355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Хуснутдинов » Аэрофобия » Текст книги (страница 1)
Аэрофобия
  • Текст добавлен: 27 апреля 2020, 12:30

Текст книги "Аэрофобия"


Автор книги: Андрей Хуснутдинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Андрей Аратович Хуснутдинов
Аэрофобия

© Хуснутдинов А., 2020

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020

* * * 

Моему брату Алексею

Я знаю лучшее средство от бессонницы – вспоминать сны. По мне, и лучшая смерть – уйти спящим, проспать и боль, и ритуальные шепоты разума о предстоянии небывалого небытию. Во сне я заглядываю на тот свет без страха перед болью и неизвестностью. Регулярное упражнение смерти, освежающая прогулка в нее, сон выказывает мне смерть не просто завесой между небом и землей, а целым космосом. Но здесь бывают доступны лишь преходящие, случайные, дикие местности. Сама память об увиденном влачит существование трущобы. Цветение отжитого, руины и тлен еще не жившего, зритель, не отличающий себя от героя, – что это, как не картина душевного недуга, и в чем, как не в забытьи, искать спасения от него? И все-таки я не совсем сплю во сне, иначе бы я просто не знал о своем беспамятстве. Не к тому ли предназначено сновидение, чтобы выживать страх смерти из укрытий, где он равно защищен как сознанием, так и безумием, – из моих увечных видов на бессмертие?

Берег

Я погружаюсь в бассейн, не имеющий дальней стенки. Мраморное дно сходит в синь бездны. Среда, что смыкается надо мной, текуча, как вода, и проницаема, подобно воздуху. Я могу дышать ею и опираться на нее. Впрочем, дыхание и движение отныне больше привычка, чем необходимость. Среда сама дышит в моих легких и переносит меня туда, куда я хочу. Смежая веки, я продолжаю видеть, будто с открытыми глазами. По мере того как я нахожу свои чувства либо инертными областями паралича, либо деятельными помехами тому совершенному видению, что составляет мое существо, я избавляюсь от них. Я понимаю, что окружающее заключается во мне и обладает бытием лишь постольку, поскольку я заключаюсь в нем. Бездна радушно распахивается мне. Чем дальше я заплываю, тем больше наливается – почти чернеет – синева глубин. Это цвет моей тревоги об оставленном береге. Это память о том, что держалось мной. Но мое колебание недолго. Я нисхожу во тьму. Каким бы соленым ни был глоток скорби по утраченному, его нужно сделать, ибо только за ним следует новый бассейн эфира.

Игрушка

Над городом показывается большой пассажирский самолет. Он только взлетел, нос поднят, но, вместо того чтоб продолжить набор высоты, переворачивается и падает. Обшивка блестит, словно кожа вылетевшего из воды дельфина, строчки иллюминаторов вспыхивают, как гирлянды. При столкновении восхитительного чудища с землей у меня подкашиваются ноги, но вместо взрыва в точке падения брезжит нечто вроде фонтана из конфетти. Я смотрю на эту сдувающуюся радугу, затаив дух, как смотрит малолетний именинник на коробки с подарками, что вносят к нему в комнату. То есть я знаю, что, если брать катастрофы вот так, снаружи, в них никто не гибнет. В них участвуют игрушечные существа, отличные от людей тем, что являются людьми – верно, по тому же закону поверхностности, по которому и сами крушения считаются крушениями – только снаружи. Их жизнь и гибель тоже ненастоящие, игрушечные. Они не умирают, а лишь рассыпаются, подобно конфетти. Собрав, их опять набивают в самолетные трубки, под очередного именинника, и они разгоняются, чтобы ударить новым фонтаном.

Зыбь

Юрмала находится на полосе морской суши между двумя беспроглядными туманностями. Море не приливает к земле, но, выписывая меандр, течет вдоль берега из мглы во мглу, точь-в-точь как обрамленная рельсами и асфальтом река с другой стороны местечка. Далее земля только предполагается. Люди, словно радуги, обнаруживаются в Юрмале лишь на достаточном расстоянии, и дома́, хотя выглядят благоустроенными, на деле необитаемы и затхлы. Этой ночью в гостиничном коридоре, куда я выглянул оттого, что погас свет, меня, даже пьяного, сразил запах йода и потрохов. Я стоял на пороге и, думая, что кого-то зарезало поездом, уже не помнил, зачем вышел. Половицы поскрипывали. Мимо двери, тяжело, как на последнем издыхании, ползла русалка. Низ ее венчался не одним, но множеством хвостов, мочалом, которое тянулось и липло к полу, словно выпущенные внутренности. Она едва взглянула в мою сторону. Не знаю, чего стало больше в моем испуге – страха или гадливости, но что чудовище не выказало ни малейшего чувства при виде меня, следовало понимать просто: мы были не свидетелями какого-то срыва, а соучастниками преступления. Я оказался слишком близко от того, что издали сошло бы за человека. Залог жизни в Юрмале – соблюдение дистанции зрения. Все прочие способы пребывания немыслимы тут и относятся к туманным перспективам инобытия, к горизонту. Электрички, как и приливы, курсируют между туманностями порожняком. Никто никого не ждет на вокзалах. Бывают исключения вроде меня, и все это, опять же, проходимцы, считающие себя героями лишь в силу самообмана, что зрение подразумевает видящего.

Долг

Краем горной равнины, срезанной по левую руку пропастью и по правую загороженной гребнем стены, я иду из одних монастырских ворот в другие, выходящие на другой край плато. Я не знаю ни того, когда начался мой путь, ни того, сколько он продлится. Стена монастыря, к чьей темной братии я принадлежу, то надвигается, заслоняя полнеба, то уползает к горизонту. Меня давит сознание какого-то баснословного долга Богу, и чем дальше, тем больше дорога уподобляется падению, как если бы плоскогорье не обрывалось бездной, а переходило в нее. Чтобы замедлить сползание, я с силой тычу посохом в землю и пытаюсь понять, что же представляет собою мой баснословный долг Богу. Спасительная мысль брезжит за воспоминанием о монастырской казне – кому-то было откровение про золото, что от него возгорятся камни, – и захватывает меня, когда я обнаруживаю, что потерял дорожный кошель. В ворота на другой стороне мне предстоит войти именно с этой благой вестью: мы должники не оттого, что не делимся нажитым, а оттого, что наживаем одолженное. Начинается дождь. Перехватив посох, я прибавляю шаг.

Ковчег

Аэропорт. Тьма в окнах. Я опаздываю на рейс. С моим багажом неразбериха. Его только что приняли на конвейер и уже не могут найти, чтоб повесить бирки. Я должен спуститься в подвалы и сам искать свои чемоданы. Аэропортовское подземелье необозримо. Самодвижущиеся дорожки с окольцованной кладью продолжаются тут эстакадами вроде американских горок. Время от времени слышится громовой шум то ли метропоездов, то ли водных потоков. В составленных штабелями конурах спят под капельницами дикие и домашние животные. Пахнет нечистотами и солидолом. Мой путь лежит через уборную с сидящей в дверях старухой. Отдав монетку, я иду по кафельному ущелью между рядами унитазов, душевых кабин, пожарных шкафов и магазинных витрин. Старуха встряхивает стаканчиком с медью и кричит, что мне еще повезло. Я поневоле ускоряю шаг. Уборная продолжается залом, где идет сортировка багажа. Среди служащих в дымчатых комбинезонах мелькают змееголовые твари, а среди баулов проскальзывают голые человеческие тела, окольцованные, как и прочая поклажа, багажными ярлыками. «Это, – поясняет старуха, чей голос я продолжаю слышать, несмотря на изрядное удаление, – это всё те, которые думали, что спасутся без нас». Наконец я схожу в последний этаж. Перехваченный шпангоутами, он тонет во тьме. Пол вибрирует, проваливается под ногами. Догадка, что я нахожусь в трюме, тревожит и баюкает меня одновременно. Взлетная полоса, являющаяся на деле верхней палубой, конуры с животными, змееголовые сортировщики, люди в клади, платная стража в дверях – все встает на свои места. Помешкав, я снимаю с себя одежду и влезаю на бегущую дорожку конвейера, который достигает тут нижней мертвой точки.

Вакуум

Пущенная в пустоту, затмевающая звезды ступенчатая груда. Тяжеловес. Набитые неизвестно чем, опечатанные трюмы. Экипаж – профессионалы, но в своем роде. Рабочие тунеядцы. По договору найма, «операционные поля свободного мозга» человека закрепляются за «соответствующими» секторами электронного мозга корабля. Внутри человека и помимо него работает нечто, что обеспечивает существование среды. Растительные ипостаси человека, взятые сами по себе, упраздняют возможность человеческой ошибки в деле, дают бездонные человеческие ресурсы машине. Обязанности экипажа: нахождение в зоне доступа к «операционным полям» (попросту – где бы то ни было внутри корабля), уход за собой, взаимопомощь, запрет речи. Но однажды кого-то из членов команды находят без сознания, с проломленным лбом. Несчастный бился головой о стену, пока не лишился чувств. Его переносят в лазарет. Робот вскрывает размозженный череп, сообщаясь через мозг машины с «операционными полями» пациента, которые таким образом участвуют в операции. Товарищи раненого глядят из-за стекла. Через несколько часов от его головы остается мозговая каша, размазанная по столу и склеившая отчасти хирургические манипуляторы. Брызгами крови пополам с костной крошкой загажен и фонарь наблюдательской ложи. Отчет выводится на экраны: «Операционные поля не обнаружили операционные поля». С мостика поступают сообщение об аварийном открытии грузовых отсеков и приказ экипажу разойтись по каютам. Корабль идет себе дальше, но день спустя другой человек с пробитой головой попадает в операционную. Все повторяется с той разницей, что сбой дает система охлаждения трюмов, из нижних отсеков начинает тянуть смрадом. Ночью оставшиеся в живых видят один и тот же сон: на их поиск по бесконечным коридорам и колодцам судна отправляется молчаливое существо. Оно похоже на человека, но не живет, как живет человек, а живо, скорее, как растение. В том и заключается его цель, чтобы, став восприимчивым по образу человека, но не одушевившись, под видом человека выйти на след того, кто стоит за человеком, задает его. Откровение это, заставившее двоих разбить себе головы, подвигает остальных на не меньшее безумство: покинуть область «операционных полей», чтобы перезапустить компьютер. Прорвавшись через захваченные тлением горизонты, люди покидают грузовик и удаляются от него, сколько позволяют страховочные тросы. Однако точку невозврата они проходят еще тогда, когда их «операционные поля» теряют сообщение с машиной. Сквозь разлезающиеся борта грузовика и тела самих беглецов проступают острия звездного света. Рубиновые туманности переливаются под расколотыми шлемами. Вслед за тем как испускает дух последний член экипажа, с этой видимой частью Вселенной уничтожается и самый образ существа, захотевшего получить координаты Бога. Звезды не гаснут, а моргают, как свет в доме.

Розница

После загадочного катаклизма весь город изрыт глубокими ямами, как если бы великан ковырял землю ложкой. И как если бы земля была дырчатым сыром, в каждой яме обнаруживаются по нескольку вскрытых округлых полостей. И в каждой полости, как в вывернутом наизнанку елочном шаре, помещается роскошная лавка с зеркалами: россыпи золота, сапфировые роговицы циферблатов, сломанные пополам крокодиловые голенища, залежи мехов. Подземные продавцы до нынешнего утра, похоже, не подозревали, что их товар может пользоваться таким спросом на поверхности. Прикрываясь кто куском вулканического стекла, кто сталеварскими очками, они смотрят, как по еще парящим, чреватым оползнями склонам кратеров к ним стекаются покупатели. Когда первая атака спроса спадает, продавцы обращают свои взоры на колеблющихся, заигрывают с ними, потрясая золотыми браслетами и цепями. Меня обещают завалить скидками, зовут «вообще развеяться». Я минуту колеблюсь, но отступаю от ямы, иду своей дорогой. Признательность бесхитростным торгашам перебивается во мне злостью на простодушие собственной алчности: если человека завалить скидками, он и в самом деле может развеяться.

Вечность

В ГУМе, в том его пассаже, что примыкает к Красной площади, служебный лифт не просто связывает торговые ряды с товарным подпольем, но сообщается с другим ГУМом. И этот другой ГУМ, хотя и так же подпирает Красную площадь, находится в Минске, а не в Москве. Отличия минского ГУМа от московского принципиальные и неочевидные. На первый взгляд все то же самое: остекленные, похожие на вагонные купе торжища, гранитные обмылки ступеней, нарядные куски людей, мелочь в фонтанах. Только в минском ГУМе торгуют за советские рубли. Лифт сходит в прошлое Москвы, которое служит настоящим для Минска и будущим уже неизвестно для чего. А самое замечательное то, что лифтовая шахта не ограничивается ни этим подпольным будущим, ни верхним, тем, коему предстоит действующий, московский, ГУМ, и, значит, можно рассчитывать, что, если на всех причалах для кабины установить камеры наблюдения, выйдет принципиальная схема того, как – пускай и в отдельно взятом подвале – осуществляется вечность.

Мемориал

Диверсионная группа отправляется в тыл к противнику и скоро входит в большой город. Судя по обилию химер, это Париж. Диверсанты не прячутся, да на первых порах никому и дела нет до вооруженных людей, которые минируют рекламные тумбы, роются в распределительных щитах и окапываются в парках. Отряд обращает на себя внимание после взрыва велосипедной стоянки, когда несет первые потери. Теперь на него ходят смотреть, как на бродячую труппу. Диверсантам несут деньги, еду, составляют карты подходящих объектов для атак, раненым оказывают помощь, погибшим воздают почести. Всё это вояки принимают скрепя сердце и так же нехотя дают интервью, призывают оставить их в покое. Чтобы не заблудились или, чего доброго, не пропустили важных достопримечательностей, к ним приставляют гида и переводчика с экипажем. Так продолжается до тех пор, пока отряд в полном составе не обустраивается под памятником на военном кладбище. Но притом что-то пропадает, истирается в прекрасном облике города. Даже туристы, фотографируя его, будто не так хотят сохранить память о нем, сколько прячутся за экранами: когда некому взрывать святыни, это одно, а когда взрывать нечего – другое.

Проходная

 
Ночь, пропечатанная синью,
Пролом окна и силуэт
Торшера, точно на витрине,
Где вдруг потушен желтый свет,
Где иней, милостыня ночи,
Рыхлит детали из стекла,
И куклы в ситцах, смежив очи,
Глядят в пустые зеркала,
Где ангел, наигравшись шалью
И нанизав на руку нимб,
Записывает в книгу жалоб,
Что в прошлой жизни было с ним,
Где сны, как будто пассажиры,
Толпятся в грязных проходных,
И шутники таскают ширмы
С названьем улиц мимо них,
Где и мои пройдут смотрины,
И я снесу, как на помост,
На центр клеенчатой равнины
Мой нежный и ненужный мозг.
 

Уроборос

Я просыпаюсь от страшной боли в руке с мыслью, что угодил в дробилку, едва не кричу от ужаса. Мое запястье терзает змея. Ее голова размером с кулак. Свободной рукой я пытаюсь оттащить чудовище, но оно только крепче сжимает челюсти, и чем сильнее я дергаю его, тем сильнее, будто в отместку, зубы впиваются в плоть. Я ищу, чем бы ударить гада, шарю в темноте и, как приклеенный, не могу оторвать от него пальцев. Тогда я зажмуриваюсь, пытаюсь собраться с мыслями, представить, что отпускаю его и он отпускает меня. Задумка моя, как ни странно, срабатывает. Я отлепляюсь от склизкого тела и тотчас перестаю чувствовать мертвую хватку в запястье. Передо мной покачивается глянцевая, как бы растрескавшаяся по ромбам кожных чешуек морда. Пасть приоткрыта, между окровавленными зубами полощется раздвоенный язык, но в кошачьих, с вертикальными зрачками, глазах читается почти человеческое, до насмешки над собой, удивление. Мы пялимся друг на друга, как столкнувшиеся нос к носу, давно не видевшиеся знакомые. Несмотря ни на что, я знаю, что это лишь заминка перед нападением, и продолжаю выглядывать возле себя что-то, чем можно ударить. И, как будто читая мои мысли, гад ворочает щелястым глазом, отшатывается, напружинивается для броска. В последний момент я замечаю, что хвост его не лежит на постели, а вместо кисти растет из моего предплечья, что он плоть от плоти меня, но мне уже плевать, где чудовище становится мной и где я перехожу в чудовище – мы снова схватываемся.

Представление

Я в комнате с актерами, какой-то нанятой труппой. Актеры осведомлены о моем присутствии, однако не могут ни видеть, ни слышать, ни осязать меня. Я способен обнаружить свое присутствие лишь воображаемым действием. А воображаю я одно: как подхожу по очереди к каждому из них и приставляю палец к голове или груди, изображая выстрел: «Пах!» При том что меня все равно не слышат, лицедеи один за другим падают замертво, а те, что ждут своей очереди, улыбаются и аплодируют. И смерти их такие же деланые, невсамделишные. Разлегшись, они с закрытыми глазами продолжают дышать и даже перемигиваются. Пантомима продолжается до тех пор, пока явившаяся команда врачей не принимается реанимировать мнимых мертвецов, орудуя скальпелями и сверлами. Брызжет кровь, трещат вскрываемые жилы и расчленяемые суставы, слышатся предсмертные хрипы. Испуская дух, актеры больше не понимают, умирают они на самом деле или понарошку, и лопочут какие-то заученные фразы. Один из врачей, срывая порванную перчатку, в сердцах кричит, что не важно, смерть представляется тебе или ты смерти, назвался груздем – полезай в кузов. И я приставляю палец к его голове.

Тьма

Прежде чем начать ремонт, в единственной комнате своего скромного жилища я должен сорвать старые обои. Задача моя не так проста, как кажется. Под облицовкой ткани находится лишь имитация ее основы, затем идут такие же потешные слои с изображением грунта, дерева, кирпича. Так, протерев насквозь угол стены над окном, я невольно тру глаза. Снаружи не видно ни зги. В проделанной бреши нет даже звезд, хотя за окном чуть не светло от искрящихся взвесей Млечного Пути. Полагая, что с внешней стороны что-то заслоняет стену, я выхожу во двор с намерением устранить помеху. В дыру над окном вместо освещенного потолка открывается все та же беспроглядная пустота. Взволнованный, я прямо тут, во дворе, расковыриваю стену с другого края окна. Худшие мои опасения, которым я, однако, вряд ли могу дать отчет, подтверждаются: снаружи стена состоит не из слоев с рисунком кирпичной кладки, а из кирпича как такового. И пробитое со двора отверстие выходит в комнату, а не в пустоту. Я возвращаюсь и меряю шагами комнату от одной дыры, ведущей во мрак, до другой, ведущей во двор. Мысли мои так же мечутся из крайности в крайность. Я представляю выдумкой то мироздание вокруг себя, то себя посреди мироздания. Дразнящие россыпи звезд мельтешат за окном. В конце концов я подступаю к оконному створу. Нескольких сильных проходов скребком оказывается достаточно, чтобы поперек проема возник росчерк той же бездонной глубины, что и в верхнем углу стены. Доброй половины россыпей как не бывало. Еще через минуту окно исчезает в чернильной пустоте. Пустота эта подобна слепому пятну и, если смотреть в нее краем глаза, слегка фосфоресцирует. Я дырявлю и сдираю покровы до тех пор, пока от дома не остается прихожая с крыльцом. Где-то под полом из обрезанной трубы хлещет вода, пищат обезумевшие мыши. Во двор я выхожу с раскрытым ртом, приподняв согнутые руки, как будто одолевая бурный брод. Узкая дорожка от крыльца обрывается через несколько шагов в никуда. Пространство, за исключением пары щелястых проплешин со звездами, заполнено тьмой такой абсолютной чистоты, что сбитый с толку глаз переселяет в нее приливные зарева с сетчатки. Себя, свои руки и ноги, я могу видеть лишь в проекции на остающееся, не стертое еще вещество. На фоне тьмы уже не различить ничего. Я забавляюсь, запуская руку в кармашек пустоты в начале дорожки и наблюдая за тем, как с другой его стороны, из парящей кромки между землей и мраком, вырастают ногтевые диски, как диски обрамляются складчатой кожей пальцев, пальцы вливаются в ладонь и ладонь перетекает в запястье. Этот сеанс бескровной и обратимой вивисекции подвигает меня к последнему открытию. Я понимаю, что человек есть такая же слоистая структура, как стена, отличие в том, что, когда срывают покровы со стены, она не перестает быть стеной, а когда срывают покровы с человека, он исчезает напрочь, потому что человеческое осуществляется только снаружи, на поверхности, всецело принадлежит ей. Так, потоптавшись, я осторожно, для пробы, провожу скребком по лодыжке, но уже хорошо знаю, чем завершится мой опрометчивый опыт.

Дистанция

На помосте в мраморной чаше, более похожей на плаху, пребывает нечто, похожее на фразу. Всякий читатель не просто понимает ее по-своему, но понимает по-разному при каждом новом прочтении. Стоящая неподалеку от чаши девушка сначала любуется ею, будто драгоценностью, затем пятится и смотрит круглыми от страха глазами, как на готовую к броску змею. (Впрочем, и сама девушка при ближайшем рассмотрении оказывается дамой преклонных лет.) Я читаю: «Приближение есть вариант исчезновения», – однако, пробуя вдуматься в прочитанное и снова обращаясь к фразе, различаю: «Сведе́ние предмета к понятию уничтожает его надежней забытия». При этом ни одно слово, ни одна буква фразы не меняют своего положения ни в мраморной чаше, ни в составе высказывания. Я перевожу взгляд на соседку и встречаюсь с ней глазами. Прочитанное, по-видимому, так и следует понимать: «Близость к объекту преображает наблюдателя».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю