355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Кучаев » В германском плену » Текст книги (страница 2)
В германском плену
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:36

Текст книги "В германском плену"


Автор книги: Андрей Кучаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Он опять внимательно все выслушал. Даже сел, видно, устал. А потом мне опять лепит свое: "Варум зинд зие хир?!"

"Дарум!" – чуть не ляпнул я. Но не ляпнул. Чутье подсказало мне

не надо.

– Я здесь, наверное, по ошибке. Вообще-то я попал под велосипед, мне, наверное, полагается быть на кладбище...

– О, кей! – сказал он.– Велосипед – это годится! Это хорошо – велосипед! Можете оставаться здесь! А я напишу в отчете, что вас правильно поместили сюда, и вам оплатят через социал ваше лечение на все сто процентов! Всего хорошего!

– Скажите: а почему вы здесь?

– Вие, битте?*

– Варум зинд зие хир?

Он не нашелся, что ответить.

ОХ, УЖ МНЕ ЭТОТ ЕВРЕЙ КОСОЛАПОВ

Ох, уж мне этот еврейский вопрос! Перефразируя Вольтера: если бы его, этого вопроса, не было, его бы надо было выдумать! Германия и евреи. Тут почешешь в затылке. Как-то останавливает полицист, что здесь редкость невероятная, перешедшего улицу классического еврея – шляпа, пейсы, пальто трубой, черного все цвета – и что-то говорит этому человеку. Тогда еврей в ответ с апломбом: "Может, мне опять надо носить звезду Давида на лацкане? Или на спине нашить?" Полицист ему по-немецки: "Надо соблюдать правила уличного движения! Битте шён и аллес гуте!"

У меня в кармане удостоверение, где мой статус обозначен: "юдишь флюхтлинг контингент". Как известно, бьют не по паспорту, а по морде. Без лишней нужды я свой статус кому попало в нос не сую. На "морде" у меня ничего не написано, так, собачье выражение преданности на грани зарычать и тяпнуть. Поэтому меня поражает Косолапов. Великий человек. И фамилия у него, и "личность" вполне соответствуют: типичный великоросс-красавец с пышными усами и с налетом, я бы даже сказал, хохлацкой пригожести, что соответствует вполне и месту "догерманского" жительства Косолаповых – они из-под Донецка. Сначала я грешным делом принял его за немножко ловкача. Когда встретился с ним в одном присутственном месте. Я там с женой интересовался, что может заменить утраченную справку о "националитете" родни. Косолапов брал приступом более серьезную высоту:

– Могу я претендовать на дополнительные выплаты как пострадавший от нацизма во время войны?

– В чем заключались ваши страдания? – вежливо осведомился служащий.

– Мы были в оккупации, а потом я мальчишкой, вот таким хлопцем,– он показал каким,– попал в гетто.

– Нужны какие-то свидетельства, документы,– осторожно заметил служащий.Без документов, боюсь, рано говорить о выплатах. Кроме тех, что вам уже причитаются как контингентному беженцу.

– Все документы пропали во время землетрясения в Ташкенте,– сказал Косолапов с таким трагическим выражением лица, что на минуту мне и служащему показалось, сейчас он будет требовать компенсации за это знаменитое землетрясение.

– Запросите Ташкент, архивы, где могли сохраниться следы ваших бумаг,посоветовал служащий.

– Придется так и сделать! – сказал Косолапов если не с угрозой, то с упреком в бюрократизме служащего, которому безо всяких бумаг должно было бы быть ясно, насколько правдив проситель, коль он коснулся таких тяжелых для него и для всего еврейского народа вещей.

– Чего тебе дались эти выплаты? – спросил я.– Хлопотное дело. Могут подумать, что ты из-за денег все это затеял...

– Да плевать мне на деньги! – завелся он.– Тут дело принципа. Если мы пострадали, они должны заплатить!

Логика была железная. Я прикинул: Косолапову было лет пятьдесят с хвостиком. Нужен хороший "хвост", чтобы сходились концы,– пяти– шестилетним "хлопцем" он тогда бы мог и побывать в гетто. Дело тонкое, я расспрашивать не стал, а выглядел он моложе. "Неужели ловкач?" – подумал я безо всякого осуждения. Будь моя воля, я бы дал ему право на выплаты хотя бы за смелость и из принципа: если кто-то страдал, кто-то должен расплачиваться. Устного заявления должно быть достаточно!

Я подружился с Косолаповым, потому что мы были соседями по общежитию, жили в одной квартире на улице "цинковых хижин", или Цинкозаводской улице, ибо "Цинкхюттенштрассе" переводится и так, и так. Косолапов научил меня бережно относиться к своему прошлому. И еще: он научил меня бережно относиться к имуществу, даже если оно оказалось на чей-то взгляд не заслуживающим бережного отношения. Нам, прибывшим из страны, где диван стоит миллион, матрас четверть лимона, а кожаный гарнитур по карману лишь новым ротшильдам, больно было видеть выброшенные безжалостно на улицу совсем хорошие столы и стулья, серванты, кровати и целые гарнитуры, в том числе и кожаные! Про бытовую технику я не говорю: стиралки, холодильники и плиты стояли на каждом углу в дни, а точнее, ночи "шпермюлей". Чтобы рано утром чудовищная машина собрала и поглотила все это, предварительно перемолов железными челюстями.

В такие ночи Косолапов вытаскивал меня, ленивого, из общаги, и мы обходили, а позже объезжали на велосипедах "выставки" этих извергнутых из молчаливых домов, ставших сразу и вдруг ненужными вещей. Нагрузимся – и, как говорил Косолапов, "до хаты". Сам он мало что брал, только то, что было нужно, чего не хватало в "хате". Он был словно уверен, что его нужда где-то будет услышана и нужная вещь, как по волшебству, возникнет и будет поджидать его в поздний час, как "дивчина" своего "парубка". И такие вещи всплывали из небытия! Портативный телевизор. "Работает, Андрюшка, лучше нового! На кусок провода! Четыре программы!" В одно из таких скитаний я осторожно спросил его: "Откуда у тебя такая фамилия? Ну, совсем не еврейская?" Он сказал: "Сам удивляюсь. На моей родине целая деревня – и все Косолаповы!" – "И все евреи?" "Ага! – радостно вместе со мной удивился он, не замечая никакого подвоха в моих расспросах.– Глянь, какой телевизор! Хорошая фирма – "Дуаль"! Мне-то он не нужен, мне портативного хватает". Мы взяли телевизор, я поставил его в комнате общежития и не мог нарадоваться, как он работал. Так только, чуть бледноватая картинка. Потом я пошел на "шпрахи", долго не пересекались мы с Косолаповым, я рано вставал и поздно приходил. Не до "шпермюлей". Настало лето. В ночной час, проветриваясь у телефонов, я встретил Косолапова. Он катил тележку, в которой ничего не было. "Что так? Без улова?" – "Да мне ничего не нужно,– горячился он.– Гриль ищу. На природу выезжаем, надо бы мяса пожарить".– "Так они ж в "Коди" по девять марок!" – удивился я. Он поморщился, словно я своими словами предал какую-то чистую, разделяемую раньше совместно, идею. "Да зачем? Выкинут! Похожу чуток и – выкинут".

"Все-таки он выжига,– неприязненно подумал я.– Мелочный человек!" И эта мысль неприятно бросила тень на все остальное, чем он жил и за что боролся. Из общежития он вскорости переехал. Письма какое-то время еще приходили на его имя к нам. На одном, толстом, с обратным адресом Ташкентского архива значилось: "Мойше Косолапову-Кановичу". Мне стало стыдно. Я не анализировал своих чувств. Не было у меня искушения и заглянуть в плохо заклеенный конверт. "Доверие должно быть чистым и исходить из души, а не из архива!" – вот что-то такое мелькнуло и погасло. Погас и телевизор "Дуаль". И не просто погас – из него пошел белый плотный дым. Это был материализованный упрек мне за Косолапова-Кановича. Я вспомнил, что он всегда проявлял хозяйскую сметку этакая жилка в нем была: сам таскал тюки с бельем в "наш день" вниз к машинам на всю семью, закладывал, извиняясь: "Короткая стирка, Андрюшка, полчасика-час". И мы с женой стирали уже ночью. Он краснел застенчиво, вынимая из сушки последнее, и говорил свое любимое: "Машина свободна! Кайн проблем!" Я представил, как он вел хозяйство дома: каждая вещь на месте и сберегается. Он и там помогал детям и... Тут я вспомнил, что у него есть внучка, то есть ему точно пятьдесят с тем самым "хвостом". Все сходилось. Я при первой возможности зашел к нему на новую квартиру и передал толстый конверт. Он реагировал спокойно: "Да не буду я ни о чем их больше просить!" – "Почему?" – "Да вот еще! Иди доказывай, что ты не верблюд! Вот подучу язык, устроюсь на работу – и кайн проблем!" Нет, не был он выжигой. Просто хозяйственный хлопец. Целая деревня хозяйственных мужиков – Кановичей, и каждый третий – Мойша. Я пожал ему руку. У них в высотке была сауна, пару раз мы с ним парились. "Представляешь, Андрюшка, не пускают в портках! В парную. А там, не поверишь, женщины бывают!" Вот тебе и "кайн проблем"! Проблемы для нас, из "совка", кое-какие были...

На берегу озера, в Видау, что на юге Дуйсбурга, какие-то люди играли в волейбол. Выделялся статный усатый хлопец. Я узнал в нем Косолапова. Он играл превосходно. На груди Косолапова, на золотой цепочке мотался-подпрыгивал золотой Могендовид. Мне стало стыдно. За то, что я прикрываю свой православный крестик футболкой.

В отдалении лежала жена Косолапова, она следила за грилем. Чуть поржавевший, приземистый, чуть ли не кованый, он исправно жарил мясо, а от него шел аппетитный бледно-синий чад. Если бы на моем месте был тот служащий, он бы больше не требовал от Косолапова доказательств. Он на слово поверил бы и в Ташкент, и в пропавшие документы, и в целую деревню Косолаповых, и в гетто.

ХОЧУ НАХ ХАУЗЕ!

Кто из эмигрантов не мечтает попасть в Париж? Только тот, кто уже попал туда. Собрался и я с женой. Мы купили самый дешевый тур – ночью садишься, утром приезжаешь. Выкатываешься из автобуса – и на все четыре стороны. Без гида, без гостиницы и прочих излишеств. Гуляешь на подножном корму весь день. Вечером автобус подбирает там, где высадил десант,– и нах хаузе, то есть домой. "Стоять там долго нельзя, прошу всех не опаздывать, ждать никого не будем!" – сказал водитель по-немецки, когда мы погрузились в Эссене. Все пассажиры были немцы, я заметил только одну японку, которую сопровождал немецкий, вероятно, бизнесмен. Еще водитель добавил: "Кто хочет прокатиться по городу с объяснениями – цуцален еще двадцать монет". Похоже, желающих не нашлось, мы тоже решили сэкономить, тем более что объяснения на немецком мало бы расширили наш кругозор. Тронулись. На коленки рухнули спинки передних кресел – немецкая супружеская чета устроилась перед нами на ночлег поудобней. Я попытался откинуть спинку своего кресла – никак! Мне помог молодой упитанный турист, сидевший через проход от меня. "Кто вы?" – спросил он, сразу сообразив, что я не местный. "Шаде..." – начал я со слова сожаления по поводу чего, еще сам не представляя. "Швабе?" – спросил он, нахмурившись по-видимому, не любил швабов. Я опять за свое: "Шаде..." "Шабе!" – теперь вздрогнула и его жена, услышав про тараканов. "Во зинд зие шабен?" – спросила она привстав. "Найн тараканов!" – сказал я, глядя на усатого туриста впереди. Он обернулся, принял несостоявшуюся шутку на свой счет и обиделся на меня на всю оставшуюся часть пути. Мы проехали Эссен и влились в транспортный поток на автобане. Скрючившись кое-как в кресле, я стал придремывать, разбудила жена. "А что, нужен паспорт?" – спросила она невинным голосом. "Послушай, когда ты собираешься за границу, ты вообще-то берешь документы?" – "Вообще – да, но сейчас не взяла".– "Очень хорошо! Прокатимся до границы, а там нас, возможно, ссадят". С мыслями о паспорте и границе мы ухитрились заснуть. Проснулся я, кажется, в Бельгии. Дорожный указатель в ночном неверном свете фонарей указывал кратчайшую дорогу до Люксембурга. Жена спала. Автобус стоял у бензоколонки.

Я вышел промяться, заодно заглянул в буфет при колонке: там были проставлены цены на ценниках совершенно несуразные, и мои попытки уразуметь, сколько бельгийских или французских франков или дойче марок я должен заплатить за эскимо, не увенчались успехом – продавец совал в нос калькулятор с несусветной ценой – сто! Чего "сто"? Да чего бы ни было "сто" – сто мне за все много! Поплыли дальше без эскимо и паспорта жены. Соснул – проснулся Голландия?! Не понял и снова заснул. Проснулся от боли во всем теле – плас Пигаль! Автобус стоял прямо у "Мулен Руж", правда, знаменитая мельница по поводу нашего прибытия не завертелась – девяти утра еще не набиралось. Легендарный Париж лежал у наших ног. Фигурально выражаясь. Шел мелкий дождь. Может быть, мы спим? Мираж не рассеивался! Это был тот самый Париж. Париж Мане и Моне, Марке и Матисса, Мопассана и Гюго, Бодлера и Малларме, Хемингуэя и Фитцджеральда, Жана Жене и Миллера. С ума сойти! Жена, хоть и находилась в полуобморочном состоянии, сумела выговорить: "Сначала кофе с булочкой, а потом – на Монмартр".– "Как скажешь, дорогая!" – "Ты знаешь, как туда идти?" "Конечно!" – отвечал я, полагаясь на литературные ассоциации. Как вам хорошо известно, на плас Пигаль кофеен и забегаловок гораздо меньше, чем секс-шопов и накт-герл-шоу. Отовсюду на нас смотрели обнаженные девицы, а проснувшиеся зазывалы уже примеривались выудить нас из людского потока, чтобы приобщить к греховному миру секса. Прямо с утра. Мы с видом голодающих африканцев из Белоруссии огибали привратников и сами врата порока. Рядом с внушительной рекламой "сексодрома" притулилось итальянское кафе. Мы сдуру присели за столик, еще не сообразив, что кофе за столиком стоит вдвое дороже, чем у стойки. Однако и отдохнуть от дороги не мешало. Итак: знаменитые бриоши, они же в моем представлении и круассаны, и кофе-эспрессо или каппуччино – все это на столе, гарсон улыбается, французы косятся на голодающих афробелорусов и смеются, хозяйская собака выпрашивает кусочек. В туалетном отсеке вполне различим ничем не отгороженный писсуар. Париж. Ура, ура! Нет, мы с женой не верим.

Завтрак окончен, половина вымененных на марки франков испарилась. "Париж очень дорогой город!" – предупреждали нас. Теперь верим и счастливы. В просветах между домами белые груди туземных девственниц – купола Секре-Кёр. Это – маяк для плавания к Монмартру, его берегам. Странно открывать открытое уже душой. Карабкаемся крутыми улочками вверх, вверх, вверх. Много марокканцев: ковровые лавки марокканцев, кофейни марокканцев, одежда на уличных вешалках-стойках для марокканцев – бурнусы, балахоны. Старики за стеклами играют в карты, дымятся кофейники. Круче вверх, до той точки, где рисовал, писал маслом Писсарро как раз тот угловой дом, что часто репродуцирован на его проспектах, на обложках: улица кардинала... Посмотрите сами, какого. В корзинке моей памяти все, ранее упорядоченное, смешалось в пеструю круговерть. Вот храм. Вот витражи. Вот молится индус. Кому? Горят свечки в плошках. Даю на реставрацию Секре-Кёр, то есть бросаю в барабан русскую монету. Чувствую себя самаритянином-эйкуменистом. Из хра

ма – на площадь, где рисуют художники со всего света. Пахнет немного арбатской московской обираловкой – отловить интуриста, сделать портрет и слупить деньги. Много посредственных рисунков, много просто халтуры. Все и тут схвачено плотно сбитой компашкой. Ловят в основном японцев, берут за локоть, предлагают портретироваться. Японцы отбрыкиваются, немцы соглашаются. Судя по портретам, немцев не очень любят. Живописно-опереточно одетый художник пишет маслом пейзаж, картинно орудует мастихином. Отрепетированность все же заметна. Рядом стоят "свежие" полотна. Конвейер. Турецкая и хорватская речь. Изредка сербская и польская. Совсем редко – французская. Туристы говорят по-английски и немецки. Японцы шушукаются, у них самая лучшая видеотехника. Стрекочат камеры. "Хочу в собор Парижской богоматери",– говорит беспаспортная жена. Я смотрю с балюстрады на панораму Парижа: собор – руку протянуть, но все же на другом конце города. Мираж. Верю – не верю. Спускаемся и находим метро. По дороге мелькнуло: крутой переулок, белый дом на самой границе Монмартра, окно со ставнями – жалюзи, в окне – кухонный стол, клеенка, рука высыпает на нее картофельные клубни, нож лежит рядом, на огне – кастрюлька... Сивцев Вражек? Сон...

Парижское метро обозначено решетками в стиле арт-нуво, это литье нарицательный знак, примета Парижа, с фото и репродукций только сейчас перекочевала в сердце – теперь я ее буду хранить уже как "мое". Спускаемся и шалеем. Десятки направлений, переходов, воротца, турникеты, таблицы и табло. По совету бывалых людей покупаем десяток билетов – это должно быть дешевле, но на это ушла вторая половина франков. Мы свободны и чисты. Свободны и от денег тоже. По картам-схемам упираемся в одну станцию: "Шатле". Это что-то вроде "Библиотеки Ленина" или "Калининской" в недавнем прошлом. Здесь уйма пересадочных вариантов. С трудом на эскимосском английском выясняем у интеллигентного негра, как ехать до Нотр-Дам. И таки приезжаем. Разноязычная речь. Вьетнамка торгует сувенирами – золоченая Эйфелева башня и прочее. Японцы идут компактными стаями. Русская женщина в супердорогой шубе сидит на газете, постелив ее на гранит балюстрады. На лице – брезгливое недовольство. "Хочу видеть Эйфелеву башню",– говорит беспаспортная жена. Она художник, ей в Париже отказа нет. Опять кносский дворец метро, слава Богу, без Минотавра. Выходы, как в бывшем Ленинграде,– на две стороны, важно угадать правильную, иначе кружным путем на ту же станцию по движущимся тротуарам – плывут люди, бегут, плывя, обгоняют и знают, куда бегут. Мы – не знаем. Я хочу в туалет, моя беспаспортная жена – нет. "Тойлетте" – пожалуйста. Надо совать мелочь. Два франка. По монете можно? И если скорей – меньше можно? Сдачи он дает? Рассуждать лично мне некогда. Сую монеты. Одну – двери молчат. Две открылись. Я зашел, закрылись, я приготовился – опять открылись. Я в смущении – опять закрылись, но погас свет, потому что я что-то нажал. Как я справился, не знаю. Выйти не могу. Замуровали. Тьма и заперто. Сила не помогает. Догадается жена бросить еще монету, чтобы освободить супруга? Не догадывается. Каким-то образом выскребся из узилища. И первая мысль: "Хочу домой!" Куда "домой"? В Германию, как ни смешно вам это покажется. Чудо Эйфелевой башни. Семьсот восемьдесят шесть дней до двухтысячного года. С другого берега Сены глядят комфортабельные дома района Пасси. "Я даже не предполагала, что она такая воздушная!" – замирает жена. Золотая, как корзинка для свежих круассанов, уносящаяся вверх чудо-башня, символ Парижа, его воздухоносный атрибут. Зажигаются огни, плывет широкий, как баржа, прогулочный пароходик, добрых сотни две людей сидят на лавках, вертят головами по сторонам. Японцы снизу целятся в меня видеообъективами. Проходим мост. Высокие каштаны, и каштаны на жарких решетках – мавр продает их жареным в кульках, парижский гамен покупает кулек. "Проживу я еще семьсот восемьдесят шесть дней?" спрашиваю я Эйфелеву башню, прощаясь. Мимо проносятся, прыгая по ступеням лестницы, на роликах, на досках дети всех цветов кожи. Кто-то "рэпует", кто-то крутится на выгнутой в дугу спине на асфальте. Трокадеро. Дождь. Я хочу домой. Куда? Вспоминается окно на углу кривого переулка, на Монмартре, на его границе – клеенка, рассыпанная картошка – Сивцев Вражек. "Хочу здесь жить!" – сказала, помнится, жена. Где? На Монмартре? Или все-таки на Сивцевом Вражке? А дождь все идет. Меняем последние пятьдесят марок. Бредем куда глаза глядят. До автобуса – три часа. Опаздывать нельзя. Удастся ли нам за три часа распутать лабиринт метро? Точнее – распутать клубок Ариадны, чтобы по тонкой красной нитке выбраться к "Мулен Руж"? Идем по широкой нарядной улице. Люди здесь живут иначе, чем в Германии: окна высокие, занавеси – до полу, никаких рюшей и коротких занавесок-передничков. Никаких горшков с цветочками. За цельными окнами – картины в рамах, высокие потолки, медленно двигающиеся люди. Париж! Божественный призрак. Я уношу тебя в сердце, но я хочу домой. В Дойчланд. В Мюльхайм. В квартиру с короткими занавесками-штюрцен, с цветами на подоконниках. В тепло. Холодно, мы промокли. Улица выводит нас к Триумфальной арке. Ее омывают потоки машин. Кран приготовился вешать игрушки на гигантскую елку: скоро вайнах – Рождество. Метро. За какой-нибудь час или меньше мы на плас Пигаль. До автобуса два часа. Мокнем рядом с путанами и сутенерами. С посетителями "Мулен Руж" – в его подъезде сухо и тепло. Билетер и вахтер смотрят на нас недружелюбно. Безбилетники и безденежники. Я вижу давешнюю японку из нашего автобуса, ее бюргер рядом. Подхожу и спрашиваю: "Вы тоже из Ессена?" Спрашиваю по-русски почему-то. Бюргер таращится на меня сердито: чего, дескать, пристал к женщине на плас Пигаль? Она хмурится, потом открыто и дружелюбно смеется. И отвечает на чистом русском: "О! А я смотрю – знакомые лица! Мы тоже раньше пришли! – И своему немцу: – Зие зинд аус унзерен группе!" Так хорошо услышать в Париже, под дождем, родную русскую и почти родную немецкую речь. Мимо идут марокканцы и негры. Прошел француз с гордым тонким лицом без подбородка, но в шарфе через плечо. В берете. Вот и автобус. Я плюхаюсь в теплое кресло на своем втором этаже. "Гутен абенд, швабе!" – шутит давешний сосед. Даже его дружок с усами улыбается. "Гутен абенд, ландман!" говорю я, что по-русски должно звучать так: "Привет, земляк". Только когда пересекли немецкую границу, оба – я и жена – вздохнули с облегчением. Я потому что прибыл "домой", жена – потому что теперь у нее уже не спросят паспорт.

УСЛЫШАТЬ ЗАВЕТНЫЙ ГОЛОС

В один прекрасный день, месяц спустя после моего водворения в городе Мюльхайме, я узнал, что в этот же город приехал великолепный оперный певец, баритон. Я считал, что люблю оперу и хорошие голоса. Это мне помогало жить: послушаешь голос – на душе легче. А если уж голос исполнит что-нибудь вроде "Ямщик, не гони лошадей" или "По диким степям Забайкалья", все во мне воспаряет, и жизнь на чужбине становится куда легче. Я стал наводить справки про певца: где его можно услышать? И согласится ли он спеть мои любимые вещи? Поет ли он только на публике за деньги или дает для своих концерты "аусшлусс дер оффентлихькайт" – при закрытых дверях, вольный перевод. Верные люди мне сказали, что певец он хороший, но не баритон, а баритональный тенор – раз, второе – он имеет очень сложный характер, таится от людей, репетирует где-то тайно, готовит большой концерт под афишу, "уберр

фшунг" – сюрпризом, на ошеломление. Сведения не обнадеживали: капризный баритональный тенор не будет меня радовать "Ямщиком" за просто так, а на публике, конечно, хоть и хорошо тоже, но уже не так интересно: будет в угоду немецкой публике петь немецкие песни Шуберта, "Выпьем, ей-богу, еще" и так далее. Не люблю казенщины. "Как подъехать?" – ломал голову я. Помогла, как всегда, жена. "Я знаю, где он репетирует!" – сказала она. "Откуда?!" обрадовался я. "Я там веду детский курс рисунка и акварели, а он приходит после меня,– сказала она.– Это "сеньорин дом", – назвала она место, известное в городе. "Сеньориными" называют дома, которые в России назывались бы "домами ветеранов" или что-то в этом роде. "Я приду к концу твоих занятий,– сказал я,мы ненароком задержимся и послушаем певца, а может быть, и попросим его спеть что-нибудь для нас. Пригласим его в гости на худой конец!"

Вечером я пошел в полуподвал "сеньориного дома", где с подростками мучилась жена, при дневном свете вымучивая из них грамотные "штильлебенс" натюрморты со всеми тенями и полутенями, рефлексами и бликами, которых при искусственном освещении много даже для взрослого и матерого живописца. Тенор появился неожиданно рано. Действительно характер у него был не из легких. Буркнув приветствия и извинения, он приблизился к роялю и окликнул черноволосого крепыша, с которым пришел: "Попробуем, как с этим инструментом..." "Попробуем",– сказал крепыш и вдарил по клавишам так, что осыпались лепестки на букете из натюрморта. "Распоешься немного?" – спросил аккомпаниатор. "Немного распоюсь,– сказал баритональный тенор и грянул басом: – А-а-а-ааа!" Самый маленький мальчик в группе юных художников зарыдал. Самая старшая девочка, способная акварелистка, уронила кисточку. "Ааа-ааа!" рокотал бас, начиная переходить в баритональные регистры. "Хорошо!" – сказал крепыш за роялем. От мощного звука вдруг лопнул тонкий стакан с водой пурпурного цвета – туда макал кисть подросток, который из всех цветов по русской привычке предпочитал красный. Вода залила скатерть – собственность "сеньориного дома". Крепыш налег на клавиши всерьез, с педалью, певец на очень крутом подъеме доказал, что он еще и тенор, хоть и баритональный. Погас свет. Просить спеть "Ямщика" или "По диким степям" стало бессмысленным. Дети кое-как собрались, мы еще долго при свечке убирали за ними и стирали скатерть. Певец, как в известном фильме времен "культа личности", "петь в темноте тенором" отказался. Даже баритональным. Я решил подождать удобного случая. И он предоставился. Наша знакомая Инна, общественница и музыковед, получила конфиденциальное приглашение на маленький концерт как раз "аусшлусс дер оффентлихькайт". Исключительно для близких в уютном кафе, когда двери его для широкой публики закрываются. Только хозяин – меломан немец, Инна и мы. Причем Инна сказала, что мы – сверх программы, поэтому нам лучше прийти попозже, а то хозяин будет не слишком доволен – он запланировал праздник для себя одного. Хозяин – барин, известно. Мы подошли на полчасика попозже названного термина часа. В кафе было подозрительно тихо. Открыла нам дверь Инна и сразу приложила палец к губам: "Сядьте и сидите тихо!" Мы сели и затихли. Хозяин, изрядно под мухой, восседал за столиком перед бутылкой "Скотча". За роялем сидел давешний плотный черноволосый аккомпаниатор. Певец стоял в классической позе, взявшись одной неслабой рукой за угол инструмента. Все его естество выражало крайнюю готовность петь и крайнюю досаду. Он кивнул аккомпаниатору. Тот ударил по клавишам начальные аккорды: "Выпьем, ей-богу, еще!" Хозяин выпил. Певец грянул. Хозяин икнул и громко потребовал: "Клаппен зие мауль!" Это очень грубое немецкое пожелание заткнуть глотку. Певец сорвался и на фальцете замолк. Он вопросительно посмотрел на Инну. "А что я могу сделать?" – негромко огрызнулась она. "Ай лав джаз! Ай лав пьяно!" – сказал хозяин, вероятно, в который раз признаваясь в любви к джазу и инструменту под названием фортепьяно. "Ай лав Оскар Петерсон! Ай лав Эроул Гарнер! Олднет Колмен! Дейв Брубек!" – перечислял хозяин возлюбленных пианистов джаза. Он рос примерно в мое время, я тоже любил этих пианистов, но при чем здесь вокал приглашенного маэстро? "Плюнь на него и пой!" – сказала Инна, краснея от гнева и смущения. "Выпьем, ей-богу, еще! Бетси, нам грогу налей..." – певец пошел ва-банк. Он не стал дожидаться аккомпанемента. Хозяин остекленел. То ли от неожиданности натиска, то ли от выпитого, то ли от громкости баритона. "Мерррррзавец, кто с нами не пьет!" – припечатал певец. "Точно!" – сказал хозяин, уронил голову на руки и заснул. "Пошли,– сказала Инна.– Он теперь будет спать как минимум час". Мы пошли. "Где вас можно послушать? – спросил я певца.– Очень хочется. Может, к нам зайдете?" Певец посмотрел куда-то мимо меня и ничего не сказал. "Ты что, не видел афиш? – спросила Инна.– В замке Заарн будет большой концерт. Билеты продаются". "Почем?" – скромно поинтересовался я. "Двадцать для всех, десять для социальщиков",– ответила музыковед. "Нам дорого,– грустно сказал я.Двадцатка на двоих – два дня жизни",– честно, я не жлобствовал. "За настоящее искусство вам жалко какой-то двадцатки?" – спросила музыковед. "Во-первых, не какой-то, а кровной,– сказал я.– А во-вторых, где гарантия, что это искусство – настоящее?" – Я проследил, чтобы певец обогнал нас, прежде чем позволил себе эту наглую реплику. "Он первоклассный певец. Весь Союз объехал!" – горячо сказала Инна. "Я тоже много чего объехал",– сказал я под нос. "Как не стыдно! Не можете поддержать своего же товарища!" "А меня кто поддерживает? огрызнулся я.– И потом: я даже не знаю, как зовут "своего товарища"!" "Альберто Секундо! Неужели никогда не слышал?" "Никогда,– сказал я.– Поэтому скажи ему, чтобы он пригласил нас как прессу. Я напишу куда-нибудь про концерт". "Я скажу, только это бесполезно. Концерт организует Общество, а Обществом руководит Тамара. Тамара никакой халявы не допустит". "Она что, жена ему?" – хмуро спросил я. "Она ему не жена, но как посредник участвует в выручке, и на Общество отчисляется тоже процент",– заявила Инна, мне крыть было нечем. Деньги есть деньги.

В день концерта я пришел в замок Заарн. Один, без жены. Я готов был на авантюру, не хотелось подставлять близких. Зал был почти полон, однако солидная группа социальщиков шилась поодаль от двери и Тамары, все они надеялись на халяву. Я их понимал. И тоже встал с безразличным видом у стенки. Тамара смотрела на нас, как на врагов прекрасного. Мы позевывали. "Пора начинать",– сказала по-немецки распорядительница из Общества с немецкой стороны. "Закрываю двери!" – громко сказала Тамара. И она-таки закрыла двери. Мы подождали, когда польются рулады рояля, потом тихонько стали просачиваться в зал. По одному – свет в зале был пригашен, освещалась только сцена. Все понемногу растворились в рядах, один я как-то неловко застрял у колонны. Певец, естественно, начал с немецких песен Шуберта. Аплодировали жутко. Кричали "бис" и "браво". Я набрался наглости и воздуха в легкие и крикнул: "Ямщика!" "Минутку, товарищи!" – сказала Тамара. "Херрен, херрен, господа",негромко подсказала изменница Инна, она буравила меня взглядом, и я знал, что сейчас последует. "Майне дамен унд херрен! Энтшульдинген! – начала с извинений Тамара.– Некоторые находятся в зале без билетов. Или покиньте зал, или приобретите у меня билеты!" – ультимативно закончила она. Народ прижал уши. Певец сдвинул брови. "А "Ямщик" будет?" – спросил я. "Я не пою этой вещи",сухо сказал певец со сцены. "Тогда "Бродягу"",– сказал я примирительно. "Такой вещи мы не знаем",– сказал от рояля аккомпаниатор. "По диким степям Забайкалья",– рыл землю я. "Он срывает концерт, по-моему",– сказала изменница Инна. "Покиньте зал, това... херр Кучаев",– поправилась Тамара. "За "Бродягу" я дам чирик",– больше от безнадеги наглел я. "Нельзя же быть такими мелочными",– подумал я себе в оправдание. "Не пою я "Бродягу"!" – крикнул певец фальцетом и закашлялся. "Все! Я ушел! Нет так

нет!" – Я полез через чьи-то немые плечи и локти, спины и груди к выходу. В спину мне несся кашель певца. Половина зала шикала осуждающе, половина сочувствовала молча. Я вышел и закурил. В зале кашлял певец. Потом к нему присоединился аккомпаниатор – товарищ по работе, коллега. Потом басом закашлял мой знакомый Косолапов, я знал его кашель – как из пушки. Мелко затявкала кашлем Инна. У нее эти простуды – аллергические, идут такими очередями, я как-то пережидал полчаса, когда она переводила для меня в арбайтсамте. Захихикала-закашляла распорядитель-немка, очень по-немецки заперхала. В конце концов весь зал принялся на разные голоса "цу хустен" – хорошее немецкое слово, передающее звукопись процесса. Концерт прервали, объявили перерыв. Я смылил вниз, чтоб не раздражать людей, стал под лестницей, наблюдал, как певцу побежали за минералкой в бар-кафе. Минут двадцать шла шуровка. Потом все, с билетами и без, повалили в зал, уселись. И тут произошло такое, в чем я ну совсем не повинен! Открылось окно во дворе замка, оттуда понеслись звуки магнитофона: народ, живший в этом крыле, был из России, я знал кое-кого, сейчас вспомнил; иногда они гуляли. Между прочим, Тамарины друзья из Питера. "Ямщик, не гони лошадей! – пел мальчишеский голос, наподобие Робертино Лоретти.– Мне некуда больше спешить..."


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю