444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Макин » Французское завещание » Текст книги (страница 12)
Французское завещание
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:19

Текст книги "Французское завещание"


Автор книги: Андрей Макин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

Мы шли уже около часа, когда Шарлотта окликнула меня с легкой невеселой усмешкой:

– Погоди, посижу минутку…

Она села на сухую траву, вытянув ноги. Я по инерции сделал еще несколько шагов и обернулся. И опять словно в странном отдалении или с большой высоты я увидел женщину с белыми волосами, в очень простом платье светлого сатина, сидящую на земле посреди чего-то неизмеримого, простирающегося от Черного моря до Монголии и называющегося «степь». Моя бабушка… Я видел ее с той необъяснимой дистанции, которую накануне принял за что-то вроде оптической иллюзии, вызванной нервным перенапряжением. Мне чудилось, я постиг головокружительную бездомность, которую Шарлотта, должно быть, часто ощущала, – бездомность почти космическую. Она была здесь, под этим лиловеющим небом, и казалась совершенно одинокой на этой планете, в сиреневой траве, под первыми звездами. А ее Франция, ее юность были от нее дальше, чем эта бледная луна, – остались в другой галактике, под другими небесами…

Она подняла ко мне лицо. Глаза ее показались мне больше, чем обычно. Она заговорила по-французски. Мелодия этого языка вибрировала, как последняя весть, донесшаяся из отдаленной галактики.

– Знаешь, Алеша, иногда мне кажется, что я ничего не понимаю в жизни этой страны. Да, что я так и осталась иностранкой. Прожив здесь почти полвека. Эти «самовары»… Я не понимаю. Были люди, которые смотрели на их драку и смеялись!

Она переменила позу, собираясь встать. Я поспешил к ней и подал руку. Она ухватилась за мой локоть и улыбнулась мне. И, пока я стоял, наклонившись к ней, коротко проговорила несколько слов, твердый и значительный тон которых удивил меня. По-видимому, я мысленно перевел их на русский и так и запомнил. Получилась довольно длинная фраза, тогда как по-французски Шарлотта подвела всему итог одной картиной: однорукий «самовар» сидит, прислонясь к стволу огромной сосны, и молча смотрит на отблески волн, гаснущие за деревьями…

В русском переводе, который сохранила моя память, голос Шарлотты добавлял еще, как бы уточняя: «А иногда я говорю себе, что понимаю эту страну лучше, чем сами русские. Потому что столько лет ношу в себе лицо этого солдата… Потому что почувствовала его одиночество там, на озере…»

Она поднялась и медленно пошла, опираясь на мою руку. Я чувствовал, как утихает в моем теле, в моем дыхании тот агрессивный и взвинченный подросток, что приехал вчера в Саранзу.

Так началось наше лето, мое последнее лето с Шарлоттой. На следующее утро я проснулся с ощущением, что стал наконец самим собой. Великое спокойствие, горькое и вместе светлое, ширилось во мне. Мне не надо было больше разрываться между двумя моими «я» – русским и французским. Я принял все.

Теперь мы почти все дни проводили на берегу Сумры. Выходили рано утром, прихватив с собой флягу воды, хлеб и сыр. Вечером, по первой прохладе, возвращались.

Сейчас, когда мы уже знали дорогу, она больше не казалась нам такой длинной. В солнечной монотонности степи мы обнаружили тысячу примет – вехи, скоро ставшие привычными. Гранитная глыба, слюдяные вкрапления которой еще издали искрились на солнце. Полоса песка, похожая на миниатюрную пустыню. Участок, заросший колючками, о которые надо было не зацепиться. Когда Саранза скрывалась из виду, мы знали, что скоро на горизонте вырастет железнодорожная насыпь, блеснут рельсы. А уж переступив эту границу, мы были, можно сказать, на месте – за балками, прорезавшими степь обрывистыми рвами, мы чувствовали присутствие реки. Она, казалось, ждала нас…

Шарлотта усаживалась с книгой в тени ив, у самой воды. Я до изнеможения плавал, нырял, по многу раз переплывая узкую и не очень глубокую речку. Вдоль ее берегов тянулась цепочка островков, покрытых густой травой, где только-только хватало места растянуться и вообразить, что лежишь на необитаемом острове посреди океана…

Потом я лежал на песке и слушал неизмеримое молчание степи… Наши беседы возникали без повода и словно вытекали из солнечного строения Сумры, из шелеста продолговатых ивовых листьев. Шарлотта, уронив руки на раскрытую книгу, глядела за реку, на выжженную солнцем равнину, и начинала говорить, то отвечая на мои вопросы, то интуитивно предвосхищая их своими рассказами.

Именно в эти долгие послеполуденные часы посреди степи, где каждая травинка звенела от зноя и суши, я узнал о прошлом Шарлотты то, что от меня раньше скрывали. А также и то, чего мой детский разум не умел постичь.

Я узнал, что он действительно был ее первым возлюбленным, первым мужчиной в ее жизни – тот солдат Великой войны, что вложил ей в ладонь осколок, называвшийся «Верден». Только они познакомились не в день триумфального марша, 14 июля 1919-го, но два года спустя, за несколько месяцев до отъезда Шарлотты в Россию. Еще я узнал, что солдат этот был очень далек от героя-усача, блистающего медалями, – изделия нашего наивного воображения. Он был скорее худощав, бледен, с печальными глазами. Часто кашлял. Его легкие были обожжены в одной из первых газовых атак. И не из марширующей колонны вышел он к Шарлотте, протягивая ей «Верден». Он подарил ей этот талисман на вокзале, провожая ее в Москву. Он был уверен, что она скоро вернется.

Однажды она заговорила об изнасиловании… Интонация ее спокойного голоса словно подразумевала: «Конечно, ты уже знаешь, о чем речь… Для тебя это больше не тайна». Я подкреплял эту интонацию наигранно небрежными кивками. Я очень боялся, что после этого рассказа, подняв голову, увижу другую Шарлотту, другое лицо, несущее неизгладимое выражение изнасилованной женщины. Но прежде всего вот какая ослепительная вспышка врезалась мне в мозг.

Мужчина в тюрбане и длинном халате, очень плотном и теплом, особенно среди окружающих его песков пустыни. Раскосые глаза, похожие на лезвия бритвы, медный загар круглого, лоснящегося от пота лица. Молодой. Он лихорадочно старается ухватить кинжал, висящий у него на поясе по другую сторону от ружья. Эти несколько секунд кажутся нескончаемыми. Потому что и пустыня, и нетерпеливо шарящий человек увидены крохотной частицей взгляда в щелочку между ресницами. Женщина, распростертая на земле, в порванном платье, с растрепанными, полузасыпанными песком волосами, кажется навек обращенной в принадлежность этого пустого пейзажа. Красная струйка стекает по ее левому виску. Но она жива. Пуля содрала кожу под волосами и ушла в песок. Мужчина изгибается, чтобы достать оружие. Ему хотелось бы, чтобы смерть была более материальной – перерезанное горло, струя крови, впитывающейся в песок. Кинжал, который он пытается нашарить, съехал на другую сторону, когда он только что, распахнув халат, накидывался на раздавленное тело… Он в ярости дергает пояс, бросая взгляды, полные ненависти, на застывшее лицо женщины. Вдруг он слышит конское ржание. Он оглядывается. Его товарищи скачут уже далеко, их силуэты на гребне бархана четко виднеются на фоне неба. Внезапно он чувствует себя странно одиноким: он, пустыня в вечернем освещении, эта умирающая женщина. Он плюет с досады, пинает остроносым сапогом безжизненное тело и с ловкостью каракала вскакивает в седло. Когда стук копыт стихает, женщина медленно открывает глаза. И начинает дышать – неуверенно, словно забыла, как это делается. У воздуха вкус камня и крови…

Голос Шарлотты слился с легким посвистыванием ив. Она умолкла. Я думал о ярости того молодого узбека: «Ему надо было во что бы то ни стало зарезать ее, превратить в безжизненный кусок мяса!» И с проницательностью уже мужской я понимал, что дело было не просто в жестокости. Мне теперь вспомнились первые минуты, следовавшие за актом любви, когда тело, только что желанное, стало вдруг ненужным, чем-то таким, что неприятно видеть, трогать, – почти враждебным. Я вспомнил свою юную подружку на нашем ночном плоту: ведь и вправду я винил ее в том, что больше не желаю ее, что разочарован, что она тут, со мной, прильнула к моему плечу… И, доводя до логического завершения свою мысль, раскрывая до последней наготы этот эгоизм самца, который и пугал, и соблазнял меня, я сказал себе: «На самом деле после обладания женщина должна исчезнуть!» И снова представил себе нетерпеливую руку, нашаривающую кинжал.

Вдруг я рывком приподнялся и обернулся к Шарлотте. Я собирался задать ей вопрос, который мучил меня не первый месяц и который я мысленно формулировал и переформулировал тысячу раз: «Скажи мне – одним словом, одной фразой, – что такое любовь?»

Но Шарлотта, полагая, конечно, что предвосхищает гораздо более логичный вопрос, заговорила первой.

– А знаешь, что меня спасло? Или, вернее, кто… Тебе не рассказывали?

Я посмотрел на нее. Нет, рассказ об изнасиловании не наложил никакой печати на ее лицо. По нему просто перебегало трепетание тени и солнца в листве ив.

Спас ее сайгак, эта антилопа пустынь, у которой такие огромные ноздри, что морда ее напоминает обрубленный слоновий хобот, а глаза – удивительный контраст – большие, пугливые и ласковые. Шарлотте часто доводилось видеть их стада, бегущие по пустыне… Когда ей наконец удалось встать на ноги, она увидела одного такого сайгака, медленно взбиравшегося на песчаную дюну. Шарлотта пошла за ним, не раздумывая, инстинктивно – животное было единственным путеводным знаком среди бескрайних волн песка. Как во сне – в сновиденной пустоте лиловеющего воздуха – она подошла совсем близко к зверю. Сайгак не убегал. В неуловимом свете сумерек Шарлотта увидела черные пятна на песке – кровь. Животное упало, потом, яростно мотнув головой, поднялось, постояло, шатаясь, на тонких дрожащих ногах, сделало несколько неверных прыжков. Снова рухнуло. Оно было смертельно ранено. Теми же людьми, что чуть не убили ее? Возможно. Была весна. Ночи стояли морозные. Шарлотта свернулась в комок, прижавшись к спине зверя. Сайгак больше не шевелился. По коже его пробегала дрожь. Его свистящее дыхание напоминало человеческие вздохи, произнесенные шепотом слова. Шарлотта часто просыпалась, вся занемевшая от холода и боли, и улавливала этот шепот, упорно силящийся что-то сказать. В одно из таких пробуждений, глубокой ночью, она с изумлением заметила совсем рядом какую-то искру, сверкавшую на песке. Упавшая звезда… Шарлотта наклонилась к этой светящейся точке. То был большой открытый глаз сайгака – и прекрасное хрупкое созвездие, отражавшееся в налитой слезами орбите… Она не заметила, в какой момент перестало биться сердце этого существа, дававшего ей жизнь… Поутру вся пустыня сверкала инеем. Шарлотта постояла несколько минут у неподвижного тела, подернутого ледяными кристалликами. Потом стала медленно взбираться на дюну, которую зверь не смог преодолеть накануне. Когда она взошла на гребень, у нее вырвалось короткое «ах!», далеко разнесшееся в утреннем воздухе. У ног ее, розовея в первых лучах рассвета, раскинулось озеро. Этой-то воды и пытался достичь сайгак… Шарлотту нашли в тот же вечер сидящей на берегу.

Уже на улицах Саранзы, когда совсем стемнело, она дополнила свой рассказ взволнованным эпилогом:

– Твой дед, – тихо сказала она, – никогда не поминал этой истории. Никогда… И он любил Сержа, твоего дядю, так, словно это был его собственный сын. Даже, может быть, больше. Мужчине нелегко такое принять – что его первый ребенок рожден от насильника. Тем более что Серж, ты же знаешь, не похож ни на кого в семье. Нет, он никогда об этом не говорил…

Я уловил в ее голосе легкую дрожь. «Она любила Федора, – совсем просто подумал я. – Это он сделал так, что страна, где она столько выстрадала, смогла стать для нее своей. И она до сих пор его любит. После стольких лет без него. Любит в этой ночной степи, в этом русском просторе. Любит…»

Любовь снова предстала мне во всей своей мучительной простоте. Необъяснимая. Невыразимая. Как то созвездие, отражавшееся в глазу умирающего зверя посреди заиндевелой пустыни.

Случайный ляпсус открыл мне ошеломляющую истину: французский язык, на котором я говорил, больше не был тем же, что и прежде…

В тот день, задавая Шарлотте какой-то вопрос, я оговорился. Я, видимо, попал на обманчивую пару слов, схожих по звучанию, но не по смыслу, каких много во французском языке. Такие коварные подобия вызывали когда-то по поводу моих словарных погрешностей насмешки сестры и ненавязчивые поправки Шарлотты…

На этот раз мне не надо было подсказывать нужное слово. После секундной заминки я сам себя поправил. Но куда важнее этой мимолетной ошибки было потрясающее открытие: я сейчас говорил на иностранном языке!

Итак, месяцы моего бунта не остались без последствий. Не то чтобы мне теперь стало труднее изъясняться по-французски. Но разрыв был. Ребенком я не отделял себя от звучной субстанции Шарлоттиного языка. Я плавал в ней, не задаваясь вопросом, почему эта вспышка в траве, это яркое, душистое, живое существует то в мужском роде, в ипостаси хрупкой, хрусткой, кристаллической, заданной, казалось, именем «цветок», то облекается бархатистой, пушистой и женственной аурой, превращаясь в «une fleur».

Позже мне предстояло вспомнить историю о сороконожке, которая, будучи спрошена о технической стороне своего танца, тут же запуталась в прежде инстинктивных движениях своих бесчисленных конечностей.

Мой случай был не столь безнадежен. Но со дня того ляпсуса вопрос «техники» уже нельзя было обойти. Теперь французский язык становился инструментом, и, говоря, я изучал его возможности. Да, инструментом, отдельным от меня, которым я пользовался, время от времени отдавая себе отчет в странности этого акта.

Мое открытие, сколь ни обескураживающим оно было, принесло мне интуитивное провидение стиля. Этот язык-инструмент, которым пользуешься, оттачиваешь его, совершенствуешь, есть не что иное, думал я, как литературное творчество. Во французских анекдотах, которыми весь этот год я развлекал одноклассников, мне уже чуялись первые наброски языка романов: не им ли манипулировал я, чтоб угодить то «пролетариям», то «эстетам»? Получалось, что литература – это непрерывное удивление тем течением речи, в которое переплавляется мир. Французский, мой «родной бабушки язык», и был – теперь я это видел – в первую очередь тем самым языком удивления.

…Да, именно с того далекого дня на берегу затерянной в степях речушки мне и случается в разгаре французского разговора вдруг вспомнить свое давнее изумление: дама с седыми волосами, с большими спокойными глазами и ее внук сидят посреди пустынной равнины, выжженной солнцем и очень русской в своей бесконечной уединенности, и самым естественным образом говорят по-французски… Я снова вижу эту картину – и удивляюсь, что говорю по-французски, начинаю запинаться, двух слов не могу связать. Странно – или скорее вполне логично – то, что именно в такие моменты, оказавшись между двумя языками, я, кажется, вижу и чувствую острее, чем когда-либо.

Быть может, в тот же самый день, когда я, оговорившись, проник в некое безмолвное межъязычье, заметил я и красоту Шарлотты…

Сама мысль об этой красоте показалась мне сперва невероятной. В России того времени всякая женщина за пятьдесят превращалась в «бабку» – существо, в котором было бы абсурдом предполагать женственность, а тем более красоту. А уж сказать: «Моя бабушка красавица»…

И тем не менее Шарлотта, которой в ту пору было шестьдесят четыре или шестьдесят пять, была красавицей. Сидя у подножия крутого песчаного берегового откоса Сумры, она читала под ивами, бросавшими на ее платье сетку тени и солнца. Ее серебряные волосы были собраны на затылке. Глаза время от времени обращались ко мне с легкой улыбкой. Я пытался понять, что в этом лице, в этом очень простом платье излучало красоту, признавать существование которой мне было почти неловко.

Нет, Шарлотта не была женщиной, которой «не дашь ее лет». Не было в ней и агрессивной красивости, свойственной лицам «следящих за собой» женщин, живущих в состоянии вечной борьбы с морщинами. Она не старалась скрыть свой возраст. Но старость не съежила ее – лицо не заострилось, не ссохлось тело. Я обводил взглядом серебряный блеск ее волос, линии лица, ее руки, покрытые легким загаром, босые ноги, почти касающиеся лениво струящейся воды Сумры… И с какой-то необычной радостью убеждался, что нет четкой границы между цветастой тканью ее платья и испещренной солнцем тенью. Контуры ее тела неуловимо терялись в светозарности воздуха, глаза, как в акварели, растворялись в горячей яркости неба, движение пальцев, перелистывающих страницы, вплеталось в волнообразное покачивание длинных ивовых ветвей… Так, значит, в этом слиянии и таилась загадка ее красоты!

Да, ее лицо, ее тело не сжимались в страхе перед наступающей старостью, но впитывали солнечный ветер, горьковатые степные запахи, прохладу ивняков. И ее присутствие сообщало удивительную гармонию пустынному простору. Шарлотта была здесь – ив монотонности выжженной зноем равнины складывалось неуловимое созвучие: мелодичный ропот течения, терпкий запах мокрой глины и пряный – сухих трав, игра света и тени под ветвями. Мгновение, единственное, неповторимое в неразличимой череде дней, годов, времен…

Мгновение, которое не минует.

Я открыл для себя красоту Шарлотты. И почти одновременно – ее одиночество.

В этот день я, лежа на берегу, слушал ее рассуждения о книге, которую она брала с собой на прогулку. После того ляпсуса я не мог удержаться, чтоб не следить, не теряя при этом нити разговора, за тем, как манипулирует французским языком бабушка. Я сравнивал ее язык с языком разных авторов, чьи книги читал, а также с языком редких в нашей стране французских газет. Я знал все особенности ее французского, ее излюбленные обороты, ее синтаксис, словарь и даже патину времени, лежащую на ее фразах, – колорит Прекрасной эпохи…

На сей раз все эти лингвистические наблюдения вытеснила следующая поразительная мысль: «Вот уже полвека этот язык живет в полной изоляции, очень редко звуча вслух, противостоя реальности, чуждой его природе, как растение, упорно пытающееся выжить на голом утесе…» И однако французский язык Шарлотты сохранил удивительную силу, насыщенную и чистую, ту янтарную прозрачность, которую обретает выдержанное вино. Этот язык выжил в сибирских метелях, в жгучих песках среднеазиатских пустынь. И все еще звучит на берегу речки среди бескрайней степи…

Тогда-то одиночество этой женщины и предстало мне воочию во всей своей душераздирающей и будничной простоте. «Ей не с кем говорить, – ошеломленно подумал я. – Не с кем говорить по-французски…» Я внезапно понял, что должны были значить для Шарлотты те несколько недель, что мы проводили с ней каждое лето. Я понял, что этот французский – эти сплетающиеся в живую ткань фразы, казавшиеся мне чем-то само собой разумеющимся, – замрет с моим отъездом на целый год, замещенный русским, шелестом страниц, молчанием. И я представил себе Шарлотту одну, идущую по темным улицам занесенной снегом Саранзы…

На другой день я увидел, что бабушка разговаривает с Гаврилычем, нашим дво ровым скандалистом. Скамья бабуль была пуста – их, видимо, согнало его появление. Ребятишки прятались за тополями. Соседи с любопытством наблюдали из окон за странной француженкой, не боявшейся приближаться к чудовищу. Я снова подумал, как одинока моя бабушка. У меня защипало в глазах: «И вот это – ее жизнь. Этот двор, этот пьяница Гаврилыч, черная изба напротив, набитая семьями, теснящимися друг у друга на голове…» Вошла Шарлотта, немного запыхавшаяся, но улыбающаяся, глаза ее были затуманены светлыми слезами.

– Ты знаешь, – сказала она по-русски, словно не успела перейти с языка на язык, – Гаврилыч рассказывал мне о войне, он защищал Сталинград на том же фронте, что и твой отец. Мы с ним часто об этом говорим. Сейчас он рассказывал об одном сражении на берегу Волги. Они отбивали у немцев какую-то высоту. Он говорит, что никогда прежде не видел такого месива горящих танков, разнесенных в клочья трупов, земли и крови. Вечером на этом холме их осталось в живых около дюжины, и он в том числе. Он умирал от жажды и спустился к Волге. И там, на берегу, увидел тихую-тихую воду, белый песок, камыши и стайку мальков, которые выплыли на мелководье ему навстречу. Как в детстве, в родной деревне…

Я слушал, и Россия, страна ее одиночества, больше не казалась мне враждебной ее «французскости». Глубоко взволнованный, я думал, что этот рослый, вечно пьяный человек с желчным взглядом, этот Гаврилыч никогда ни с кем не решился бы заговорить о своих чувствах. Его бы только высмеяли: Сталинград, война – и вдруг какие-то камыши, мальки! Никто во дворе даже и слушать бы его не стал: что уж там интересного может сказать пьяница? Он говорил с Шарлоттой. С полным доверием, не сомневаясь, что будет понят. Эта француженка была ему сейчас ближе, чем соседи, наблюдавшие за ним в расчете на бесплатное представление. Он окидывал их сумрачным взглядом, ворча про себя: «Ишь, вылупились, как в цирке…» Вдруг он увидел Шарлотту, идущую через двор с продуктовой сумкой. Он приосанился, здороваясь с ней. Минуту спустя, с просветлевшим лицом, он рассказывал: «И вот, понимаете, Шарлотта Норбертовна, под ногами уже не земля была, а рваное мясо. Я такого за всю войну никогда не видал. А потом, вечером, когда с немцами покончили, спустился к Волге, и там, как бы это вам сказать…»

Утром, отправляясь на прогулку, мы проходили мимо огромной черной избы. Она уже вся кипела разноголосым шумом. Слышалось яростное шипенье масла на сковороде, дуэт спорящих голосов, мужского и женского, говор и музыка радиоприемников… Я подмигнул Шарлотте, иронически приподняв брови. Ей нетрудно было догадаться, что я хотел сказать этой мимикой. Но пробуждавшийся людской муравейник, казалось, не интересовал ее.

Только когда мы уже вышли в степь, она заговорила.

– Этой зимой, – сказала она по-французски, – я относила лекарство Фросе – знаешь, славная такая старушка, которая первой убегает, завидев Гаврилыча. Мне стоило большого труда открыть дверь дома…

Шарлотта продолжала говорить, а я с возрастающим удивлением ощущал, как ее простые слова наливаются звуками, запахами, светом, приглушенным морозной дымкой… Она трясла и дергала ручку, и дверь, ломая наледь, нехотя отворялась с пронзительным скрипом. Шарлотта оказывалась во чреве большого бревенчатого дома, перед почерневшей от времени лестницей. Ступеньки жалобно стонали под ногами. Коридоры были загромождены старыми шкафами, залежами упаковочных коробок вдоль стен, велосипедами, потускневшими зеркалами, которые прорезали этот пещерный интерьер неожиданной перспективой. Запах горящих дров витал среди темных стен и смешивался с запахом мороза, который принесла с собой Шарлотта… Тут-то, в конце коридора на втором этаже, бабушка и увидела ее. Молодая женщина с ребенком на руках стояла у окна, сплошь затканного морозными узорами. Не шевелясь, чуть склонив голову, она смотрела, как пляшут языки пламени в приоткрытой дверце большой печки, занимавшей угол коридора. За мерзлым окном медленно угасали зимние сумерки, синие и прозрачные…

Шарлотта умолкла на секунду, потом снова заговорила немного неуверенно:

– И знаешь, это была, конечно, иллюзия… Но у нее было такое бледное, такое тонкое лицо… Точно те ледяные цветы на оконном стекле. Да, как будто ее черты проступили из морозного узора. Я никогда не видела красоты столь хрупкой. Словно икона, писанная на льду…

Мы долго шли молча. Степь медленно разворачивалась перед нами в звонком стрекотании цикад. Но несмотря на этот сухой звон, на этот зной, в моих легких сохранялся стылый воздух огромной черной избы. Я видел замерзшее окно, искристую голубизну изморози, молодую женщину с ребенком. Шарлотта рассказывала по-французски. Французский язык проник в эту избу, которая всегда пугала меня своей темной жизнью, весомой и очень русской. И вот в ее глубинах осветилось окно. Шарлотта говорила по-французски. А могла бы и по-русски. Это ничего не отняло бы у воссозданного мгновения. Значит, существует что-то вроде языка-посредника. Универсальный язык! Я снова вспомнил о том «межъязычье», которое открыл благодаря оговорке, о «языке удивления»…

Тогда-то впервые мой ум пронизала мысль: «А что, если на этом языке можно писать?»

В одну из наших дневок на берегу Сумры я поймал себя на том, что думаю о смерти Шарлотты. Или, вернее, о том, что она не может умереть…

Жара в тот день была особенно жестокой. Шарлотта сняла сандалии и, подобрав платье до колен, бродила по воде. Полулежа на одном из островков, я глядел, как она идет вдоль берега. Снова мне показалось, что я вижу и ее, и этот песчаный берег, и степь словно с большого расстояния. Да, так, как если бы я висел в корзине монгольфьера. Так видишь (это я узнаю много позже) места и лица, которые уже неосознанно относишь к прошлому. Да, я смотрел на нее с этой иллюзорной высоты, из этого будущего, куда тянулись все мои молодые силы. Она брела по воде с мечтательной отрешенностью девочки-подростка. Ее книга осталась лежать открытой на траве под ивами. Внезапно я увидел одной вспышкой всю жизнь Шарлотты. Это было как пульсирующая череда молний: Франция начала века, Сибирь, пустыня и снова бесконечные снега, война, Саранза… Мне еще никогда не представлялось случая обозреть вот так жизнь кого-то, кто еще не умер, от начала до конца, и сказать: эта жизнь завершена. Ничего больше не будет в жизни Шарлотты, кроме этой Саранзы, этой степи. И смерти.

Я приподнялся на своем островке, я всматривался в женщину, медленно бредущую по течению Сумры. И с незнакомой радостью, вдруг расширившей мне грудь, прошептал: «Нет, она не умрет». Мне захотелось тут же понять, откуда эта спокойная уверенность, это доверие, такое странное, тем более в год, отмеченный смертью моих родителей.

Но вместо какого-либо логического объяснения я увидел поток мгновений, струящихся в ослепительном беспорядке: утро с пронизанной солнцем дымкой в воображаемом Париже, ветер, пахнущий лавандой, врывающийся в вагон, крик «кукушки» в теплом вечернем воздухе, далекое мгновение – первый снег, на порханье которого смотрела Шарлотта в страшную военную ночь, и это, нынешнее мгновение тоже – тоненькая женщина в белой косынке на седых волосах, женщина, задумчиво бредущая по светлой воде степной речушки…

Эти блики казались мне и эфемерными, и в то же время в каком-то смысле вечными. Я ощущал опьяняющую уверенность: каким-то таинственным образом они делали невозможной смерть Шарлотты. Я знал, что встреча в черной избе с молодой женщиной у замерзшего окна – икона на льду! – и даже рассказ Гаврилыча, эти камыши и мальки, вечер на войне – да, даже эти две краткие вспышки – укрепляют невозможность смерти. И самым чудесным было то, что не было никакой нужды высказывать это, объяснять, аргументировать. Я смотрел, как Шарлотта выходит на берег, усаживается на своем излюбленном месте под ивами, и повторял про себя как ослепительную аксиому: «Нет, все эти мгновения никогда не исчезнут…»

Когда я подошел к ней, бабушка подняла на меня глаза и сказала:

– Знаешь, сегодня утром я переписала для тебя два разных перевода одного сонета Бодлера. Послушай, я прочту. Тебе будет интересно…

Думая, что речь пойдет об одном из тех стилистических курьезов, которые Шарлотта любила отыскивать для меня в книгах и часто преподносила в виде загадок, я сосредоточился, надеясь щегольнуть пониманием французских литературных тонкостей. Я и предполагать не мог, что сонет Бодлера станет для меня истинным освобождением.

И вправду, в эти летние месяцы над всеми моими чувствами непрерывным гнетом тяготела женщина. Сам того не зная, я переживал то болезненное переходное состояние, которое отделяет самую первую плотскую любовь, зачастую едва обозначившуюся, от тех, что придут после. Этот переход иногда гораздо сложнее и тоньше, чем переход от невинности к первому женскому телу.

Даже в таком захолустье, как Саранза, женщина, многоликая, ускользающая, непознаваемая, странным образом всегда присутствовала. Вкрадчивее, незаметнее, чем в больших городах, но тем более дразняще. Как, например, та девушка, которая попалась однажды мне навстречу на пустой, пыльной, выжженной солнцем улице. Она была высокая, красивая той здоровой плотской крепостью, какую можно встретить в провинции. Ее блузка туго обтягивала круглую, сильную грудь. Мини-юбка облегала верхнюю часть очень полных бедер. Высокие каблуки белых лакированных туфель придавали ее походке некоторую напряженность. Модный наряд, косметика и эта деревянная походка делали ее появление на пустынной улице каким-то сюрреалистическим. Но главное – этот почти звериный переизбыток плоти в ее теле, в каждом ее движении! В эту немую послеполуденную жару. В этом маленьком спящем городке. Почему? Зачем? Я не мог удержаться, чтоб не оглянуться ей вслед: крепкие икры, отполированные загаром, полные бедра, полушария крупа, волнообразно перекатывающиеся при каждом шаге. Я ошеломленно подумал, что, значит, где-то в вымершей Саранзе есть комната, есть постель, на которой это тело вытянется и, раскинув ноги, примет в свое лоно другое тело. Эта вполне очевидная мысль повергла меня в безграничное изумление. До чего все это было естественно – и в то же время неправдоподобно!

Или еще, однажды вечером – женская рука, обнаженная, полная рука, показавшаяся в окне. Маленькая кривая улочка, вся завешанная тяжелой неподвижной листвой, – и эта рука, очень белая, округлая, обнаженная по плечо, которая плавно колебалась несколько секунд, понадобившихся ей, чтоб задернуть кисейной занавеской полумрак комнаты. И, не знаю каким чутьем, я понял нетерпеливость этого жеста, догадался, над чем опустила занавес голая женская рука… Я даже почувствовал на губах прохладную гладкость этой руки.

При каждой такой встрече в моем сознании звучал настойчивый зов: надо было тут же, немедленно их пленить, этих незнакомок, присвоить их, пополнить их плотью мои четки вымечтанных тел. Ибо каждая упущенная возможность была поражением, невосполнимой потерей, пустотой, которую другие тела смогут заместить лишь частично. В такие моменты моя лихорадка становилась непереносимой!

Я никогда не решался затрагивать эту тему с Шарлоттой. Еще немыслимей было говорить с ней о рассеченной надвое женщине в катере или о ночи с пьяной девочкой с танцплощадки. Догадывалась ли она сама о моем смятении? Безусловно. Не имея возможности представить себе конкретную проститутку в иллюминаторе или рыжую девчонку на старом пароме, она, думается, могла определить с большой точностью, «как далеко я зашел» в любовном опыте. Бессознательно какими-то вопросами, какими-то утайками, притворным равнодушием к каким-то щекотливым темам, даже молчанием я рисовал свой портрет – портрет любовника-недоучки. Но я не отдавал себе в этом отчета, как человек, забывающий, что его тень повторяет на стене движения, которые он хотел бы скрыть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю