355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Волос » Предатель » Текст книги (страница 9)
Предатель
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:12

Текст книги "Предатель"


Автор книги: Андрей Волос



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Яма

И груз был невелик, и поделили его поровну, и прямая дорога, самими пробитая и утоптанная, должна была легко ложиться под ноги – а чем ближе они оказывались к лагерным заплотам, тем с большей неохотой шагалось.

– Да неужто седьмой день сегодня? Неделя! А кажется – полжизни прошло! Эх, горе мое злосчастье! – все вздыхал Ярослав и твердил свое: – Вот отмотаю что положено, пойду к изыскателям работать!..

В глубоких сумерках вереницей вышли из леса к воротам.

Зона встретила остервенелым лаем, тревожными окликами вышечных часовых.

Выскочили из ворот охранники с собаками, положили бригаду на землю, в грязь.

– Вы что! – хотел было образумить их Шегаев, у самого горла чувствуя смрадное дыхание изнемогающего от злобы пса. – Карпий где? Мы бригада изыскательская!

– Молчи, сука! – и сапогом под ребро.

Но через несколько минут все же построили, пересчитали. Еще раз пересчитали.

Шегаев хмуро смотрел в землю. Когда нормальный развод, когда выводят или в зону ведут человек пятьдесят, понятно, зачем пересчитывать дважды… а то и трижды… а то и еще раз. Ошибается счетчик, корявым пальцем в рукавице тычущий в головы зэков, – тот раз было пятьдесят девять, а теперь – шестьдесят!.. снова перечли – шестьдесят один!.. Это понятно, бывает…

Но когда всего десяток, где ж тут промахиваться?.. Между прочим, он вообще на вольном хождении!.. да с ними не поспоришь.

Но вот загремели запорами, отворили створку ворот, запустили в предзонник. Здесь, как положено, обшмонали каждого – да как-то с вывертом, будто в наказание, что шлялись где-то сколько времени: с тычками, с покриками, – потом уж и в зону ворота открылись.

– Вот люди, а! Что с собаками сделали! – горевал Ярослав, будто в первый раз ему рвали полы тлелого ватника на площадке перед вахтой. – Вот у меня овчарка была – ребенка в коляске возила. Честно! За ручку зубами возьмет – и катит. Да осторожно как, лишний раз не ворохнет. До конца дорожки довезет – и обратно… А эти! Вызверили их – хуже чекистов…

Не успели оглядеться, прибежал Камбала: Карпий немедля требует!

Шегаев постучал, шагнул в кабинет.

– Ну как? – с тревогой спросил Карпий. – А?

– Здравствуйте, гражданин начальник, – неспешно сказал Шегаев.

– Здравствуй! – самой интонацией поторопил его Карпий. – Ну? Куда вышли?

Шегаев вздохнул. Самое время было обрадовать начальничка добрым известием – мол, радость-то какая: к самой станции вышли! Да только не хотелось ему эту радость с Карпием делить. Ведь повезло… кривая вывезла. А если б не повезло? Что б тогда Карпий с ним сделал?

– К станции не вышли, – хмуро сказал он.

Карпий вздернул голову, недобро сощурился, желваки пошли гулять по скулам.

– Вышли к водокачке, – продолжил Шегаев. – Двести метров от станционной будки…

– Двести метров! – ахнул Карпий. Встал, прошелся по кабинету, едва не задев Шегаева плечом. – Двести метров!.. Как же ты говоришь – не вышли! Что ж, хотел лежневку прямо в зал ожидания пригнать?

– Ну да, гражданин начальник, довольно удачно получилось…

– Молодец, молодец! Вот видишь! А сомневался!

Карпий уже строчил что-то на листе бумаги. Протянул.

– На! В вольнонаемный ларек. Селедку купишь, хлеб, табак. Поощрение тебе!

– Спасибо. Не помешает…

– Об остальном завтра потолкуем. Тебе в конторе угол отгородили, – огорошил его еще одним приятным сюрпризом начальник. – Там живи.

Придвинул по столу.

Ключ! От своей двери!

– Спасибо, – искренне сказал Шегаев. – Спасибо, гражданин начальник! Разрешите идти?

– Иди.

Шагнул к выходу.

– Стой!

Шегаев повернулся.

– Вот видишь! Я-то знал, что ты можешь! – с плохо скрытым насмешливым торжеством в голосе сказал Карпий. – Просто не хотел. Привык на воле вредить… думал, и здесь пройдет… А со мной не получилось!

Шегаев остолбенел.

– Ладно, что уж теперь языком трепать! – Карпий махнул рукой. – Иди! Завтра поговорим.

Но назавтра пришел этап, про который толковал Петрыкин, и на Карпия навалилось множество хлопот.

* * *

День был неровный, недобрый. С ночи задуло, погнало низкие тучи. Повезло, конечно: удалось по сухой погоде прогнать визирку и вернуться. Нынче снег мешался с ледяным дождем, завивался на ветру в белесые косы. Солоно пришлось бы им сейчас в тайге…

Слух по лагерю еще вчера разлетелся – собственно, его бригада и принесла весть, что к ним идет пополнение. Поэтому все, кто по тем или иным причинам не вышел на работу и болтался в зоне, нет-нет да поглядывали в сторону, откуда оно, пополнение, должно было показаться.

Этап возник примерно так же, как появляется изображение на проявляемом отпечатке. Только медленней, гораздо медленней фотографии.

Сначала в неясной дали – замытой дождевыми струями, запорошенной, зачерченной частой штриховкой снежной крупы – стало мерещиться что-то зыбкое, неверное… Движение?.. нет, это просто ветер крутит… Точно, точно!.. Да разве?.. снег один!.. А вот?.. Показалось!..

Но все больше густилось, темнело, надвигалось.

Лагерные псы встревожились, стали рваться с цепей, хрипеть.

Этап.

Небольшой – человек шестьдесят з/к да охранников с пятнадцать.

То ли дело этапы гнали с Архангельска, с одним из которых и Шегаев в свое время на Чибью пришел, – тысяча человек, полторы!..

Ближе, ближе! – медленно, тягостно, через силу проступая, неверно проявляясь на тоскливой ряби пронзительной непогоды.

Ковыляют кое-как – заколели. Худые, страшные… Вот уж и лица можно разглядеть, только не поймешь, молодые ли, старые: одинаково серые, безжизненные, с впалыми щеками. Одеты в рванье. Даже вон голые ноги мелькают… и руки, синими пальцами вцепившиеся в деревянные чемоданы и вещевые мешки. Многие простоволосы. Бог ты мой! Да в таких шмотках на развод не выводят, не то что в этап!..

Конвой тоже ежился. Несладко конвою по такой погоде: оттепель кругом – а ты в полушубке!.. по такой-то мокрети – да в валенках!..

Но все же охрана шагала не в пример лучше, собранней – с винтовками наперевес, держа дистанцию. Слышно стало, как солдаты басовито покрикивают:

– Не сбивайся! Держи равнение! Пятерка, шире шаг!.. Кому говорю – не высовываться! Куда прешь?! Вперед иди, а не вбок!

Медленно, будто капля густой грязи по мокрому стеклу, притекли женщины к воротам.

– Доходяги, – сказал Ярослав.

Шегаев молча кивнул. Верно, доходяги. Выбракованные из тяжелых работ: истощенные, больные, слабые, кто уж и доску поднять не может. Кто день за днем и час за часом доходит самый остаток своего жизненного пути.

И все же почувствовал краткое содрогание какой-то самой глубокой, самой близкой к естеству жилки – ведь все-таки это были женщины!

Тут, будто ему в ответ, одно из этих существ сипло крикнуло – отчаянным, отрешенным от жизни голосом, в котором звучала какая-то последняя, граничная веселость:

– Ну, бабоньки, не пропадем! Гляди, мужиков-то сколько!..

– По баракам! – это уж своя охрана заголосила. – По баракам разойдись!..

Шегаев нырнул в двери конторы.

* * *

Ему не было себя жалко, потому что жалость не имела никакого смысла. Ни к себе – кой толк в ней? – ни к другому. Жалеешь – сделай что-нибудь, а не можешь, так и жалеть ни к чему. Простая вежливость, простое уважение в этом случае лучше, чем жалость. Наверное, на воле его не поняли бы. Но отсюда многое выглядело иначе. Если не все.

Да, он стал совсем другим. Не таким, как прежде, как несколько лет назад. Исчезли страсти. Исчезла культура. Исчезло даже ощущение собственного пола, растворившись вместе с влечением к полу противоположному, – теперь казалось, что это был просто зыбкий мираж, странное наваждение, иногда приятное, но чаще мучительное; растаяло – и ладно, бог с ним.

Самое главное – жизнь перестала представляться такой ценностью, какой она казалась там. Ценность, да, – но совсем иная. Конечно, не следовало приближать расставание с ней собственными усилиями. Но не нужно и заблуждаться на тот счет, что она будет вечной. Умирали все – кто раньше, кто позже. На свободе тоже было так, просто на свободе не хватало мужества признать всеобщность смерти. Там смерть скрадывалась, уходила в подполье. Здесь она стояла во весь рост. Человеческие жизни мерцали во мраке, будто звезды. И гасли одна за другой. Но Игумнов был прав – погаснув здесь, звезда перелетит в другую вселенную и загорится в другом небе…

Он часто вспоминал Сережу Клементьева, веселого астронома из Пулковской обсерватории. Подружились в этапе, пока гнали из Архангельска. Дружба оказалась недолгой. Клементьев говорил спокойно, в голосе звучало не возмущение, не страх, не горе, а только легкое недоумение: «Как же теперь? Пальцы на ногах отморожены. А я был такой танцор!..»

Умирал он в сознании и прошептал напоследок:

– Прощай, Игорь… Я ухожу…

И не договорил – куда уходит. Может быть, хотел сказать – к звездам?

А ведь в том страшном этапе, безвольно бредшем в морозе полярной ночи к неведомому концу, выпадали и минуты странного восторга. Скрипел снег под ногами, дыхание обращалось в иней; звезды лукаво помаргивали, насмешничая над делами людей. Серо-черная змея колонны шаг за шагом тянулась в неведомое, а к нему приходила свобода. Борьба за выживание, голод, страх смерти – все это исчезало. Забывался мир, устроенный для насилия и уничтожения. Оставалась природа. Сквозь стальное мерцание черного снега проступало прошлое – радостное, навсегда ушедшее. Вспыхивали мгновенными высверками странные мечты о будущем… Когда и они гасли, сознание погружалось в состояние целительного безразличия: уже не было ни будущего, ни прошлого, ни страха, ни смерти – существовало лишь медленное дыхание природы, для которого его собственное дыхание не имело никакого значения; он тихо исчезал, унесенный течением ее вечной жизни, дрожанием ее бессмертных лучей…

Именно там, в тундре, в тайге, в нескольких шагах от смерти, в трепещущем океане сознания оседала взвесь сиюминутности; и в несусветных его глубинах, незамутненных страхами и страстями уходящей жизни, он видел сполохи и тени прежних существований…

Но иногда это случалось во сне – и Шегаев просыпался, пораженный бесспорностью испытанного.

* * *

Сон – это было очень важно. Здесь только две вещи были по-настоящему важными – еда и сон, и сон в этой паре был важнее еды. Выживал тот, кто имел возможность спать. В сущности, человек не способен спать только стоя: он падает, заснув. Но в колонне, на ходу, особенно если по ровной дороге, – это возможно. У кого получается, тот остается жить.

Многие теряли эту самую главную способность – способность спать. Им больше хотелось есть. Ночью их мучили галлюцинации: виделось, что где-то лежит хлеб, надо встать и найти его. И они вставали, чтобы заняться тщетными поисками. Или томились бессонницей, бесконечно подробно размышляя, упрямо дожидаясь озарений, которые указали бы, где именно лежит этот хлеб. Они были уверены, что жизнь – это еда. Нет, на самом деле жизнь – это сон.

Те, у кого не было сил работать, выполнять норму и получать рабочий паек, днем бездельничали, кантовались у костров. Зато ночью некоторые из них шли добровольно на работу в кухню. Там их отлично кормили. Но они недосыпали – и умирали прежде тех, кто оставался голодным.

Сон был важен здесь, очень важен.

Но кроме своей главной функции – поддержания жизни, сон мог открыть новое знание. Сновидения – окна: не только в прошлое, не только в себя самого, но и в будущее. Шегаев сознательно готовился к ним, ждал. Дождавшись – запоминал, раз за разом всматривался, пытаясь понять, искал тот угол зрения, под которым открывалась истина. Туман нелепиц, странных схождений, параллаксов, оптической искаженности рассеивался. Показывалось то, о чем можно узнать только посредством объективного свидетельства. Именно так явилась весть о смерти отца – в ту самую ночь, как он умер; пришедшее двумя месяцами позже письмо лишь подтвердило ее. Так же он проведал о конце Яниса. Доказательств не последовало, но они и не требовались. Сон рассказал и о том, что Капа развелась с ним. Но ее все равно выписали из комнаты, она взяла сына и уехала в Ковель, к матери.

Однажды он узнал о гибели Игумнова – узнал так же непреложно, как если бы видел ее своими глазами. Никто не говорил, не писал. Не шептал на ухо. Но это было: звезда погасла. Звезда погасла – Илья Миронович Игумнов отбыл из этого мира. Улыбающийся, приветливый – неуклюжий храбрец, отважный провидец будущего, вечно путающийся в навязчивых тесемках настоящего… Вместе со всеми своими фантазиями, со всем тем, что теснилось в его непоседливом мозгу… Со всем тем, что позволяло строить новые и новые планы, картины… новые образы жизни.

Исчез.

Где это случилось? В каком-нибудь подвале?.. Да, мерещился именно подвал – специально приспособленный подвал большого дома. Как он вел себя в самом конце? Почему-то это было важно. Наверное, совершенно спокойно. Уверенность в духовном бессмертии придала ему сил. Он знал, что дух не гаснет. Дух перелетит в иное измерение и – воссияет там новой звездой. Чего же бояться?..

Должно быть, пожал плечами, снял очки… именно этот его жест виделся совершенно отчетливо… подслеповатые глаза, утратившие цепкость и принявшие выражение доверчивости.

Оконченная жизнь Игумнова брезжила целокупной, складываясь частью из отрывочных рассказов Ильи Мироновича, частью из тех невольных достроений, что всегда происходят в мозгу задумавшегося о чем-либо человека: нехватка материала побуждает его выдумывать недостающие звенья, однако выдумывать такими, что достоверность их (а возможно, и реальность) не может быть подвергнута никаким сомнениям…

Да, сны приносили знание. А сон, явившийся дважды, представлял собой известие столь же непреложное, как телеграмма-молния.

Ему снилась яма. Прямо за воротами зоны. Яма была большой, даже громадной. Квадратная ямища, метров шести по каждой стороне.

Понять, глубока ли она, не представлялось возможным. Яму заполнял огонь, ближе к середине языки его бились рыжими пламенами, по краям – бесцветно переливались над угольями.

Яма горела за воротами зоны. Сама же зона выглядела ненаселенной: не маячили часовые на вышках, не дымила труба кухни, никто не шатался из барака в барак, и снег, ровно покрывавший ее пространства, был совершенно не затоптан.

К чему такое виделось, Шегаев не знал. Пытался домыслить, крутил так и этак, перекладывал на разные лады. Ясный ответ – такой, чтоб вздохнуть с облегчением, с усмешкой в свой собственный адрес: господи, так вот оно что! вот как просто ларчик открывался!.. – такой ответ все не приходил. А догадки брезжили. Но странные, неуверенные, и он себе пока еще не верил…

* * *

Он хорошо помнил ту теплую весеннюю ночь. Они с Игумновым засиделись – время перевалило за двенадцать. К тому же Асмолов был великим любителем разговоров в прихожей: уж давно пора шагнуть за порог, но снова вдруг оказывается, что не сказано самое главное. Однако простились наконец, вышли на воздух, неспешно двинулись по Денежному.

– Поздравляю, Ибрагим, – с усмешкой в голосе сказал Игумнов. – Вот вы и рыцарь.

– Спасибо, – кивнул Шегаев.

Он заранее знал, как будет проходить обряд, но все равно чувствовал себя несколько одурелым. Может быть, оттого, что квартира была полна благовонного дыма, струившегося из кадильниц.

Асмолов, покрытый поверх пиджачной пары фиолетовой бархатной накидкой, с белой розой в руке, воодушевленно и строго блестя очками, фразу за фразой чеканил текст легенды о Египте, и посвящаемый, давно уже знавший ее наизусть, повторял за ним последние слова.

– В свете простом появились Арлеги и Леги, соответствующие нашим представлениям об архангелах и ангелах. Четыре основные стихии вместе с прочими началами образовали земли, на которых нашли приют воплотившиеся души людей и животных.

– …людей и животных…

– Океан душ высших дал людей, а океан душ низших – животных. Из других семян Логоса появились духи Времени и Причинности…

– …духи Времени и Причинности…

– Во мгле, извлеченной из Хаоса, зародились лярвы, а там, где мгла соприкасается с тьмой, возникли лярвы, подобные Легам…

– …подобные Легам…

Когда Асмолов, торжественно возвысив голос, протрубил завершение, вперед выступили двое – Крупченков и Марта Ксаверьевна, жена Асмолова, закутанная в белое покрывало.

– Будь мужественным! – сказала она звонко.

– Блюди честь! – поддержал ее Крупченков.

– Храни молчание!

Крупченков сделал шаг к Шегаеву.

– Знаешь ли ты, зачем существует Орден?

– Для борьбы со злом.

– Чем порождается зло?

– Зло порождается всяким проявлением власти и насилия.

– Сколько степеней имеет Орден?

– Орден имеет семь степеней.

– Рыцарем какой степени ты желал бы стать?

– Я желал бы стать рыцарем низшей – первой степени.

– Кто стоит во главе Ордена?

– Во главе ордена стоит командор.

– Можешь ли ты знать его имя?

– Нет, я не могу знать его имени.

– Как ты будешь называться в Ордене? Скажи! – приказал Крупченков.

– В Ордене я буду называться – Ибрагим!

Крупченков, орденское имя которого было Исмаил, ударил его правой рукой по левому плечу.

– Ибрагим! Ты принят в Восточный отряд великого Ордена тамплиеров! Будь мужествен! Блюди честь! Храни тайну!..

…Несколько минут они шли молча. Шаги отдавались от стен негромким эхом. С Арбата донеслось скрежетание заворачивавшего трамвая.

– Конечно, все это немного по-детски выглядит, – неожиданно сказал Игумнов, как будто расслышав в молчании Шегаева какие-то вопросы. – Все эти легенды, восточная бутафория…

– Ex orient lux, – сказал Шегаев.

– Ну да, – согласился Игумнов. – Конечно. Так оно и было. Основные пункты своего учения тамплиеры принесли именно с Востока – вечность души и сознания, метемпсихоз, предвечность и невыразимость Бога… а потом принялись прилаживать новообретенный гностицизм к привычному христианству. Кстати, а что вы думаете насчет переселения душ? Или, если хотите, сознания?

Шегаев пожал плечами.

– Да как сказать… Заманчивая модель.

– Нет, ну если быть материалистами! – вдруг стал горячиться Илья Миронович. – Совершенными материалистами! Убежденными! Если мы признаём материальность всего окружающего мира! – должны ли мы признать и материальность мысли? Некуда деваться – должны. Но если так, нам никуда не деться и от следствий этого признания. Если мысль материальна, то она живет по тем же законам, которым подчиняется материя. Она не может ни появиться из ничего, ни исчезнуть в никуда. Она способна лишь менять формы, как меняет ее материя, как меняет энергия. Вода становится паром, дерево – пеплом, свет – теплом… а мысль?

– Понимаю, – кивнул Шегаев. – Но, Илья Миронович, может быть, мысль – всего лишь абстрактное значение комбинации чего-то материального?

– Это в каком смысле?

– Вот я кидаю на игровой стол две кости. На одной выпадает три. На другой – четыре. В сумме у меня – семь. И если, предположим, у вас оказалось меньше, я выиграл. А больше – проиграл. То есть последствия – самые материальные. Но ведь сама семерка – нематериальна. Она, в отличие от игральных кубиков, на гранях которых, по крайней мере, указаны соответствующие очки, совершенно абстрактна!..

Игумнов хмыкнул.

– Любопытная спекуляция. Однако, Игорь, обратите внимание: это наше сознание наделяет некоторым значением ту или иную комбинацию очков, сами по себе они и впрямь лишены всякого смысла… Соглашусь с тем, что современные представления о том, что такое мысль и что такое сознание, тоже не имеют под собой никакой почвы. Меньше всего на свете мы знаем, как работает наше сознание. И знаете, что я об этом думаю? Мы стоим на пороге нового Возрождения, поверьте мне! Что было и остается главным смыслом Ренессанса? – опротестовывая догмы религии, наука в ожесточенной борьбе завоевывала себе свободу мысли, благодаря чему и достигла нынешних высот. Смыслом нового Ренессанса будет борьба науки с механицизмом в самой себе, завоевание новой свободы, раскалывание скорлупы уже не церковных, а естественно-научных догм! Какие силы это ей придаст! Какие горизонты откроет!.. Нужны исследования, нужна методологическая основа исследований. Нужна теория эксперимента. Что мы собираемся искать?.. Да разве сейчас до того? Нынче народ все больше к практике тянется.

Илья Миронович расстроенно крякнул.

– Вы говорили, Савченко чем-то похожим занимается, – сказал Шегаев.

– Николай Михалыч-то? Ну да… Втемяшилось ему, что мысли можно на расстояние по радио передавать. Вот он и бьется. Ничего пока не передал, к сожалению… Кстати, – оживился Игумнов. – Я его на прошлой неделе видел. Так знаете, чем похвастался? – Очки Игумнова насмешливо посверкивали. – Снял подвал на Лубянке, поставил аппаратуру, хочет измерять напряженность магнитного поля и регистрировать движение лярв – по его мнению, они должны туда активно сползаться.

– Почему?

– Как почему! На запах человеческой крови, на крики пытаемых… Каково?

– С ума сойти, – сказал Шегаев. – Он тоже в нашем Ордене?

– Нет, он с розенкрейцерами связался, – Игумнов хмыкнул. – У них похожая основа. Та же мистика, те же поиски абсолютного зла с целью последующего его искоренения. Как будто зло – паслен какой-нибудь на картофельном поле: увидел – искорени!

Вышли на Арбат. Ночь была теплой, откуда-то доносился женский смех, гулко звучали веселые голоса.

– Вообще, я вам скажу… Я недавно вот о чем подумал. Прежний Орден тамплиеров был совсем другим. Таинственность в него позже привнесли, в судебном процессе, когда громили их, судили и на кострах жгли. Понятно, зачем: таинственность – всегда признак чего-то нехорошего. Ведь честному человеку нечего скрывать, верно?

– Пожалуй, – Шегаев пожал плечами. – В целом так и есть.

– Современные ордена – тамплиеры, розенкрейцеры – сами стремятся окутать себя завесой тайны. С одной стороны, понятно: опасаются внимания власти. А с другой: эту же власть в себе и копируют. Понимаете? Власть подает им пример: вот я какая. Я закрытая, я таинственная, я всесильная. В самом верху главный вождь – он велик и неподсуден. Чуть ниже – несколько меньших, и с каждым связана своя мифология, свой, если хотите, гностицизм. Например, главный полицейский у нас – непременно «железный нарком». Разве не элемент мифа? Под ним, в свою очередь, фигуры помельче, со своими мелкими сказками… миф сообщает обывателю, что все они наделены магической силой. Миф – теория советской жизни, магия – практика!

– Ну да, – кивнул Шегаев. – Во вчерашних газетах усатого «Великим кормчим» величают. Океан жизни, корабль страны… Все сходится. Даже трубка как у капитана.

– А чего же вы хотите! – Игумнов, должно быть, задался вопросом и сам отвечал на него. – Мистика – вещь непродуктивная, согласен. Но если не позволять людям свободно мыслить, они непременно попрутся туда, где им эта свобода мнится – как бы нелепы ни были ее проявления. В частности – в мистицизм.

– Правы анархисты, – вздохнул Шегаев. – Государство – это зло.

– Так-то оно так, да ведь все равно без государства в современном мире нельзя. Ну правда, Игорь, если смотреть на вещи реально: куда без него? Другое дело, что если государство узурпировано какой-нибудь бандой… вот тогда беда! В сущности, принцип власти привит человечеству как болезнь, подобная сифилису. Но ведь можно лечиться! Властолюбие – болезнь, с его безумством нужно беспощадно бороться…

– Ибо по следам Иальдобаофа ползут лярвы, и бесовская грязь пакостит души людей, – усмехнулся Шегаев.

– Ничего не имею против такой формулы, – согласился Игумнов. – Можно и так сказать. Истина нам неведома, но называть ее последствия как-то нужно? Тогда так: наиболее яркие фанатики власти, убежденные в том, что цель оправдывает средства, – Лойола, Торквемада, Наполеон, Лен… – Игумнов поперхнулся, не выговорив слова до конца. – Ну и другие товарищи… вот они уж совершенно точно действуют под непосредственным руководством ангелов Иальдобаофа!

– Красота! Асмолов бы рукоплескал, – отметил Шегаев.

– Самое печальное, что эти властолюбцы на самом деле погубили революцию. Ее целью было реальное переустройство общества. А что большевики? Захватив власть, тут же вогнали клин государства между рабочими и крестьянами. Эпоха военного коммунизма разъединила город и деревню. В двадцатом и двадцать первом подавили революцию, которая хотела идти глубже. Последние всплески раскатились громами Кронштадтского мятежа, махновщины, крестьянских восстаний, голодных бунтов. Жесточайшими репрессиями задушили стремление сделать общество свободней, честнее и лучше!..

Илья Миронович замолчал, безнадежно махнув рукой.

– У них свое понятие, – заметил Шегаев. – Свобода есть осознанная необходимость…

Игумнов саркастически хмыкнул.

– Это да… Но заметьте, что, покончив с революцией, погубив революционные элементы крестьянства, они тем самым подготовили себе неотвратимую и бесславную гибель в объятиях буржуазно-мещанского элемента и того же крестьянства! А растоптав зачатки общественной самодеятельности, отрезали себя и от пролетариата, от городского революционного класса. Таким образом, они обособились в новый, неслыханно беспощадный и глубоко реакционный класс! По жестокости сравнимый разве что с отрядом иностранных завоевателей! Вот уж истинно – орден меченосцев!

Игумнов говорил громко, размахивая руками и то и дело рубя воздух кулаком. Шегаев оглянулся – не идет ли кто следом.

– Но истинное рыцарство, истинное служение правде – война за Гроб Господень. А что такое Гроб Господень? – человек! Это его, человека, нужно освободить новыми крестовыми походами! Для чего должно возникнуть новое рыцарство, новые рыцарские ордена! Новая интеллигенция, если хотите! Основой которой станет необоримая воля к действительной свободе, к равенству и братству всех в человечестве!.. Но разве им растолкуешь! – Илья Миронович с досадой махнул рукой. – Они и более простых вещей не понимают. Долбят про развитие истории, про социальный прогресс… Прогресс для них – что-то неоспоримое. – Игумнов яростно фыркнул. – Они, видите ли, нашли законы истории! Как, скажите на милость, можно найти законы того, что является единожды данным, неповторимым, непредсказуемым?!

Илья Миронович так гневно смотрел на него, что Шегаев с усмешкой развел руками.

– История человечества есть история сознаний! История состояний сознаний! Ни над, ни под человечеством нет никакой сущности – ни духовной, ни материальной, – которая бы творила исторический процесс! Человек не может описывать историю со стороны, потому что не может отойти от человечества! Не может перестать быть человеком!..

Некоторое время Игумнов шагал молча, сердито стуча каблуками по мостовой.

– Прогресс! – снова презрительно фыркнул он. – Их спроси, они его везде найдут. Даже в геометрии отыщут. Скажут, что треугольник прогрессивнее квадрата. Или что призма прогрессивнее треугольника. У них не задержится… Они не понимают, что в нашей Вселенной бессмысленно говорить о развитии, эволюции, прогрессе. Так же бессмысленно, как искать прогресса или эволюции в игре облаков. Игра не имеет иного смысла, чем быть игрой. Бессмысленна игра облаков… бессмысленна и игра атомов… Бессмысленна и бесцельна Вселенная и жизнь Вселенной…

Голос Игумнова мрачнел, да и сам он как-то вдруг сгорбился, заложил руки за спину, ссутулился.

– Бесцельная пляска атомов… Объект – не имеет ни смысла, ни цели. Субъект – распят в объекте, растерзан, охвачен мучениями и горем.

– Но, Илья Миронович, – начал было Шегаев.

– Только человек и существует, – угрюмо заканчивал Игумнов, не слушая его. – Но существует лишь как одна живая воплощенная мука.

Он задрал голову к затянутому низкими облаками небу, на котором свечение большого города мазалось белесыми пятнами, и закончил:

– Вселенная имеет своим смыслом абсурд. А фактом – страдание.

* * *

– Нас тут на дело поставили, – говорил Карпий, тускло глядя в окно, за которым порхали белые мухи. – Нам тут резво надо, с подъемом. У нас план есть. Капусты должны взять по двести центнеров с гектара, картошки по двести двадцать.

Если б дело шло в другом месте и в другое время, Шегаев, может быть, не сдержал бы своего изумления. Но сейчас, уже начиная догадываться, к чему клонит начальник, только понимающе покивал.

Карпий досадливо морщился.

– План есть план. План есть, а агронома нет. Из Камбалы какой агроном? Он дела не рубит. – И с пристальной неприязнью посмотрел на Шегаева, будто это именно он, Шегаев, настоял, чтобы Камбалу назначили агрономом. – А ты – землемер. Должен насчет земли в тонкостях! Тебя государство учило! Деньги на тебя тратило!

– Гражданин начальник, я не в том смысле землемер, – возразил Шегаев. – Я топограф, геодезист. Это разные вещи. Мерить землю – одно, а смотреть на нее в сельскохозяйственном смысле, в агрономическом – где она какая, что на ней вырасти должно – совсем другое!

– Земля есть земля, – отрезал Карпий. – Мерить, говоришь? И я про то же толкую! Все сельхозные земли обмеришь! Составишь план! Наметим, где центральную усадьбу строить!

– Меня в Чибью ждут! Вы командировку посмотрите, там черным по белому: направляется для проведения геодезических работ! Есть разница?

– Нет разницы! – озлился Карпий. – Не вижу разницы! План составлять – это не геодезические работы, что ли?

Шегаев дважды сжал и разжал кисти рук.

– Заодно и под освоение новые участки прирежешь! Найдешь, где хорошая почва, которую осваивать легче! А Камбала у тебя в помощниках будет.

– Не нужен мне Камбала! – вновь запротестовал Шегаев. – На черта мне такой помощник?! Да и вообще, я ни агрономом, ни почвоведом быть не могу! Отпустите меня в Чибью! Меня из Управления командировали трассу проложить! Про план речи не было! У меня там работы непочатый край!

Карпий молча смотрел на него, но лицо его становилось все серее и серее, как будто кожа, туго обтягивавшая худой череп Карпия, не то высыхала, не то истлевала на глазах.

– Ах ты вражина! – негромко сказал начальник сельхоза, медленно поднимаясь со стула во весь свой громадный рост. – За старое, значит?! За свое?!

Как раз в эту секунду раскрылась дверь, и на пороге встал кум – начальник охраны. Он зашел явно по другому поводу, но, должно быть, сразу почуял, что дела в кабинете делаются нешуточные, – и настороженно остановился, загородив проход плотным телом. Теперь Шегаев не мог даже улизнуть, как уже сделал однажды, когда Карпий впал в нечеловеческое свое ожесточение.

– Ты, сука, думаешь, я тебя не помню?! Думаешь, забыл?! Или у самого из башки вылетело, что на следствии было?! Напомнить?! Жалко, я тебе, сучок, тогда табуреткой череп не разнес! Так еще не поздно! Я тебе, гнида, напомню! Землю жрать будешь! В леднике сдохнешь! – кричал Карпий, дергаясь, как будто под током, и шаря такими же дергающимися, непослушными пальцами по кобуре. – Ах ты, вредительская твоя душа! Мало вас дохнет, мало! Стрелять вас надо, сволочей!

Помощи Шегаев ниоткуда не ждал, но она все-таки пришла.

– Ну, ну! Макарыч! Ладно тебе! – сказал кум, окончательно уяснив серьезность имеющих быть в кабинете дел. Отшагнул в сторону, одновременно мощно пропихивая Шегаева к двери. – Давай отсюда!.. Макарыч! Слушай, что скажу!..

Шегаев выскочил в коридор, вывалился на улицу, прошагал до угла барака – и встал, поняв, что его трясет крупной дрожью то ли от страха, то ли от злости.

Этого он себе в последние два года не позволял никогда – чтоб вот так колотило. С чего? Злость – бесполезна, страх – тем более бессмыслен.

Перевел дух, оглянулся. Сизое небо снова проступало из сгустившегося было морока отчаяния.

* * *

Это неверное мнение, будто зэку день длиннее кажется, а ночь – и вовсе бесконечна. На самом деле время в лагере быстро бежит. Главным образом из-за того, что все подневольное устраивается самым бестолковым образом. А все, что устроено бестолково, отнимает очень много времени. Но времени здесь не жалеют. Да и правда, что день жалеть, когда время иначе отмерено: кому десять лет, кому двадцать…

В середине мая снег сошел почти весь. Тут же полетел первый комар, за ним второй, за вторым – тучами, без счета. Числа с двадцатого за комаром и мошка двинулась. За ней слепень найдет, а там уж и царь тайги – паут: тоже вроде слепня, только слепень тихий, серенький, а паут большой, звонкий, нарядный, с бронзово-фиолетовыми огнями на брюхе, да еще какой мощный, напористый – ты его кулаком по морде слева, он уже справа подлетает!..

Для решения задач по обмеру сельхозных земель, составлению подробного плана и проектирования усадьбы Шегаев выговорил себе под начало прежнюю бригаду, а от Камбалы, которого Карпий еще пару раз пытался навязать ему в помощники, все-таки отбился, хоть фактически и с риском для жизни. За наган начальник больше не хватался, но смотрел хмуро. Похоже, акции Шегаева, поднявшиеся после визирки, снова упали, когда упрямился, не желая становиться агрономом. Визирку, кстати сказать, теперь расширяли; однако нормальных работников почти не осталось, и дело шло туго.

Должно быть, начальство само себя с толку сбило. Назвало Песчанлаг словом «сельхоз» – и теперь думает, что здесь жизнь здоровая, как в деревне. Дескать, на земле (в отличие от работ серьезных – горных, лесных и строительных) всякий работать сможет. По этой мысли – и контингент подбирается. Взять хотя бы женский этап. Половина старух, много нервнобольных – шумные, крикливые, неприятные, не отдающие себе отчета в обстановке. Какая с них работа, какая норма? Их пригнали – а половину старого состава, что хоть как-то вкалывал, забрали. Потом еще новичков прибыло. Большая часть – увечные. С ними лагерь окончательно приобрел характер инвалидного – по зоне таскались хромые, однорукие, полуслепые, умственно неполноценные…

Деваться ему все равно было некуда – не в ледник же идти. Уповал на те обрывки, что остались в голове после давным-давно сданного экзамена за семестровый курс почвоведения. Классификация профессора Сибирцева: солонцовый тип, рендзинный тип, иловоболотный… Аллювиальные, органогенные… Прежде в этих краях (да и то не в глухой же тайге, а на взгорьях по берегам рек) ничего, кроме ячменя, вырасти не могло – как ни бейся, как ни корми землю навозом. Но времена иные настали, и теперь другая задача поставлена: давай, Шегаев, разберись, на каких делянках картошка с капустой вообще без удобрения будут расти, победно-рекордный урожай давать!.. Не разберешься – в ледник засунут. А осенью что будет, когда придет пора собирать урожай? Расстреляет его Карпий как врага народа?

Гос-с-с-споди, прости мою душу грешную!..

Как-то раз Богданов сказал, что в женском бараке есть одна тетка – говорит, что агроном.

– Ну да, агроном, – хмуро кивнул Шегаев. – Камбала вон тоже агроном. Ты любую спроси, что ей больше нравится – елки под дождем валить или, коли агроном, бумажки в конторе раскладывать?

Однако на следующий день все-таки зашел.

Женский барак такой же, как все, – наспех сколоченный сырой ящик в одну доску: не дом, а домовина метров пятидесяти в длину. Доски рассохлись, щели в кулак; в них понатыркано всего, что только есть под руками; при каждом обыске охранники утепление расковыривают в поисках заначек и тайников. В середине стены прорублена дверь, в каждом торце по одному небольшому окну. Стекла если когда и были, то выбиты, дыры заткнуты чем попало.

Внутри тянутся с двух сторон ряды сплошных нар в два этажа. Возле окон печки-буржуйки. Днем они не топятся вовсе, поскольку, по замыслу администрации, население барака должно находиться на работе. Ночью над ними, раскаленными докрасна, сушатся и тлеют груды безымянного вшивого тряпья. И два светлячка керосиновых коптилок – в густых клубах пара и дыма они указывают лагернику путь к печке…

Дверь тамбура нараспашку, не то что в сильные холода. Шегаев потоптался у вторых дверей, из-за которых тянуло привычной кислятиной. Без спешки приотворил, заглянул.

– Здравствуйте, женщины! Можно к вам?

Редкие оловянные палки прошивали сумрачное нутро: свет пробивался через дырявую крышу.

Уголовницы обитали в дальних концах, подальше от двери и холода. В новом этапе, по слухам, большинство было бытовичек и политических.

– Здравствуйте! – повторил Шегаев громче. – Женщины, простите за вторжение! Агроном есть среди вас?

– А ничто! – послышалось откуда-то изнутри. – Мужчинка видный! Заходи, не обидим!

И овечье блеянье смеха.

– Вон там она, – слабо сказал кто-то с нижних нар. – Да вы пройдите.

Шегаев счел за лучшее дальше не ходить, но полшага все же сделал.

На верхних нарах справа от дверей началось какое-то копошение. Потом оттуда стал неловко спускаться человек.

Лагерные ватники часто крыли белой бумазеей. В бараке, где люди лежат, прижимаясь друг к другу если не в силу тесноты, то спасаясь от холода, бумазея быстро становится темной, грязно-серой, в разводах, в пятнах смолы и сажи. Потом она рвется. Тогда ее начинают подчинивать заплатками того цвета, что удается найти… и через месяц-два в сравнении с одеянием лагерника даже наряд огородного чучела кажется образцом элегантности и вкуса.

Вот наконец она встала на твердое и неуверенно повернулась.

Пожилая женщина, коротко стриженная и почти седая. В безжизненном выражении ее одутловатого лица ничто не могло навести на мысль насчет учености или культуры.

– Вы агроном? – досадуя, спросил Шегаев для проформы.

Женщина отпустила руку, которой держалась за край верхних нар и нетвердо приблизилась.

– Да, – ответила она, кивнув. – Агроном.

– Где учились?

– В Москве. Окончила Тимирязевскую академию…

Она сделала еще шаг. Теперь свет из приоткрытой двери барака хорошо освещал ее.

Шегаев всматривался.

Вот как! Если человек знает, что в Москве есть Тимирязевская академия, это значит, что он либо жил неподалеку, либо кто-то из близких просветил… Так или иначе, не совсем из пещеры.

– А до лагеря где работали?

– Я работала… – должно быть, собралась перечислить, но спохватилась: – Ах, до лагеря?.. При Наркомземе работала. НИИ землеустройства – знаете?

Шегаев знал НИИ землеустройства. Межевой институт когда-то заключил с НИИ договор на подготовку кадров среднего звена по специальности «топография», и ему тоже пришлось отчасти этим заниматься. Тогда он имел дело с заместителем директора этого НИИ Наташей Копыловой – молодой, симпатичной, живой, нарядной, хорошо за собой следившей женщиной.

– НИИ землеустройства? – удивленно повторил он. – Интересно!.. Я кое-кого знал там. Кандидат сельхознаук Копылова Наталья Владимировна – слышали?

И усмехнулся – мол, вот как играет судьба: одно только слово отделяет их от того, чтобы здесь, в таежной глухомани, в бараке за колючей проволокой, в зоне, оказалось вдруг, что у них есть общие знакомые там – в мире людей, агрономов, институтов и крахмальных блузок!

– Я и есть Копылова, – глухо сказала женщина.

Шегаев оцепенел.

– А вы кто? – робко спросила Копылова. – Я вас знаю?

* * *

В конторе царила атмосфера напряженной деятельности.

Карпий приказал Богданову соорудить новый лозунг и повесить на ворота вахты текстом внутрь, в зону.

Богданов навел густой известки и теперь мазюкал по кумачу, выводя буквы.

– На что мануфактуру переводит, – вполголоса сказал Вагнер. – У людей белье все потлело, а он лозунги пишет.

● Сельхоз «Песчанский», 23 июня 1941 г.

– Что ему до твоего белья, – вздохнул Богданов. – У него самого белье хорошее, офицерское.

– Кой черт писать такую глупость, – ворчал бухгалтер. – Еще бы ладно краской на олифе. А известку все равно за пять минут смоет.

Шегаев присмотрелся.

«Дождя в поле нет!» – заканчивал работу Богданов.

– Ничего себе, – сказал Шегаев. – Точно, совсем с ума сошел. Льет как из ведра.

– Зимой писали, что труд спасает от мороза. Чуть не до пятидесяти заворачивало, а он людей в тайгу гнал. Не актировал дни. Лозунгом обходился. – Вагнер безнадежно махнул рукой. – Зимой хоть известка дольше держалась…

Вагнер стал толковать, какое невиданно холодное и сырое лето выдалось, и уже с библейской терпимостью в голосе произнес что-то насчет того, что, дескать, разверзлись хляби небесные, – как в зоне началась неожиданная суматоха.

Оказалось, охрана почему-то загоняет всех в бараки.

Шегаев решил остаться в конторе – все равно он жил тут, в отдельной выгородке, – но скоро заглянул солдат, хмуро приказал взять матрас и присоединиться к заключенным.

– У меня пропуск на вольное хождение.

– Не знаю ничего. Карпий приказал!..

Никто ничего не понимал.

Бригады привели с делянок, и это, конечно, не могло не порадовать тех, кто мок с утра: обычно добирались часам к девяти, а сегодня сорвали в четвертом.

Но загнали даже с кухни, так что там и готовить стало некому. Потом все же нескольких увели назад. Поздним вечером притащили пайки и бак с баландой, чего тоже никогда не было, всегда прежде ели побригадно в столовой, то есть под хлипким навесом над несколькими шаткими столами.

Но незадолго до отбоя все-таки просочилось.

Хлеб в лагерь доставляли раз в неделю со станции Песчанка, куда он прибывал поездом. Как раз сегодня туда ездил стрелок… Вместе с хлебом, оказывается, и привезли известие.

Война!

Вот в чем дело!

Барак, загомонив было, пришибленно притих.

Уж чего зэку бояться, какого неблагополучия страшиться – при его-то совершенно неблагополучном положении, когда и сама жизнь висит на тонком волоске!

А все равно какое слово страшное – цепенит поначалу.

Война!..

Шегаев припомнил слова погибшего своего товарища, Яниса Бауде, сказанные им когда-то в минуту сердечной доверительности. Янис, должно быть, знал, о чем говорил, – латыш по национальности, он участвовал в боях сначала империалистической, потом Гражданской войны, дважды был ранен, попадал в плен, чудом остался в живых. «Война, брат, – задумчиво сказал он, качая в ладонях стакан с чаем, – это, знаешь, такое дело… Нечеловеческое».

Переговаривались по углам, шептались.

Ночь прошла. Утро прозябло ясным и сравнительно сухим. Тайга, освещенная солнцем, парила, туман вздымался и тек, снопы золото-желтых лучей рассыпались сверканием, дробились и искрили, падая на мокрую хвою и листья.

На работу не вывели.

Валялись на нарах, отдыхая впроголодь.

К середине дня зашел в барак кум, сопровождаемый несколькими хмурыми вохровцами.

– Кормить будете, нет? – крикнул кто-то из темного угла.

– Поговоришь у меня! – кум сердито потряс кулаком, но разборку устраивать не стал. Пошел по проходу, приглядываясь. – Ты! Вот ты! Ты тоже! Давай, выходи! Ты!..

Взял восьмерых. Шегаев приметил – выбирал поздоровее, покрепче. Одним оказался его Ярослав, учитель.

И снова охранники закрыли дверь. Даже в сортир пойти – нужно очередь устанавливать, ходить строго по одному.

Вечером Ярослав, вернувшись с командой, рассказал, на какую работу поставили.

– Яму? – не понял Шегаев.

– Яму, – повторил Ярослав. – Здоровую яму. Прямо за воротами. Котлован целый. Пять на пять. И в глубину, кум сказал, чтоб не меньше полутора метров.

Шегаев молчал.

– А вторая бригада из тайги лесины возит.

– Зачем?

– Кто их знает. Сухие лесины, – Ярослав пожал плечами. – Вроде как на дрова.

Поздним вечером к Шегаеву подсел Камбала.

– Что думаешь, землемер? – спросил он. Глаз поблескивал.

Шегаев хмыкнул.

– Что мне думать? Пусть начальство думает, оно газеты читает.

Камбала был блатарем, и это значило, что, как бы ни складывалась сиюминутная жизнь, могущая поставить его в такое положение, в каком он будет до неотличимости похож на нормального человека, калейдоскоп скоро повернется еще на четверть градуса и Камбала снова станет самим собой, то есть тем же блатарем, и примется отстаивать то, на чем стоит, чем живет и гордится всякий блатарь: право грабить, право не работать и право плевать на все заботы и тяготы прочего мира. Да, мир плох, несправедлив, тягостен, человек в нем – жертва и мученик, – ну и что? Блатарю нет до этого дела. Что плохо, то плохо, не его это головная боль, не его забота, и нечего попусту толковать, тема закрыта. А его забота – в этом общем «плохо» найти свое личное «хорошо», жить вольно и безбедно.

– А ты?

Камбала почесал нос.

– Думаю, начальничек хочет Родине порадеть.

– Мудрено говоришь, – вздохнул Шегаев. – Это что значит?

– Что тут мудреного? – Камбала присунулся ближе. – Война же. Слышал? Война. А ты кто? – враг. И я враг.

– Ладно тебе, Камбала, на себя наговаривать, – возразил Шегаев. – Какой же ты враг! Ты социально близкий.

– Э! – Камбала с огорчением махнул рукой. – Карпий того не понимает.

Карпий и впрямь не делал различия между блатными и политическими. Даже, пожалуй, блатных круче казнил за провинности, чаще требовал по ночам к себе в кабинет для «перевоспитания» – потому, должно быть, что видел в них материал, годный к перековке. Ну да нет худа без добра: так или иначе, благодаря его чудинам, блатарям не удавалось здесь верховодить так же полно, как в других местах.

– А раз ты враг, то сейчас, когда война, получаешься враг в тылу! В тылу государства.

– Ишь ты…

– Вот и хочет Карпий государству пособить. Понял? Чем каждый день на тебя пайку тратить, лучше один раз дырку в голове сделать.

Камбала выставил палец пистолетом:

– Пах!

– Не пойму я, – устало сказал Шегаев. – Что ты, Камбала, ко мне с этими разговорами?

Камбала удалился, ворча.

Шегаев лежал на нарах, стараясь утишить стук молотка в голове. Чуткий блатарский мозг успел сопоставить все, что нужно, чтобы сделать единственно верный вывод. Тот же самый, подтверждением верности которого для Шегаева был его повторявшийся сон…

Его не покидало ощущение нереальности происходящего. Он лежит здесь – пусть изможденный, голодный, но все-таки живой, – а в сотне метров от него по приказу Карпия роют яму. Завалят ее сушняком, зажгут. Потом под стволами начнут выводить заключенных. И землемера Шегаева… и учителя Ярослава… и агронома Копылову… всех по очереди. Небольшими партиями. Человек по двадцать.

Ведь война? – война! Ведь враги? – враги! Так что ж тогда рассусоливать, товарищи!..

В лагере сейчас человек сто пятьдесят… винтовочной пальбой не скоро справишься. Пулемет он там поставил?

А что мешает? Две вышки оснащены пулеметами, снять их недолго… да в комендатуре и без того найдутся.

Вот так, значит…

Он пытался вдуматься, вчувствоваться в мысли того, кто находился сейчас на другом полюсе Вселенной, – в мысли начальника сельхоза Карпия.

Туман чужого сознания должен был сперва сгуститься, предстать в виде чего-то осязаемого, имеющего форму и плотность, и тогда уж можно было начинать его рассеивать, выделяя то, что поддавалось пониманию.

В какой-то момент он ощутил темную тяжесть, почувствовал и упрямую, жестокую устремленность тугого сгустка силы. Он вспомнил слова легенды тамплиеров, вполне подходившие к мыслимому им чужому естеству: этот черный желвак и есть сколок хаоса, в котором некогда зарождались лярвы; неподъемная гущина и есть фрагмент того безумия, что вместил когда-то мглу, тьму, причинность и вообще все тяжелое и материальное, что только есть в бесчисленных мирах!..

* * *

– Завалили ямищу дровами, – устало сказал Ярослав, садясь на нары. – С горой. Только поджечь осталось…

– С ума он совсем сошел, что ли? – тоскливо протянул Богданов.

Вагнер крякнул.

– Приказ получил, должно быть…

– Какой приказ?

– Ну какой, – Вагнер пожал плечами. – Всю пятьдесят восьмую в расход.

– А блатарей?

– Блатарей-то за что?

– Мало они натворили? – озлился Богданов. – Мало, да?!

Шегаев шумно выдохнул и потер ладонями лоб.

– Бред! Не мог такой приказ прийти! Не могут они такой приказ сами отдать! На это какое-нибудь постановление должно быть! В Кремле!

– Да и не приезжал никто, – рассудил Ярослав. – Нас уже в барак загоняли, а никаких приезжих не было. Как приказ пришел?

– Может, по радио передали? – предположил Вагнер.

– Не передают такие приказы по радио, – сказал Шегаев. – Самодеятельность это карпиевская. Инициатива на местах…

Обычного барачного галдежа сегодня не было слышно, зэки молчали или придавленно перешептывались.

– Но надо же что-то делать!

Никто на слова Вагнера не ответил: понятно, что надо, да вот только делания этого – такого, чтоб привело к желаемым результатам, – никто предложить не мог.

– Говорить с ним нужно!

– Да как говорить-то, когда из барака не выпускают?

– Потребовать!

– Ага, потребовать… требовали такие. Пулю получишь, вот и все твои требования. И спроса нет. Война, понимаешь, особое положение, а он тут со своими требованиями!..

– Да уж…

– Слышь, Ярослав, – тихо сказал Шегаев, придвинувшись к нему. – А баню они там часом не затевают?

– Баню? – удивился тот. – Нет, третьего дня баня была…

Шегаев кивнул.

Ему и прежде не раз думалось в эту сторону: от нечего делать, чисто теоретически прикидывал, как браться за дело, если, скажем, организовывать массовый побег или восстание. Во-первых, ясно, что без помощи с воли такого дела вообще не поднять. Продовольствие нужно, фураж, обмундирование. Все это должно быть заготовлено. И не в день такое делается, не в месяц… время упущено… Да и как оно здесь могло быть не упущено?..

Вот в Чибью за такое можно было бы взяться! Или, скажем, на «Лесорейде», где всем заправляет Марк Рекунин – сам бывший зэк-бытовик. Человек суровый, жесткий, прежде лучший бригадир Воркутинских шахт, ухитрившийся попасть на должность начлага, не утратив тайного клокотания ярости, тщательно скрываемого возмущения тем, что происходило вокруг…

Начать именно с бани. Стрелкам полагалось мыться не в один сеанс, а по очереди. Но, благодаря обычной банной суматохе, они, бывало, набивались почти всем составом. Пять-шесть оказавшихся в этот день в банной обслуге решительных и готовых к схватке зэков могли обезоружить оставшихся на вахте… Что дальше? – неожиданно захватить ближайший поселок, парализовать местную администрацию. Затем идти на Котлас, на Воркуту, освобождать контингент встреченных на пути лагерей… Неожиданность и быстрота делают весомыми немногие шансы на удачу. Но, конечно, если эти шансы и могли быть, то только зимой, когда стоят реки и можно быстро двигаться по зимникам…

Сейчас, мысленно прокручивая эти соображения, Шегаев согласился с трезвой мыслью, что в любом случае восстание будет подавлено. Однако в свете того, что происходило в сельхозе «Песчанка», это переставало иметь значение. Ну и впрямь: какая, в конце концов, разница – подохнуть сегодня по своей воле или завтра – по чужой?..

– А что ты про баню-то?

– Нет, ничего, – Шегаев пожал плечами. – Так…

– Понятно… – Ярослав наклонился к уху: – Я вот что думаю. Может, того?

– Что – того?

– Кинуться всем вместе? Напролом!

– Тихо, тихо! – Шегаев толкнул Ярослава плечом и оглянулся. – Молчи!

Всем вместе! С кем вместе?.. Старики, инвалиды, доходяги!.. А за дверью – стволы и пули… здоровяки-стрелки, вохровцы-вояки… разве с ними сладить?

Он попробовал вообразить, какими словами Карпий разъяснял бойцам задачу, доказывал непременность и неотложность ее решения. Да немного слов понадобилось, наверно… Главное – кума убедить, начальника охраны. Но кум, сколько его Шегаев знал, устроен не сложнее Карпия. Два сапога пара. Для таких самые простые резоны – всегда самые верные. Конечно, если показать приказ Управления – так это еще убедительней бы оказалось. Но и без приказа убедительно. Точь-в-точь как Камбала рассуждает. Война? Война. Пятьдесят восьмая – враги? Враги. Понятно, почему пришла пора пятьдесят восьмую пострелять? – Что ж тут непонятного, товарищ начальник!..

И впрямь, что ли, как начнут выводить, скопом кинуться?

Шегаев наклонился к Ярославу.

– Давай так договоримся…

В эту секунду заныла входная дверь, открываясь, и стон ее ударил по нервам, как стон живого существа.

Барак замер.

Сделав несколько шагов, кум остановился.

– Ну что? – спросил он, осматриваясь. – Припухаете, соколики?

Голос у него был, вопреки обыкновению, какой-то тихий. Впрочем, он мог бы и шепотом говорить, его бы все равно в той тишине услышали.

А потом так гаркнул, что у самого щеки затряслись:

– Выходи на развод!

Но тут же поправился:

– Тьфу, мать твою, какой развод на ночь глядя! Просто, говорю, – теперь того, значит… в нормальном режиме!..

* * *

Скоро все знали, что к вечеру (это был третий день карантина) в сельхоз прибыл конный отряд из четырех сотрудников Управления. Карпия арестовали и заперли в бане. Перекусив, напившись чаю, кратко потолковав с кумом насчет загадочной ямы у ворот, с верхом наполненной еловой сушиной (чем кум наличие ямы объяснил, осталось неизвестно – может, на дровяные заготовки сослался, может еще на что), оперуполномоченные пустились в обратный путь. Понуро повесив голову, Карпий сидел на крупе лошади, обняв чекиста за плечи.

Когда кум разрешил выйти из бараков, всадники уже неспешно подъезжали к лесу, растворялись в молочном мерцании белой ночи.

В общем, история вышла загадочная. Долго толковали, что явилось причиной столь резкой перемены в судьбе начальника сельхоза «Песчанский».

Вагнер высказал предположение, что на Карпия написала жена – в отместку за побои и издевательства, о которых не раз доносили в барак уголовницы, работавшие в доме начальника.

С Вагнером молча согласились. Во всяком случае, ни от кого другого жалоба в Управление дойти не могла.

Недели через две приехал новый начальник – сержант Госбезопасности Крымов. Злой, решительный. Когда улеглась первая суматоха, Шегаев пришел к нему со своим требованием – мол, сумасшедший Карпий сколько времени продержал, а он давно уж должен вернуться в Управление…

– Запрос пошлю, – сказал Крымов.

– Зачем запрос? Вот же у меня в командировке написано: на время выполнения работ. Понятно, что я вернуться должен!

Крымов только хмыкнул, посмотрел иронически: Управления он, похоже, не боялся.

Но все же в начале осени оттуда пришел приказ – Шегаева перебрасывали в Усть-Усу, в Шестое отделение. Заговорить насчет Копыловой он не решился: толку, чувствовал, не будет, а разозлишь – так под горячую руку Крымов и самого не пустит.

Шагать до станции Песчанка самостоятельно позволено не было.

Шел с конвоем.

То есть не просто шел – его этапировали.

Но, правда, по собственной же визирке – следовательно, кратчайшим путем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю