Ну, вставайте, девицы. Вам давно обряжаться пора, на дворе день стоит! Старшая дочь, Марья, выпростала голову из-под овчины и близко поглядела на Гвоздарева серьезными и доверчивыми глазами, какие были у ее матери.

– Мама вернется, обижаться будет, – сказала она. – Она тебе велела картошку на завтрак готовить, а ты не управился!..

– Да это я сейчас! Какое тут дело – всего ничего!

– Теперь уж не надо, – сказала старшая дочь. – Теперь я сама, видишь, подымаюсь. А ты ступай на колодезь и две бадейки воды принеси, а то мне тяжко.

«Войди вот в такую семью, враз охомутают, – подумал Антон Гвоздарев, – одно надо, другое, прочее, – детей же целых трое, а к ним забота нужна. У меня вон один малый был, а сколько я в него силы положил, и теперь его забыть не могу! Эх, ты, мой Алешка, Алешка, – повстречайся ты мне, не оставляй отца сиротой! Повстречайся нынче же, чтобы мне далее не ходить. Я на войне сколько исходил и тут вот теперь хожу, сердце меня гонит!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю