Текст книги "Хлеб и чтение"
Автор книги: Андрей Платонов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Андрей Платонов
Хлеб и чтение
Жил на свете рыцарь бедный…
Пушкин
1
В апреле 1920 года по освещенной утренней равнине Советской России тихо ехал испорченный, больной паровоз № 401 серии «О-в», с небольшим составом вагонов; клапана машины парили, в дышлах явственно слышался опасный стук, потому что стальные пальцы на колесах сработались и труба паровоза была смята, как голова у дефективного человека.
Из окна машины глядел в пространство пути исхудалый юноша машинист, а его ровесник – помощник шуровал топку одной левой рукой. Лицо машиниста обросло мягкой шерстью молодости, почти пухом, – он брился всего раза четыре в жизни, и притом не бритвой, а ножом, отточенным на бандаже паровоза; сумрачные глаза юноши уже выцвели от ветра и от внимания к далекому пространству, губы ссохлись, будто время шло на большой возраст, и кожа, не имея напора из туловища в виде жирового запаса, износилась в морщины; но зато кости машиниста сильно разрослись, заменяя нежность и мягкость прочной твердостью, и руки приобрели мощные размеры, годные для работы на несовершенной машине, и жилы его развились в толстые заросли по всему телу, способные выдерживать любое давление крови при напряженных усилиях жизни; и вместе с тем странное старчество размышления уже лежало печалью на лице механика.
Помощник машиниста был человек послабее; он еще сохранил младенческую полноту конопатого лица и, глядя в жар топки, скучал о своих умерших родителях. Голова его сохранила громадный круглый размер, выражение взгляда запавших глаз было невинным и кротким, а правая рука его не действовала – она иссохла костью до толщины пальца и висела мертвой плетью, поэтому машинисту приходилось иногда самому работать с топкой.
– Семен! – сказал помощник машинисту. – Надо воды взять на Разгонной и гром-буксы немного подбить: они сильно парят чего-то…
– Не нужно, – ответил механик. – Воды в тендере хватит, а гром-буксы не подобьешь: поршневые скалки разработались неровно… Скоро и так доедем, скоро конец нашей езде…
– А паровоз наш куда пойдет? – спросил помощник. – В ремонт станет?
– На кладбище, – проговорил Семен. – Он уже давно уморился… До нас он возил броневые площадки, с нами он таскал снаряды, потом фураж для кавалерии, красноармейцев, потом хлебные сухари с юга… Сейчас мы везем последних тифозных, но машина сама уже идет в больном бреду: ты же видишь!
Позади паровоза было прицеплено четыре теплушки и один классный санитарный вагон; в теплушках лежали выздоравливающие тифозные красноармейцы, завалявшиеся по деревням, – они проболели всеми тифами и всеми осложнениями и очнулись вполне только теперь, после победы над империализмом, победив без помощи науки, в окружении равнодушных мужиков, томительную заразу смертельного одурения.
Красноармейцев везли в губернский город на отдых и демобилизацию, они смотрели теперь в мировую весеннюю свежесть удивленными глазами и зорко следили за восходом солнца над растравленными теплотою полями: точно ли сбывается с ними жизнь! С особой бдительностью они наблюдали попутные сельские погосты, расположенные обычно в отдалении от жилых избушек, на склоне какой-нибудь заглохшей балки; там под православными крестами лежали загубленные белыми красноармейцы, похороненные верующими родственниками, и тело их погрузилось в вечную безвестность; хотя нельзя сказать наверно – навеки ли они расстались с жизнью: может быть наука при полном торжестве коммунизма начнет воскрешать погибших, потому что сердце будущих людей должно будет глубоко и трогательно чувствовать ложь исторических фактов, – оно потребует ответа у всех бушующих стихий природы и направит свою дружелюбную силу и нежность не только на будущее, которое и так будет отличным, но и на прошлое, где в темницах земли лежат умолкшие герои, тогда как на солнечной поверхности остались быть может одни ликующие стервецы. Каждый из уцелевших красноармейцев подумал еще, не сказав никому другому, что и его ожидала несколько лет гробовая теснота, но он не обратил на это внимания, потому что дело было не в своей жизни, а во всемирной.
В классном вагоне ехал детский дом, собранный из фронтовых сирот. Этот дом отправлялся на север, чтобы бездетные рабочие могли усыновить младшее поколение и найти семейное счастье.
Не доезжая Разгонной паровоз прекратил свой ход. Машинист Семен Душин, не прикрыв регулятора, стал глядеть в поле, всегда казавшееся ему загадочным. Он уже привык, что его паровоз иногда останавливался сам по себе, а потом, побыв в покое, снова начинал постепенно ехать. Никакой резкой внезапной поломки в паровозе не случалось, но машина прекращала движение и стояла неопределенное время, а затем вдруг трогалась вперед. Видимо, паровоз настолько был измучен тягостью составов, огнем, скоростью и ветром – на протяжении всех войн и революций, – что уже походил немного на человека – наиболее измученное вещество.
Вскоре паровоз № 401 снова поехал в даль со своим грузом детей и красноармейцев, а в полдень подошел к городу Ольшанску, станции своего конечного назначения.
Не доезжая Ольшанска паровоз умер: из котла пошла в топку вода и огонь потух.
Механик Душин и его помощник Щеглов спустились из машины на землю и постояли около паровоза, чувствуя тоску и недоумение – оттого, что приходится расставаться с привычным беспокойством жизни, с двумя годами молодости, прожитыми на этом паровозе среди войны.
Душин огляделся в местности: близ пути, в полосе отчуждения, стояла необитаемая будка сторожа с отзвонившим сигнальным колоколом, наверно вся загаженная внутри бродягами и дезертирами. Машинист подумал, что в этом домике можно хорошо жить и думать; затем он обтер концами в последний раз ведущий механизм паровоза и пошел в депо требовать резервную тягу и составлять ведомость дефектов для сдачи своей машины.
2
Через четыре дня Душин и Щеглов явились в Ольшанский Технологический Институт для продолжения своего учения. Два года назад, когда революцию начали убивать со всех сторон мира, когда пролетариат мог отступать только по дороге к Ледовитому океану, всех рабочих, учившихся в Ольшанском Институте, отправили работать на различные механизмы и аппараты, направленные против буржуазии. Душин – бывший кочегар и Щеглов – бывший подмастерье с фабрики будильников попали на паровоз и ездили на нем два года по всему пространству юго-восточного фронта, ночуя около теплого тела котла, когда бывала ночная стоянка, или в вагоне-теплушке, если паровоз остужался на промывку.
Оба они, и Душин и Щеглов, учились на третьем курсе электросилового факультета, и теперь, слушая сопротивление материалов или расчет турбогенераторов, они часто отвлекались от текущего предмета со внезапным чувством воспоминания и наблюдали звезды в уме, под которыми они вели воинские эшелоны во тьму фронта и всеобщей будущей судьбы – до победы или до забвения в земле; Душин чутко ощущал напряжение машины и сознавал на звук величину трения, работу масла в буксах, общее настроение всего паровоза – и старался разгадать во мраке профиль незнакомого пути: в те времена путевые сторожа не давали сигналов безопасности – их домики при рельсах стояли ночью без света, без звука и без животных на дворе – сторожа вымерли, были убиты или исчезли в общую безвестность старины, поэтому рельсы мгновенно могли окончиться и закончить жизнь мчащихся по ним людей; но в вагонах пели красноармейцы, Душин давал во тьму долгие гудки угрожающих предупреждений и глядел в ветер, поднятый скоростью из тишины воздуха, – смертельная опасность длилась и не свершалась; но однажды она свершилась: Душин спешил со снарядами через темные степные залежи на юг; осенний день давно уже обратился в тесную тьму и паровоз шел в ней, как в туннеле. Душин слышал только немеющий гул мрака и глядел вперед, как ослепший, не чувствуя своего зрения; вдруг впереди паровоза заплакал жалобный человеческий голос – с такой ясностью неподвижности, будто все на свете молчаливо стояло, а не стремилось – и затем паровоз Душина ударил стальным фронтом в невидимый жесткий предмет, и предмет тот, разъявшись на гибельные части, дал огненную вспышку сопротивления и умолк, осветив беззащитный состав из платформ и крытых вагонов, а паровоз начал громить и терзать темный стоячий эшелон, подпираемый прессующей силой своей разогнанной гнетущей тяжести; разбив глухие вагоны на той потерянной станции, поезд Душина свободно ушел в дальнейшую ночь, и машинист уже никогда не мог узнать – кого же он разбил на месте грудью бегущей машины – красноармейцев, империалистов или каких-нибудь прочих – бессознательных и безответных: где теперь их кости и кто теперь вспоминает своим сердцем тех внезапно умерших? Душин и Щеглов ясно понимали катастрофу, когда терлись паровозом о чужеродное ревущее железо, но Душин даже не закрыл работающего пара и стоял неподвижно – в увлечении своей близкой смертью, равнодушно замерев перед нею, чтобы не испугаться.
После ученья, вечером, студентам Института раздавали по куску хлеба и они уходили домой, а некоторые из них оставались в пустынных аудиториях и съедали хлеб тут же. Оставшиеся собирались вместе и проектировали мелом на доске устройство будущего света; Душин предлагал создать социализм на простой силе рек и ветра, из которых будет добываться электричество для освещения и отопления жилищ и движения машин, а материнское, девственное вещество земли нужно не разрушать и не трогать – оно должно впоследствии послужить науке для суждения о неясной судьбе вселенной и ответить на вопрос жизни – правильно ли действует частный разум людей и их небольшое чувство в сердце, когда человечество желает отрегулировать течение мира, – или человек лишь мнимое существо и ярость его действий есть бой невесомого, а стихия всемирного вещества исчезает мимо в неизвестном гремящем направлении к своему торжественному концу.
Душин хотел, чтоб земля пролежала нетленным гробом, в котором сохранилась бы живая причина действительности, чтоб социалистическая наука могла вскрыть гроб мира и спросить сокровенное внутри его: в чем дело? – и слух точной науки тогда услышит, быть может, тихий, жалобный ответ.
Душин боялся втайне, что последующие люди разовьют такую энергию действий, что без остатка уничтожат все мировое вещество и больше ничего не случится.
Щеглов также был согласен с неприкосновенностью земного шара, потому что его отец и мать, четыре сестры и семь братьев лежали в могилах, а он жил один и должен теперь привлекать к научной ответственности все сокрушительные силы непонятного пространства. Однако, когда Щеглов смотрел глазами исподлобья в высоту ночи или видел истощение людей во взаимной истирающей суете, он понимал, что человек есть местное, бедное явление, что природа обширнее, важнее ума и мертвые умерли навсегда.
Пожилой студент Боргсениус, променявший жену-шведку и двоих детей на коммунизм в России, сделал расчет о силе рек и ветра, и силы той получилось достаточно, чтобы пропитать и согреть двадцать миллиардов людей.
Далее рабочие студенты приходили к вопросу об электричестве. К тому времени уже по всей стране революции шли слухи об этой таинственной силе, о молниеносном предмете, похожем в точности на Октябрьскую революцию, и все думающие большевики также озадачивались перед фактом электричества. В некоторых деревнях, как раз самых дальних и забвенных, председатели сельсоветов совместно с кузнецами и конторщиками уже строили электрические станции около публичных колодцев, пользуясь мотоциклами, брошенными убежавшими империалистами, – при этом, вследствие отсутствия бензина, моторы мотоциклов гонялись самогоном, добытым из хлеба, а так как самогон горел в моторах плохо, то к мотору прибавлялся местный ум машиниста – и моторы все-таки вращались, а в темных избушках горел свет.
Студенты-электрики понимали, что это мотоциклетное избушечное электричество есть заблуждение с технической стороны, но сердце каждого волновалось от воображения работающего тока во тьме и скуке бедняцкой земли. Узнав про такое событие, Душин засмеялся от радости и сказал всем, что от электричества в соломенной грустной избушке, может быть, начнется весь социализм, – это Октябрьская революция, превращенная из надежды в вещество.
– Нам надо, – сказал Душин, – сходить в комитет партии, пусть большевики постараются подумать об этом, пусть они надышат своей политикой теплоту в те электрические избушки, чтоб они не остыли и не потухли в таком темном, царствующем холоде…
Коммунист Боргсениус решил, что лучше всего сходить в комитет партии самому Душину – он хороший электрик, хотя пока и беспартийный, пусть объяснит точно свое мнение.
Душин пошел на другой день в комитет. Комитетом заведовал бывший истопник центрального отопления Чуняев; он обладал таким любопытством, что прочитал все архивы Земской Управы и Палаты Мер и Весов – перед тем, как сжечь их в топке водяного котла. Чуняев усвоил сообщение Душина со всей громадной силой своей души, беспрерывно готовой на любое пышное и грандиозное дело, и даже прослезился от слабости человеческого сердца. Одного он не понял – берегущей любви Душина к таинственной раскаленной точке, засветившейся в унылой тьме нищего пространства и того, что, может быть, больше ничего не потребуется для сплочения коммунизма на земле, кроме развития электричества из рек и ветра. Коммунизм уже близок, он таится в проводах, повешенных на истлевший плетень!
– А это что такое – электричество? – спросил затем Чуняев, уже согласившись на все. – Радуга, что ли?
– Молния, – объяснил Душин.
– Ах, молния! – согласился Чуняев. – Вон что! Ну пускай! А ведь и верно, что нам молния нужна! Как ты догадался? Мы уж, братец ты мой, до такой гибели дошли, что нам действительно нужна только одна молния, чтоб – враз и жарко! Научно и великолепно!.. Ну а тебе-то чего надо?
Душин выразил желание съездить в деревню – посмотреть электрическую станцию, а потом поставить добычу электричества во всенародном масштабе.
– Буржуазия, товарищ Чуняев, отчего была культурна? – спросил Душин. – У нее был пролетариат, который работал, а буржуазия только питалась и размышляла…
– Она не размышляла, она размножалась, – поправил Чуняев. – Делала вид размножения, а получалось одно наслаждение…
– Ну не размышляла, – согласился Душин. – Но у нее было время для размышления. А у пролетариата ведь нет никакого – ему самому приходится работать, ему задуматься некогда над разными вопросами мира! Вот и пусть теперь электричество поработает, а рабочий класс подумает – ему много задач предстоит в судьбе!..
– Опять-таки верно! – воскликнул Чуняев. – Пускай рабочий класс поработает с миросозерцанием, а не с балдой, пускай электричество-сволочь теперь помучается! Она ведь не живая?
– Неизвестно, – ответил Душин. – Оно тайное.
– Ну и пусть! Орудуй! Что надо – являйся ко мне – круглые сутки!
– А как же начать орудовать? – спросил Душин.
– Как-как! – раздражился Чуняев: сам он умел орудовать безо всего, даже без указаний. – Учреждаю комиссию по всему электричеству в губернии, а ты председатель! Ты член партии?
– Нет.
– Ну ничего. Будешь в виде исключения… А отчего ты не член?
– Сам не знаю, – произнес Душин.
– Зря! Напрасно! Никуда не годится! – выразился Чуняев. – Что ж ты, иль не хочешь смысл жизни строить с нами среди всего вещества? Ты чуждый что ль?
– Нет, я свой, – сказал Душин, и удивился тому, что целые массы, вся партия строит всемирную истину, а он думал, что только он один желает ее.
– Ну, ступай, – странно посмотрев на Душина, определил Чуняев. – Нечего теперь неопределенно мотаться в нужде: сделаем электричество, и весь коммунизм готов. Сильней электричества ведь ничего еще нету?
– Нет, – подтвердил Душин.
– Ну значит нам подходит! Действуй – стремись скорее вдаль, а то живешь и сердце скорбит: ни то это все верно, ни то нарочно…
– Что верно? – спросил Душин.
– А любой предмет, – объяснил Чуняев, – и человек, и вихрь… Так один не решишь же никогда: ума мало и горизонт близок, а со всеми массами может и выясним центральную точку всемирного недоразумения. Ты думаешь, мы буржуазию победили для одного торжества что ли: победили, дескать, и герои веков! Для дальнейшего движения, вот для чего. Буржуазия – одна ближняя застава, а дальше – еще тыща бугров… Что ж делать: надо терпеть, весь свет есть научный вопрос, а массы решают его своим мученьем.
– А что если, товарищ Чуняев, наука увидит в конце концов, что мир состоит из одних вопросов!..
Ярость мысли появилась на здоровом добром лице Чуняева:
– Да ну?! Оттого наверно из целых миллиардов лет и не получается ничего!.. Ну и пускай! Мы тогда сразу сделаем из этих вопросов одно решенное дело! Я ведь такой человек! И все наши массы такие! Мы дознаемся с точностью, откуда человек произошел: от обезьяны или еще хуже! Мы всех мертвецов выкопаем, самого ихнего начальника Адама найдем, на ноги его поставим и спросим: ты откуда явился жить, либо Бог, либо Маркс, – говори, старичок! Если скажет правду, Еву ему воскресим, а нет – будем перевоспитывать… Мы ведь такие люди! Мы живем ответственно! Мы – жуткие!
3
Через два дня Душин прибыл на подводе волисполкома в деревню Верчовку, где должна якобы находиться электростанция.
Душин с мученьем невозвратного свидания расстался с крестьянином-подводчиком, успев с ним подружиться за дорогу, а затем стал на ночлег в избе, отведенной сельсоветом для прохожих и бездокументных.
Наутро Душин нашел электрическую станцию, работавшую в полверсте от села – около общественного водопоя на проезжем тракте.
Английский двухцилиндровый мотоцикл «Индиан» был врыт в землю на полколеса и с ревущей силой вращал ремнем небольшую динамо-машину, которая стояла на двух коротких бревнах и сотрясалась от поспешности. В прицепной коляске сидел пожилой человек и курил махорочную цигарку; тут же находился высокий столб и на нем горела электрическая лампа, освещая день, а кругом стояли подводы с распряженными лошадями, евшими корм, и на телегах сидели крестьяне, наслаждаясь наблюдением быстроходной машины; некоторые из них, худые по виду, выражали открытую радость тем, что подходили к механизму и гладили его, как милое существо, улыбаясь при том с такой гордостью, точно они принимали участие в гении изобретательства.
Механик электростанции, сидевший в мотоциклетной коляске, не обращал внимания на окружающую его действительность: он проникновенно воображал стихию огня, бушующую в цилиндрах машины, и слушал, как музыкант, мелодию газового вихря, вырывающегося в атмосферу. В дождь и град, равно и в пустые ночи, механик не покидал неподвижного мотоцикла, вырабатывающего электричество, – он дремал в коляске или чинил внезапный дефект, а действия природы ему, видимо, были безразличны, поскольку вместо природы находилось более прекрасное явление – машина, в которой сосредоточилась вся трагическая сцена жизни между трудящимися людьми и всемирными силами.
На околице самой Верчовки безостановочно дымила печная труба – там в выморочной избе работал самогонный аппарат и перед ним сидел блаженный старик с кружкой в правой руке и с куском хлеба в левой: старик ждал очередного выхода безумной жидкости и пробовал ее – годится ли она для машины или слаба, и принимал свои меры. В сутки старик выгонял четыре ведра и отпивал для пробы восемь кружек, так что самодовольство опьянения у него никогда не проходило и он пел песни забвения своей жизни, когда нес ведро с топливом на электростанцию, а за ним следом мчались мужики с ложками и хлебали у него на ходу из ведра.
Душин молча изучил устройство электростанции, не обращаясь к задумчивому механику. Под сиденьем мотоцикла он прочел номер машины: Е-0-401, и удивился, что это был номер его паровоза, а под тем номером имелась еще мелкая английская надпись, означавшая в переводе воинскую часть: «77 британский королевский колониальный дивизион».
Провода от электростанции на деревню шли под землей, в глухом кабеле, и вечером торжественно сияли окна избушек, охраняя от тьмы революцию.
В начале ночи Душин вошел в одно бедняцкое жилище: он увидел, что четверо детей лежали на лавках и глядели на моргающий электрический свет, не желая спать от интереса; ихняя мать тоже выглядывала с печки на свет, надеясь, что он быть не может и вскоре погаснет; сам же пожилой хозяин сидел за столом и читал книгу под освещением, произнося вслух склады очередного слова: мо-мо-мо…
Душин издали поздоровался со всеми и сел в стороне, следя за действительно горящей лампочкой в двадцать пять свечей. Начитавшись, хозяин жилища сложил книгу, завернул ее в старую гербовую бумагу и спрятал в сундук на замок: он высоко ценил печатные мысли, потому что они давали ход его собственному соображению; он не надеялся ни на что, кроме науки, и любил свободу сердцем империалистического невольника, запертого на время в нищую хижину.
Когда они уже наговорились в течение часа, только тогда житель избы подал руку гостю и объявил себя:
– Иван Матвеевич Агурейкин, безлошадный бедняк, живу так себе, но теперь надеюсь.
– На что же вы надеетесь? – спросил Душин.
– Нас с наукой соединяют, – ответил Агурейкин и показал на электрический свет. – Всемирная мысль идет нам навстречу, я гляжу на нее и надеюсь…
Здесь Агурейкин вывернул лампу из патрона – и свет погас. Агурейкин полагал, что не следует теперь тратить без счета природные силы, поскольку они являются уже научным веществом – электричеством. Дальнейшие переговоры происходили уже в темноте, и дети тоже не спали, а шептались чего-то, все более удивляясь тревоге жизни, охватывающей их мелкие худые существа. Агурейкин же, несмотря на малограмотность, успел за революцию прочитать столько книг, что ум его тронулся с места <и> стремился в такую даль познания загадок, где неизвестно что было. Электричество, астрономию, силу тяготения и прочие естественные данные Агурейкин представлял не логическим способом, а в виде цветущего бурьяна бушующих явлений, в дебри которого отправится навеки блуждать новое умственное человечество, освобожденное от насущной скорби своего пропитания.
Оставив Агурейкина думать о свободе человека в гуще мировых сил, Душин пошел дальше по улице электрических избушек. По всему пространству лежала теплая обширная ночь, некоторые девушки ходили по дороге со своими женихами, и без сознания шелестели лопухи в овраге. Душин спустился в овраг, постоял там в глуши, слушая рабочее биение отдаленного английского мотоцикла, и направился в другое жилище.
Кроме пожара, вихря, ливневого размыва и другого бедствия деревенской стихии, были, видимо, другие стихии, которые разрушали сельские избы с могуществом и точностью урагана. Мимо одной такой избушки Душин прошел было, но потом вернулся к ней с грустным чувством. Эта изба походила на старушку, оставшуюся одинокой в мире после похорон всех своих поколений, и жить которой было не для кого, поэтому она стояла в нечистоплотном беспамятстве, в обмороке отчаяния. Кругом избы не было двора, отходы жизни выливались тут же в землю и пропитали почву настолько, что трава давно не могла расти; ветер или время уничтожили с крыши все остатки соломы, и бедность ничем не сумела покрыть тощие жерди; побелку стен и даже глину выел дождь, так что виднелись наружу самые кости избушки – кривые бревна, уложенные туда не позднее середины девятнадцатого века, потому что с них сыпался тлен от трения пальцем; из трех окон того жилища два были заглушены вслепую каким-то прахом, но зато третье окно светилось блестящим электричеством и на подоконнике цвело растение в горшке; ни фундамента, ни завалинки у избушки не было, а если что было, то уже ушло в землю, – таким образом это ветхое жилище заживо погружалось в свою могилу. Душин прислушался: в избушке кто-то неясно пел, словно женщина.
Томимый не любопытством, а простым сердцебиением, Душин постучал в дверь, выходящую без крыльца и сеней прямо в пространство. Изнутри жилища раздался приглашающий голос, дверь была без запора – и Душин вошел.
На пустой лавке за пустым столом сидела девица и напевала стихи по книжке красноармейского песенника; она умолкла и обратилась лицом к вошедшему.
– Здравствуйте! – стесняясь, сказал Душин; он увидел черноволосую девушку прекрасной красоты, с мысленным выражением счастья на легком лице, возбужденным из глубины сердца неизвестной причиной.
– Здравствуйте и вы тоже, – ответила хозяйка и подвинулась на лавке в сторону, приглашая тем садиться.
Душин сел в каком-то сомнении к самому себе и оглянулся кругом по горнице, радуясь, что нет никого. Помещение избушки состояло из одной комнаты, в комнате была русская печь из кирпичей, истертых гревшимися когда-то людьми, около печи стоял рогач, чугун, ведро с лоханкой и сундук с бедным добром; на печке лежал зипун для подстилки в ночное время. Все было отчего-то грустно здесь, или так казалось Душину от присутствующей девушки.
– Вам чего? – спросила молодая хозяйка.
Душин сказал, что он приехал в Верчовку смотреть электричество.
– Смотрите пожалуйста! – предложила женщина и продолжала читать красноармейский песенник, только шепотом.
– После проведения электричества у вас здесь будет коммунизм, – сказал Душин.
– Пусть, – ответила девушка и вытянула руку на столе; в руке ее равнодушно бились жилы, не обещая ничего никому.
Душин промолчал; рядом с ним сидело какое-то малознакомое существо, от которого однако в сердце его начиналось тревожное бедствие: он оглядел всю ее фигуру, стараясь понять факт своего страдания более сознательно, – опухшее тело девушки жило молчаливо, от нее исходил запах тоски и пространства, и Душин почувствовал свою скуку перед нею, как перед мертвым мировым законом, с которым жить нельзя и уничтожить нет уменья. Он спросил еще девушку: чем она здесь занимается.
– А мы здесь живем! – ответила она. – В печке стоит теплое молоко, если хотите – ешьте.
– Нет, я не хочу, – отказался Душин, и действительно – он бы сейчас ничего не мог ни есть, ни пить, его желудок испугался первым, а ум опечалился, предчувствуя свое расточение в однообразной мечте любви; только тело, на потеху разумной мысли, враз стало жестким, твердым и счастливым, словно оно впервые воскресло к сознанию из мягкой и смутной бессмысленности.
Вдруг хозяйка избушки повернулась к Душину лицом, и он успел разглядеть ее глаза, как два черных бдительных сторожа, глядящие из непроглядной, хранимой ими жизни; она улыбалась, улыбка ее означала добро сожаления, помощь в гибели и недоверие. Душин понял, что ему помочь она не может, и нельзя. Может быть, она уже согласна полюбить его в ответ, но все равно они друг друга утешить не могут. Пусть он сейчас обнимет ее и совершит с ней свое чувство: они оба утомятся потом, но их скорбь друг по другу останется нетронутой и не утешится; они тогда повторят свое утомление, будут стремиться к нему каждый день в течение десятков лет – и оба умрут в конце концов, истратив все свое тело у поверхности любимого человека, и влечение их будет убитым, но не успокоенным: ничего нового они не найдут против того, что имеют сейчас, прожив вместе, вплотную даже сто лет.
Уверенный в торжестве своего сознания над бедным таинственным сердцем, Душин поднялся с места и поцеловал сидящую девушку в ее щеку – он хотел все же запомнить ее навсегда. Она молчала, не шевельнувшись.
Здесь в горницу вошел молодой исхудалый человек и стал к стороне, уставившись на хозяйку омертвевшими глазами. Никто ничего не говорил.
Дверь отворилась снова, и пришли еще двое людей, лет по двадцати пяти, еле живые от слабости сил. Затем явилось сразу четверо, такие же истомленные плохою едой, и все стали безмолвно курить от своей любви.
Хозяйка не смутилась гостей, она сидела по-прежнему невнимательно, как будто была одна.
Эти немощные, потемневшие от голода люди были, вероятно, сплошь женихами сидящей девушки, но для женитьбы у них не хватало силы в теле, и они ожидали чего-то, сторожа Лиду и друг друга.
Вскоре явился отец девушки, старик с мешком в руках, похожий на дьявола, потому что у него были черные яростные глаза и бурая бородка, жестко растущая вниз. Он отдал мешок дочери и девушка начала копаться в нем, вынимая чьи-то куски и объедки себе для пищи.
– Здравствуйте, женихи! – сказал старик всем присутствующим. – Ешь, невеста! – обратился он к дочери. – Нынче у хозяина поп из волости в гостях был, а я опивки допил и куски дочери собрал…
Его черноволосая дочь сейчас же начала есть остаточные куски с зажиточного стола, а старик, опьянев от хозяйских опивок, начал говорить всем женихам про великую идею всемирной спекуляции, которая мгновенно вдарила ему сегодня в голову при виде застольного торжества тунеядцев.
Старик враз сбегал к соседям за бумагой и чернилами и, вернувшись, велел тут же писать одному жениху письмо Владимиру Ильичу Ленину. Жених сел к столу против невесты и начал писать, не интересуясь всемирным вопросом. Старик подробно высказал свою идею превращения злобной буржуазии в смирное и бедное население, вполне покорное советской власти. Для этого надо заложить в главном банке капитализма всю Российскую Советскую Республику – и сушу ее, и всю жидкость на ней, и даже твердь над нею. А когда банк капитализма выдаст облигации на тысячи миллиардов рублей, то эти облигации поручить Владимиру Ильичу, а он пусть играет тогда пролетарскими талонами среди мировых акул на сцене хищников биржи. Раз Владимир Ильич – гений, и раз он будет богаче любого империалиста, следовательно, он легко обыграет все те элементы, которые украли мир себе в карман. Следовательно, всю буржуазную сушу вполне можно завоевать посредством спекуляции на всемирной бирже, посредством одних арифметических действий с облигациями в гениальном уме.
– Подпишись теперь полностью за меня! – со страстью своего торжествующего чувства воскликнул старик. – Пиши подробно: батрак кулака Болдырева Иван Поликарпова Вежличев, сочувствующий всей контратаке на паразитов… Владимир Ильич, спекулируй, пожалуйста, доводи буржуазию до капитального краха, до полнейшего убытка и нищенства, ограбь ограбленное, действуй экономически, мой стаж жизни пятьдесят семь лет, тружусь в работниках полвека, вся надежда-мечта, семейное положение – вдовец и дочка Лидия, гордость республики за красоту… Все поспел написать?
– Управился, – сказал жених, и нарисовал в конце письма почему-то аэроплан.
Немного погодя, нагоревавшись без утешения, женихи разошлись в свои стороны; с хозяевами остался только один Душин, как человек нездешний.
– Пора! – сказал тогда отец общей невесты. – Ложитесь спать и вы все, природа давно уж спит, – и старик с деловой серьезностью враз залез на печку, будто это было для него главной важностью, а дневная жизнь – ничтожность.